Печатается по: Исторический вестник, 1913, т. 1, с. 126–128.
АРЕСТ РЫСАКОВА
Из показаний фельдшера Горохова
Когда мы опомнились после второго взрыва, то один из преображенцев с сердцем ударил по голове преступника, которого мы держали, сказав в это время вроде таких слов:
- Вот что вы, мерзавцы, делаете!
На это преступник сказал примерно такие слова:
- Не бейте, пожалуйста, ради Бога не бейте! Что это делается, после узнаете: вы ведь люди темные.
Как только тронулись сани, отвозившие Государя, к нам подошел городовой и сказал, чтобы мы вели преступника в участок, который находится тут же поблизости, на канале, но какой-то офицер сказал, что следует его вести прямо к градоначальнику. Мы поставили преступника на ноги и повели его к Театральному мосту, причем я держал его, как перехватил вторично, а остальные трое больше держали его руки.
Вели мы его посередине улицы, так как и у решетки канала и у стены Михайловского сада было страшное смятение. Еще с момента, когда Государя усаживали в сани, публика в разных местах стала на кого-то накидываться, кого-то бить, и раз кто кого ударит, то на него же накидывались другие и били его; таким образом, пока мы шли к мосту, видели кучи три-четыре народа, где падал один битый, на него падали бившие его, а тех в свою очередь били вновь подбегавшие.
С самого начала нашего движения кто-то ударил ведомого преступника в живот, тут мы стали его охранять, но подбегавшие из публики все-таки подскакивали сзади и ударяли его по спине; преступник не мог оглядываться, так как мы его крепко держали, и постоянно просил, чтобы его не били. Перейдя мост, мы кликнули стоявшего неподалеку извозчика и посадили преступника, не отнимая от него своих рук, и сами также поместились с ним в санях: я - с правой стороны преступника, преображенец - с левой его стороны, а городовой с другим преображением поместились на санях впереди, спиною к извозчику. Тотчас же к саням подскочил с окладистою бородою, по-видимому, кучер и ударил по спине преступника, что повторил несколько раз на бегу, когда извозчик поехал. Тут мы стали кричать, чтобы извозчик ехал как можно скорее, и бивший преступника кучер отстал от нас.
Когда мы привезли преступника к градоначальнику, то нам указали, в какую комнату ввести его. Сюда пришел чиновник в вицмундире и, узнав, где и как пойман преступник, приказал обыскать его. Мы вместе с чиновником стали раздевать и обыскивать преступника. На нем было одето драповое пальто, на шее маленькая косынка серая с синими клетками, кажется, шелковая, затем черные суконные сюртук, жилет и брюки, на ногах ботики, а из белья рубашка, которая по вороту, на концах рукавов и на груди была вышита малороссийским рисунком. На теле был надет suspensorium.
При обыске из одного кармана брюк вынули кошелек, в котором была трехрублевая ассигнация и несколько мелких монет, а из другого кармана вынули паспорт, несколько сложенных бумаг, писанных чернилами и красным карандашом, оборванную сигнатуру и завернутые в маленькую бумажку несколько кристаллов, темных, с синеватым отливом, по-видимому, как мне казалось, из железистых препаратов, затем больше ничего при нем не нашли. <…>
После осмотра преступнику помогли одеться, и мы же отвели его в другую комнату, где остались караулить у окна и за дверями. Тут преступника стали спрашивать, он сначала было назвался не тем, кто он есть, Глазовым, а потом скоро сознался и стал рассказывать о своих родных и своей жизни. Между прочим, он сказал, что за неделю до этого дня он виделся с товарищами, которые ему объяснили, что через неделю, в воскресенье, он должен будет стрелять в Государя, знал также, что для той же цели будут назначены еще другие, но кто - того ему не было известно. Около часу он пошел по набережной Екатерининского канала и, по ожидающим городовым, увидел, что еще рано; ходить же по набережной он побоялся, а потому перешел Театральный мост и пошел вокруг Круглого рынка. Тут ему встретилась молодая, лет 17-ти, девица, красивая и прилично одетая, которая его знала и которую он также знает в лицо, но фамилии ее не знает. Девица эта передала ему узелок, сказав, что он должен будет бросить его, отчего последует сильный взрыв, но не сказала, что находится в узелке, так что он не знал, стеклянный или какой другой сосуд в нем и чем он наполнен. Получив узелок, преступник подождал еще некоторое время у Круглого рынка и затем тихо пошел на набережную канала. На Театральном мосту стояли те же околоточные и городовые, почему преступник, не желая им показываться, поднял воротник пальто, а когда прошел мост, то снова опустил его и пошел тихо. Во время допроса преступника угощали папиросами, а когда он заявил, что с утра ничего не ел, то ему подали ужин из нескольких блюд.
Печатается по: Дневник событий с 1 марта по 1 сентября 1881 года, с. 15–16.
Л. Г. Дейч
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
…Анализируя теперь прошлое, можно, мне кажется, разделить революционную среду того времени на три категории: на лиц, охваченных чувством возмущения и негодования против правительственного террора, на сторонников красного террора, как наиболее целесообразного при данных условиях способа для изменения политического строя России, и, наконец, на любителей таинственной обстановки, сильных ощущений и т. п. Представители этих категорий были, конечно, и среди членов партии "Народной воли" и Исполнительного ее комитета.
Когда я в конце лета 1879 г., приехав в Петербург, встретился с Софьей Перовской, то нашел в ней самую яркую представительницу первой из указанных выше категорий. Она олицетворяла собою возмущенное чувство русского передового человека: она всегда повторяла, что нельзя оставлять без ответа преследования правительства.
Небольшого роста, с очень выразительным лицом, проникнутая бесконечной симпатией ко всем "униженным и оскорбленным", Софья Львовна никогда не выражала резкими эпитетами своих чувств и взглядов. Тихим, мягким, почти детским тоном отстаивала она необходимость террора. Но в этом тоне чувствовалось твердое убеждение, непоколебимая решимость.
В течение некоторого времени она не присоединялась ни к организации "Черного передела", ни к "Народной воле", так как разделяла воззрения первой относительно необходимости действовать в крестьянской среде, но, с другой стороны, желала принимать личное участие в терроре.
К этому же времени относится и мое знакомство с Желябовым. Это была очень сложная и богато одаренная от природы натура. Сын крестьянина, он унаследовал физические свойства своих родителей - земледельцев. Высокого роста, прекрасно сложенный, с широкой грудью и крупными чертами лица, Желябов, которому тогда было под тридцать лет, на вид казался значительно старше этого. Уже одной внешностью он выделялся в нашей среде и при первом взгляде обращал на себя внимание.
Моя первая встреча с ним произошла у Перовской. Нас было десять человек; кроме Перовской и ее сожительницы Сергеевой, вышедшей впоследствии замуж за известного Льва Тихомирова, в тот памятный для меня вечер были также: Засулич, Зунделевич, Александр Квятковский, Александр Михайлов, Желябов, Плеханов и Стефанович. Шел оживленный, горячий спор о терроре и его значении. Громче всех других раздавались голоса Желябова и Плеханова. Первый несколько глухим, но очень полным, если не ошибаюсь, басом спокойно, но убежденно и решительно доказывал необходимость сосредоточить главное внимание на терроре. Не считая в то время возможной деятельность в крестьянской среде, он наряду с террором признавал тогда только деятельность среди прогрессивной части общества. Довольно определенно отстаивал он необходимость добиваться политической свободы, что, как известно, отрицалось нами, народниками.
Во время этой беседы, а также и других, происходивших у меня с ним потом в Харькове и затем вновь в Петербурге, он производил впечатление политического радикала, стремящегося объединить или, по крайней мере, привлечь на сторону революционеров либеральные элементы общества. Он любил ссылаться на газетные известия и сообщения, подтверждавшие его мысль, что в нашем обществе уже в достаточной степени назрела потребность в политической свободе; а революционеры, по его мнению, обязаны были явиться застрельщиками в борьбе за нее. "Не может быть, - говорил он, - чтобы наше общество, терпящее от гнета самодержавия, задавленное и приниженное, не отозвалось энергично, если бы увидело, что его дети, не отрываясь от него, несут все, включая и жизнь свою, на дело освобождения России от самодержавного гнета, на дело борьбы за политическую свободу".
Желябов говорил убежденно, плавно и красиво, но на многих из нас, его товарищей, аргументы его не производили желаемого им впечатления: чувствовалось что-то чуждое, несвойственное нашим тогдашним взглядам. Неудивительно поэтому, что не менее его красноречивому, но к тому же обладавшему большой эрудицией, находчивостью и остроумием оратору - Плеханову легко удавалось разбивать аргументы Желябова.
В спорах Желябов никогда не прибегал к резкостям и не становился на личную почву. Несомненно, он был искренно убежденным человеком, не боявшимся нареканий в отступлении от социализма. В то время нужно было обладать значительной долей смелости, чтобы проповедовать необходимость борьбы за политическую свободу. Если в течение всего нескольких месяцев довольно резко изменились взгляды значительной части тогдашней революционной молодежи, то в этом, кроме внешних условий, главную роль сыграл, несомненно, Желябов.
Он обладал почти всеми данными, необходимыми для крупного политического деятеля, - ему недоставало только большей теоретической подготовки, обязательной для руководителя политической партии. К сожалению, время и условия, при которых пришлось жить этому выдающемуся человеку, не дали ему возможности развернуться вполне. <…>
…Желябов играл самую крупную, выдающуюся роль в новом направлении, возникшем среди русских революционеров после покушения Соловьева. Его огромной энергии и умственным его способностям обязаны были сторонники политической борьбы тем, что это направление быстро сделалось господствующим. Он был неутомим, необыкновенно предприимчив и инициативен. Ему же принадлежала мысль организовать покушение на царя посредством подкопов с динамитом в разных местах по железнодорожному пути, по которому император Александр II должен был возвращаться осенью того года из Ливадии в Петербург. Желябов перелетал из города в город, организуя ряд этих покушений, тут же по пути вел он усиленную пропаганду необходимости политической борьбы, завязывал сношения с представителями общества и пр. Но то не была лихорадочная деятельность, а более или менее планомерная, настойчивая и решительная тактика. Только с присоединением Желябова к революционной деятельности террор принял систематический характер. Но в первое время он, повторяю, смотрел на него как на главное средство, возможное у нас для изменения политического строя России.
С Николаем Ивановичем Кибальчичем мое знакомство было более продолжительно, чем с вышеназванными двумя участниками в деле 1 марта. Он был олицетворением простоты, скромности и доброты. Кибальчич вовсе не был завзятым революционером и менее всего походил на фанатика. Террор он признавал лишь как неизбежное для русских революционеров зло в данную эпоху. Спокойный кабинетный ученый, до изумительности способный увлечься любой специальной наукой, Кибальчич был мирным социалистом-пропагандистом, и, как это видно из сделанных им на суде заявлений, он, по основным своим воззрениям, остался таковым до последнего момента жизни. Если он примкнул к террору, то лишь потому, что убедился в невозможности иным путем принести пользу своей родине. На самом себе он испытал весь ужас господствовавших у нас, благодаря самодержавию, порядков.
Кибальчич видел, что для честного человека совершенно закрыты все пути к мирной общественной деятельности. Уже один тот факт, что такой миролюбивый и скромный человек примкнул к террору, служит наилучшим доказательством, что последний был неизбежен. В другой стране Кибальчич несомненно стал бы выдающимся ученым. Разве не в высшей степени характерно, что даже в тот момент, когда воздвигалась для него виселица, он в последнем слове на суде говорил о чертежах и выкладках, касающихся изобретенного им летательного снаряда. Поистине ужасен тот строй, в котором таких людей возводят на эшафот!
Я знал также, с давних времен - с весны 1875 года, и Гесю Гельфман. Она жила тогда в Киеве, занимаясь шитьем, и оказывала нам, пропагандистам, разные мелкие услуги. Простая, малоинтеллигентная девушка, она, конечно, больше по чувству, чем вследствие теоретического понимания, тяготела к социализму. Затем я потерял ее из виду: будучи арестованной по "делу 50-ти", она приговорена была на два года заключения в рабочем доме. Преследования правительства сделали и ее, скромную, тихую девушку, террористкой. О безграничной преданности ее революционному делу, о ее готовности на всякие самопожертвования свидетельствует вся ее жизнь, полная всевозможных мучений и страданий.
Печатается по: К 25-летию 1881–1906 гг.: Дело 1 марта 1881 г. Процесс Желябова, Перовской и других. Спб., 1906, с. 407–414.
М. Эльцина-Зак
ИЗ ВСТРЕЧ С ПЕРВОМАРТОВЦАМИ
Всякий раз как приближается 1 марта по старому стилю, годовщина "казни" Александра II, в моем воображении встают образы деятелей 1 марта 1881 года: с некоторыми из них я встречалась в течение зимы 1880–1881 гг.
Я тогда была студенткой-медичкой, жили мы - я и еще две подруги - в квартирке, состоящей из двух комнат с передней и кухней, на Конногвардейской ул. (теперь она называется Слоновой ул.), недалеко от Военно-Николаевского госпиталя, где находились тогда первые медицинские курсы.
К нам часто захаживали Геся Гельфман, которую я знала еще из Киева, и Саблин. Геся Гельфман с первого взгляда производила впечатление невзрачной еврейской мещанки-полуинтеллигентки: небольшого роста, плотного сложения, с темным цветом лица, с большими темно-карими глазами; но при ближайшем знакомстве все внешнее уходило в Лету, и она очаровывала добротой, мягкостью и лаской, сквозившими из всего ее облика. Мы видели в ней воплощение всего высокого, прекрасного, альтруистического и идейного, она была самоотверженной в великих и малых делах. Вечно о ком-нибудь или о чем-нибудь пекущаяся, вечно озабоченная, занятая, деловая, она никогда не приходила к нам бесцельно, посидеть, поговорить: то ей нужно было позанять деньжонок, то нужно получить платье для кого-нибудь, то оставить какой-нибудь пакетик, который нужно было спрятать, то предложить устроить вечеринку для сбора денег в пользу революционного Красного Креста и т. д. Мы знали, что она народоволка, террористка, но не подозревали ее участия в убийстве Александра II. Мы, конечно, шли ей навстречу, так как все были сочувствующие. Она снабжала нас нелегальной литературой - "Народной волей" и другими изданиями, книжками для народа. По ее просьбе мы отдали в ее распоряжение нашу кухню; нам она была не нужна, так как мы обедали в кухмистерской. В кухне что-то мастерили, работали, стучали, как будто молотками, что-то затевалось, но в чем дело, мы не знали и считали нескромным спрашивать, понимали, что это лишнее. Я не предполагала тогда, что в нашей кухне готовилось смертоносное орудие для террористического акта 1 марта.
В день первого марта вечером Геся прибежала к нам запыхавшаяся, взволнованная и сообщила об убийстве Александра II, о необходимости убрать все компрометирующее из квартиры, в первую голову из кухни, очистить ее от оставшегося "материала", который состоял из листов свинца. Мои подруги принялись выбрасывать куски свинца подальше от квартиры в снег; тогда была снежная зима, и в эту пору было много снегу; они рассказывали потом, что с поспеху выбрасывали даже на лестницу. Я же, больная ногой, должна была уничтожать все компрометирующее в наших комнатах: затопить печку и сжечь нелегальную литературу, некоторые письма и т. д. В этот вечер мы видели Гесю Гельфман в последний раз.
Саблин приходил к нам как будто без определенной цели, просто посидеть, поболтать, чаю напиться, отдохнуть. Это был человек среднего роста, крепкого сложения, красивой внешности, лет под тридцать, с правильными чертами лица, окладистой русой бородой, большими серыми глазами, несколько навыкате. Он тоже часто приносил нам нелегальную подпольную литературу. Раз как-то он спросил у меня, как понравилось мне одно стихотворение в какой-то книжке для народа. Со свойственной молодости откровенностью и безапелляционностью я ответила быстро и резко: "Совсем не нравится"; он удивленно и недоуменно посмотрел на меня и сказал улыбаясь: "Я прочитаю его вам". Я, конечно, выразила согласие. Он прочитал стихотворение с уменьем и выразительно, и в его чтении оно значительно выиграло, оно показалось мне иным и лучшим. Окончив чтение, он спросил меня опять с улыбкой: "А теперь понравилось вам?" Я ответила утвердительно. Потом только я узнала, что он был автором этих стихов и вообще считался поэтом и пописывал стихи. После этого он часто декламировал нам свои и чужие стихи. Одно его стихотворение врезалось мне в память. Это - "Малюта Скуратов"; не знаю, было ли оно напечатано, нам он читал его наизусть. Малюта Скуратов ожил и просит разрешения показать ему тюрьмы и узников; его проводят по камерам: тут идет ряд описаний жутких картин томящихся и мучимых в тюрьмах мужчин и женщин, стариков, юношей, девушек; страдания их разрывают сердце. По выходе из тюрьмы Малюта делает следующий вывод: настоящие пытки сильней и жесточе пыток времен Грозного, потому что тогда мучили только тело, теперь мучают и тело, и душу. Это стихотворение он продекламировал нам по настоятельной нашей просьбе. Он любил декламировать в полуосвещенной комнате, чтобы быть самому в тени. Читал он совершенно ровным, как будто однотонным голосом, без повышения и понижения, без пафоса, конечно, но тем не менее так выразительно и проникновенно и производил такое сильное впечатление, что помню еще и теперь, как у меня мороз пробегал по коже.
Мы знали, что в конце концов их ожидает, чему они себя посвятили, и, понятно, окружали их ореолом уважения и поклонения. Они сами тоже знали, каков будет их удел. Саблин говаривал, что он в руки полиции живым не отдастся. И это, как мы знаем, не было с его стороны фразой. Когда после 1 марта полиция нагрянула на конспиративную квартиру по Тележной ул., где жили Саблин с Гесей Гельфман, дверь их квартиры долго не открывалась, затем послышался выстрел. Когда открылась дверь и вошла полиция, она нашла Саблина мертвым, плавающим в своей собственной крови.