Корнилов подписал знаменитую записку (программу) о необходимых мерах в армии и в тылу. Подписал ее и Савинков. И приехавший с Корниловым помощник Савинкова в бытность его комиссаром – Филоненко. (Неизвестный нам, но почему-то Борис очень стоит за него.)
После этого Керенский опять потребовал к себе Корнилова, отменив общее прав-ное заседание, а допустив лишь Терещенку и еще кого-то.
А Савинков поехал к нам. Корнилов сегодня же уезжает обратно. Савинков отправится провожать его в вагон, часам к 12 ночи.
– Хотите, я прочту вам записку? – предложил Борис. – Она со мной, у меня в автомобиле.
Сбегал, принес тяжелый портфель. И мы принялись за чтение.
Прочел ее нам Савинков всю, полностью. Начиная с подробнейшего, всестороннего отчета о фактическом состоянии фронта (потрясающе оно даже внешне!) и кончая таким же отчетливым изложением тех немедленных мер, какие должны быть приняты и на фронте, и в тылу. Эта длиннейшая записка, где обдумано и взвешено каждое слово, найдет когда-нибудь своего комментатора – во всех случаях не пропадет. Я скажу лишь главное: это без спора тот minimum, который еще мог бы спасти честь революции и жизнь России при ее данном, неслыханном, положении.
Дима, впрочем, находит, что "кое-что в записке продумано недостаточно, а кое-что поставлено слишком остро, напр., милитаризация железных дорог". Но важен ее принцип: "соединение с Корниловым, поднятие боеспособности армии без помощи советов, оборона, как центральная пр-ная деятельность, беспощадная борьба с большевиками".
Я думаю, что да, будет еще с Керенским торговля… Но, кажется, это и в деталях minimum, вплоть до милитаризации железных дорог и смертной казни в тылу (какое же иначе общее военное положение?). Воображаю, как заорут "товарищи!" (А Керенский их боится, вот это надо помнить.)
Они заорут, ибо увидят тут "борьбу с Советами" – безобразным, уродливо разросшимся явлением, рассадником большевизма, явлением, перед которым и ныне "демократические лидеры" и подлидеры, не большевики, благоговейно склоняются. Какая-то непроворотимая, глупая преступность!
Они будут правы, это борьба с Советами, хотя прямо в записке ничего не сказано об уничтожении Советов. Напротив, Борис сказал даже, что "нужно сохранить войсковые организации, без них невозможно". Но никакие комитеты не должны, конечно, вмешиваться в дела командования. Их деятельность (выборных организаций) ограничивается.
А все же это (наконец-то!) борьба с Советами. И как иначе, если вводится серьезная настоящая борьба с большевиками?
Уже почти в 12 часов ночи мы кончили записку. Борис очень скоро уехал – на вокзал, провожать Корнилова. Карташев, пользуясь отменой заседания, ушел в один старый "интеллигентский" кружок (где – отсюда слышу – они будут болты болтать и гадать, какими еще аудиенциями "надавить" на Керенского)…
Совещание в Москве открылось (там – частичная забастовка, у нас – тихо).
Керенский сказал длинную речь. Если не считать появившегося у него заплетания языка, – обыкновенную свою речь: пафотическую, местами недурную. Только уже несовременную, ибо опять не деловую, а "праздничную". (Праздник у нас, подумаешь!) Затем говорил Авксентьев, затем Прокопович. И затем… мы ничего не знаем, ибо вечерних газет не было, редакции пусты, да и завтра не будет газет – "товарищи"-наборщики "праздничают".
Часто видела я летний Петербург. Но в таком сером, неумытом и расхлястанном образе не был он никогда. Кучами шатаются праздные солдаты, плюя подсолнухи. Спят днем в Таврическом саду. Фуражка на затылке. Глаза тупые и скучающие. Скучно здоровенному парню. На войну он тебе не пойдет, нет! А побунтовать… это другое дело. Еще не отбунтовался, а занятия никакого.
Наш "быт" сводится к заботе о "хлебе насущном". После юга мы сразу перешли почти на голодный паек. О белом хлебе забыли и думать. Но что еще будет!
Московское Сов., по-видимому, скрипит и трещит. Все полно глупыми слухами, как дымом… которого, однако, нет без огня. Факт тот, что Корнилов торжественно явился в Москву, не встреченный Керенским, и даже будто бы вопреки категорическому приказу Керенского не являться, – торжественным кортежем проследовал к Тверской, и толпы народа кричали "ура". Затем он выступал на совещании. Тоже овация. А кучке, демонстративно молчащей, кричали: "Изменники! Гады!"
Впрочем, тут же и Керенскому сделали овацию.
Керенский – вагон, сошедший с рельс. Вихляется, качается болезненно и – без красоты малейшей. Он близок к концу, и самое горькое, если конец будет без достоинства.
Я его любила прежним (и не отрекаюсь), я понимаю его трудное положение, я помню, как он в первые дни свободы "клялся" перед Советами быть всегда "демократией", как он одним взмахом пера "навсегда" уничтожил смертную казнь… Его стали носить на руках.
И теперь у него, вероятно, двойной ужас, и праведный и неправедный, когда он читает ядовитенькие стишки в поднимающей голову "Правде":
Плачет, смеется,
В любви клянется,
Но кто поверит -
Тот ошибется…
Праведный ужас: ведь если соединиться с Корниловым и Савинковым, ведь это измена "клятвам Совету", и опять "смертная казнь" – "измена моей весне". Я клялся быть с демократией, "умереть за нее" – и должен действовать без нее, даже как бы против нее. В этом ужасе есть внутренний трагизм, хотя при большей глубине ума и души – он не последний. Т. е. это драма, а не трагедия.
Но перед Керенским сейчас только два пути достойных, только два. Или въедь вместе с Корниловым, Савинковым и знаменитой программой, или, если не можешь, нет нужной силы, объяви тихо и открыто: вот какой момент, вот что требуется, но я этого не вмещаю, и потому ухожу. И уйти… уже не бутафорски, а по-человечески, бесповоротно. Я боюсь, что оба пути слишком героичны… для Керенского. Оба, даже второй, человеческий. И он ищет третьего пути, хочет что-то удержать, замазать, длить дленье… Третьего нет, и Керенский найдет "беспутность", найдет бесславную гибель… и хорошо, если только свою. В такой момент и на таком месте человек обязан быть героичен, обязан выбрать, или…
Или – что? Ничего. Посмотрим. Увидим. Не время еще задавать "последние" вопросы. Один из них хотела я задать себе: а понимает ли Керенский маленькое, коротенькое, простое словечко – Россия?
К Керенскому, когда он нынче утром приехал, пошли с докладом Якубович и Туманов. Очень долго и, по видимости, бесплодно, с ним разговаривали. Он – ни с чем не соглашается. Филоненку ни за что не хочет оставить. (Тут же и телогрей его Барановский; он тоже за Савинкова, хотя и робеет.) Каждый раз, когда Туманов и Якубович предлагали вызвать самого Савинкова, – Керенский делал вид, что не слышит, хватался за что ни попадя на столе, за газету, за ключ… обыкновенная его манера. Отставку Савинкова, которую они опять ему преподнесли (для "резолюции", что ли? Неужели ту, исчерченную?) – небрежно бросил к себе в стол. Так ни с чем они и ретировались.
Между тем в это же время Савинков получает через адъютанта приглашение явиться к Керенскому. По дороге сталкивается с выходящими из кабинета своими защитниками. По их перевернутым лицам видит, что дело плохо. В этом убеждении идет к "г. министру".
Свидание произошло наедине, даже без Барановского.
– Он мне сказал, – повествует Савинков, – и довольно спокойно, вот что: "На московском совещании я убедился, что власть правительства совершенно подорвана – оно не имеет силы. Вы были причиной, что и в Ставке зародилось движение контрреволюционное, – теперь вы не имеете права уходить из правительства, свобода и родина требуют, чтобы вы остались на своем посту, исполнили свой долг перед ними…" Я так же спокойно ему ответил, что могу служить только при условии доверия с его стороны – ко мне и к моим помощникам… "Я вынужден оставить Филоненко", – перебил меня Керенский. Так и сказал – "вынужден". Все, более или менее, выяснилось. Однако мне надо было еще сказать ему несколько слов частным образом. Я напомнил ему, как оскорбителен был последний его разговор со мною. – Тогда я вам ничего не ответил, но забыть этого еще не могу. Вы разве забыли?
Он подошел ко мне, странно улыбнулся…
"Да, я забыл. Я, кажется, все забыл. Я… больной человек. Нет, не то. Я умер, меня уже нет. На этом совещании я умер. Я уже никого не могу оскорбить, и никто меня не может оскорбить…"
Савинков вышел от него и сразу был встречен сияющими и угодливыми лицами. Ведь тайные разговоры во дворцах мгновенно делаются явными для всех…
Как все это странно, если вдуматься. Какая драма для благородной души. Быть может, душа Керенского умирает перед невозможностью для себя -
"…Нельзя! Ведь душа, неисцельно потерянная,
Умрет в крови.
И надо! – твердит глубина неизмеренная
Моей любви".
Есть души, которые, услыхав повелительное "Иди, убей", – умирают, не исполняя.
(Впрочем, я увлекаюсь во всех смыслах. Драмы личные здесь не пример. Здесь они отступают.)
В Савинкове – да, есть что-то страшное. И ой-ой, какое трагичное. Достаточно взглянуть на его неправильное и замечательное лицо со вниманием.
Сейчас он, после всего этого дня, сидел за моим столом (где я пишу) и вспоминал свои новые стихи (рукописи у него за границей). Записывал. И ему ужасно хотелось, чтобы это были "хорошие" стихи, чтобы мне понравились. (Ропшин-поэт – такой же мой "крестник", как и Ропшин-романист. Лет 6 тому назад я его толкнула на стихи, в Каннах, своим сонетом, затем терцинами.)
– Знаете, я боюсь… Последнее время я писал несколько иначе, свободным стихом. И я боюсь… Гораздо больше, чем Корнилова.
Я улыбаюсь невольно.
– Ну что ж, надо же и вам чего-нибудь бояться. Кто это сказал: "Только дурак решительно ничего не боится"?…
Кстати, я ему тут же нашла одно его прежнее стихотворение, со словами:
…"Убийца в Божий град не внидет…
Его затопчет Рыжий Конь…"
Он прочел (забыл совсем) и вдруг странно посмотрел:
– Да, да… так это и будет. Я знаю, что я… умру от покушения.
Это был вовсе не страх смерти. Было что-то больше этого.
Взята.
Мы отходим на линию Чудского озера – Псков. Очень хорошо. Правительство отнеслось к этому фаталистически-вяло. Ожидали, мол.
Города не разобрать. Что – он? Очевидно, нет воображения. На Выборгской заходили большевики с плакатами: "Немедленный мир!" Все, значит, идет последовательно. Дальше.
Все согласны, что революция у нас произошла не вовремя. Но одни говорят, что "рано", другие, что "поздно". Я, конечно, говорю – "поздно". Увы, да, поздно. Хорошо, если не "слишком", а только "немного" поздно.
Царя увезли в Тобольск (наш Макаров, П. М., его и вез). Не "гидры" ли боятся (главное и, кажется, единственное занятие которой – "подымать голову")? Но сами-то гидры бывают разные.
Стыдно сказать – нельзя умолчать: прежде во дворцах жили все-таки воспитанные люди. Даже присяжный поверенный Керенский не удержался в пределах такта. А уж о немытом Чернове не стоит и говорить.
Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?
Я долго с Мережковским говорила.
Вот его позиция: никакой революции у нас не было. Не было борьбы. Старая власть саморазложилась, отпала, и народ оказался просто голым. Оттого и лозунги старые, вытащенные наспех из десятилетних ящиков. Новые рождаются в процессе борьбы, а процесса не было. Революционное настроение, ища выхода, бросается на призраки контрреволюции, но это призраки, и оно – беспредметно…
Кое-какая доля правды тут есть, но с общей схемой согласиться нельзя. И во всяком случае я не вижу действенного отсюда вывода. Как прогноз – это печально; не ждать ли нам второй революции, которая, сейчас, может быть только отчаянной – омерзительной?
Сбивался, конечно, М. на обобщения и отвлеченности. Однако можно было согласиться, что есть два пути: воздействие внутреннее (разговоры, уговоры) и внешнее (военные меры). Первое, сейчас, неизбежно переливается в демагогию. Демагогия – это беспредельная выдача векселей, заведомо неоплатных, непременно беспредельна (всякая попытка поставить предел – уничтожает работу). М. отвергал и целесообразность этого "насилия над душами". Путь второй (нынешние меры, "насилие над телами") – конечно, лишь отрицательный, т. е. могущий не двинуть вперед, но возвратить сошедший с рельс поезд – на рельсы (по которым уже можно двигаться вперед). Но он не только бывает целесообразен: в иные моменты он один и целесообразен.
26-го в субботу, к вечеру, приехал к Керенскому из Ставки Вл. Львов (бывший об. прокурор Синода). Перед своим отъездом в Москву и затем в Ставку, дней 10 тому назад, он тоже был у Керенского, говорил с ним наедине, разговор неизвестен. Точно так же наедине был и второй разговор с Львовым, уже приехавшим из Ставки. Было назначено вечернее заседание; но когда министры стали собираться в Зимний дворец, из кабинета вылетел Керенский, один, без Львова, потрясая какой-то бумажкой с набросанными рукой Львова строками, и, весь бледный и "вдохновенный", объявил, что "открыт заговор ген. Корнилова", что это тотчас будет проверено и ген. Корнилов немедленно будет смещен с должности главнокомандующего как "изменник".
Можно себе представить, во что обратились фигуры министров, ничего не понимавших. Первым нашелся услужливый Некрасов, "поверивший" на слово г-ну премьеру и тотчас захлопотавший. Но, кажется, ничего еще не мог понять Савинков, тем более, что он лишь в этот день сам вернулся из Ставки, от Корнилова. Савинкова взял Керенский к прямому проводу, соединились с Корниловым: Керенский заявил, что рядом с ним стоит В. Львов (хотя ни малейшего Львова не было), запросил Корнилова: "Подтверждает ли он то, что говорит от него приехавший и стоящий перед проводом Львов". Когда выползла лента с совершенно покойным "да" – Керенский бросил все, отскочил назад, к министрам, уже в полной истерике, с криками об "измене", о "мятеже", о том, что немедленно он смещает Корнилова и дает приказ о его аресте в Ставке.
Тут я подробностей еще не знаю, знаю только, что Керенский приказал Савинкову продолжать разговор с Корниловым и на вопрос Корнилова, когда Керенский с членами пр-ва прибудет, как условлено, в Ставку, – отвечать: "Приеду 27-го". Приказал так ответить – уже посреди всей этой бучи, уже крича и думая об аресте Корнилова, а не о поездке к нему. Объяснил, что это "необходимая уловка", чтобы пока – Корнилов ничего не подозревал, не знал, что все открыто (???). Карташев присутствовал при разговоре этом, стоял у провода.
Опять не знаю никаких дальнейших точных подробностей сумасшедше-истерического вечера. Знаю, что к Керенскому даже Милюкова привозили, но и тот отступился, не будучи в состоянии ни толку добиться, ни каким бы то ни было способом уяснить себе, в чем дело, ни задержать поток действий Керенского хоть на одну минуту. Кажется, все сплошь хватали Керенского за фалды, чтобы иметь минуту для соображения, – напрасно! Он визжал свое, не слушая и, вероятно, даже физически не слыша никаких слов, к нему обращенных.
По отрывочным выкликам Керенского и по отрывочным строкам невидимого Львова (арестован), набросанным тут же, во время свиданья, – выходило как будто так, что Корнилов как будто послал Львова к Керенскому чуть ли не с ультиматумом, с требованием какой-то диктатуры, или директории, или чего-то вроде этого. Кроме этих, крайне сбивчивых, передач Керенского, министры не имели никаких данных и никаких ниоткуда сведений; Корнилов только подтвердил "то, что говорит Львов", а "что говорил Львов" – никто не слышал, ибо никто Львова так и не видал.
До утра воскресенья это не выходило из стен дворца; на другой день министры (чуть ли там не ночевавшие) вновь приступили к Керенскому, чтобы заставить его путем объясниться, принять разумное решение, но… Керенский в этот день окончательно и уже бесповоротно огорошил их. Он уже послал приказ об отставке Корнилова. Ему велено немедля сложить с себя верховное командование. Это командование принимает на себя сам Керенский. Уже написана (Некрасовым, "не видевшим, но уверовавшим") и разослана телеграмма "всем, всем, всем", объявляющая Корнилова "мятежником, изменником, посягнувшим на верховную власть" и повелевающая никаким его приказам не подчиняться. Наконец, для полного вразумления министров, стоявших с открытыми ртами, для отнятия у них последнего сомнения, что Корнилов мятежник и изменник, и заговорщик, – открыл им Керенский: "С фронта уже двинуто на Петербург несколько мятежных дивизий", они уже идут. Необходимо организовать оборону "Петрограда и революции".
Только что ошеломленные министры хотели и это как-нибудь осмыслить – "верующий" Некрасов вырвался к газетчикам и жадно, со смаком, как первый вестник объявил им все, вплоть до всероссийского текста о гнусном "мятеже" и об опасности, грозящей "революции" от корниловской дивизии.
И "революционный Петроград" с этой минуты забыл об отдыхе: единственный раз, когда газеты вышли в понедельник. Вообще – легко представить, что началось. "Правительственные войска" (тут ведь не немцы, бояться нечего) весело бросились разбирать железные дороги, "подступы к Петрограду", красная гвардия бодро завооружалась, кронштадтцы ("краса и гордость русской революции") прибыли немедля для охраны Зимнего дворца и самого Керенского (с крейсера "Аврора").
Корнилов, получив нежданно-негаданно, – как снег на голову, – свою отставку, да еще всенародное объявление его мятежником, да еще указания, что он "послал Львова к Керенскому", – должен был в первую минуту подумать, что кто-то сошел с ума. В следующую минуту он возмутился. Две его телеграммы представляют собою первое настоящее сильное слово, сказанное со времени революции. Он там называет вещи своими именами… "Телеграмма министра председателя является со всей своей первой части сплошной ложью. Не я послал В. Львова к Вр. пр-ву, а он приехал ко мне, как посланец Мин-ра Пред."… "так совершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу отечества"…
Не ставит. Решает. Уже решила. Я поклялась воздерживаться от выводов… Ибо не все еще знаю. Но это я знаю, ведь уже с первого момента всем видно было, что нет никакого корниловского мятежа. Я фактически не знаю, что говорил Львов, и вообще не знаю (кто знает?) этот инцидент, но абсолютно не верю ни в какие "ультиматумы". Дурацкий вздор, чтоб Корнилов ни с того ни с сего послал их с Львовым! А что касается "мятежных дивизий", идущих на Петроград, то не нужно быть ни особенным психологом, ни политиком, а довольно иметь здравое соображение, чтобы, зная детально все предыдущее со всеми действующими лицами, – догадаться: эти дивизии, по всем признакам, шли в Петербург с ведома Керенского, быть может, даже по его условию с Корниловым через Савинкова (который только что ездил в Ставку) ибо: 1) на очереди были меры корниловской записки, ее Керенский всякий день намеревался утвердить, а это предполагало посылку войск с фронта, 2) бесспорно ожидался в Петербурге – самим Керенским – большевистский бунт, ожидался ежедневно, и это само собой разумело войска с фронта.
Я почти убеждена, что знаменитые дивизии шли в Петербург для Керенского – с его полного ведома или по его форменному распоряжению.
Поведение же его столь сумасшедше-фатально, что… это уже почти не вина, это какой-то Рок.