Мадонны Рафаэля всем так нравятся, что немногие даже обращают внимание на окружающие их декорации, иногда довольно слабые в рисунке и даже колорите. А между тем и не вполне знают, что Рафаэль, увлеченный идеей так же сильно, как своей Фарнариной, увлеченный одним божественным образом, являвшимся ему и в сновидениях, и наяву, создавал картины одну за другой – таким образом им создан был прекрасный образ Мадонны, он увлекся этим образом и писал его всю жизнь, мог ли он обращать внимание на детали и аксессуары?"
– Это как вы увлеклись Пушкиным, к его стихам относитесь почти как к молитве и всю жизнь стремитесь создать образ любимого вами поэта, встречу с которым недавно вы мне описывали, – заметил я. За этим последовал горячий ответ:
– Пушкин – это воплощение красоты, это мировой тип, и к тому, что я писал вам о нем, могу прибавить, что, не придавая вообще своим картинам особенного или какого-нибудь исключительного значения, я должен сказать, что чувствовал особый прилив вдохновения, когда брался за кисть, чтобы изобразить один из моментов жизни великого поэта на морском берегу. В разное время моей жизни, и в молодые годы, и на склоне лет, я с увлечением прочитывал его стихи, слушал декламацию их в обществе и не переставал увлекаться одной мыслью, с прежней страстью и рвением пытаясь создать его величавый облик. Этот старый сюжет, казалось, овладел всем существом моим, и я страстно преследовал один и тот же вечно милый, знакомый по воспоминаниям мне образ. Я написал много картин из жизни Пушкина. Знаю, что за это меня упрекают многие критики, что за мои фигуры вошло почти в привычку меня осуждать, но не брошу идеи. С упорством южанина буду стремиться создать то, что желаю. Еще в 1839 году поэт А. И. Подолинский, объехавший Крым после Пушкина и не раз с ним на юге встречавшийся, был у меня в моей студии и застал меня за работой, с кистью в руках. Я писал тогда, как теперь помнится, Пушкина в ночное время, на одной из прогулок в Гурзуфе, прекрасно описанной им в "Онегине". Поэт говорил в главе VIII о "ласковой музе", услаждавшей его немой путь в Крыму "волшебством тайного рассказа" в следующих строках:
Она меня во мгле ночной
Водила слушать шум морской,
Немолчный шепот Нереиды,
Глубокий, вечный хор валов,
Хвалебный гимн отцу миров.
И поэт Подолинский, приславший мне потом книжку "Современника" со своими стихами, восторженный и пылкий, как все поэты, с большим увлечением отнесся к моей картине, которая мне тогда не совсем нравилась. Как раз в это время он описывал Пушкина в одном из лучших своих стихотворений "Переезд через Ялту" и по моей просьбе прочел мне отрывок, посвященный поэту и его пребыванию в Гурзуфе, который вы мне напомнили, так как приводите в своих статьях о Гурзуфе и Пушкине в "Новом Времени" и присланных мне книжках журналов. Теперь эти стихи немного устарели, в них говорится о том, что Пушкин, живя в Гурзуфе, брал поэта проводником с собой и заходил с ним в такую глушь, куда и птицы не залетают. Описывается настроение поэта, и, кажется, он назван славой и любовью отечества, избранником судьбы, что-то в этом роде; но тогда он продекламировал их с большим чувством, и я запомнил их.
Затем Айвазовский заговорил о пушкинской картине, написанной им в сотрудничестве с И. Е. Репиным, о необыкновенно удачном портрете его работы профессора Репина, и перешел к профессору К. Е. Маковскому, вспомнив, что и у этого художника есть свой излюбленный тип и даже литературный женский тип, напоминающий невесту Нила – Офелия. К. Е. Маковский три раза пробовал писать ее, и все три раза ему не удавалось придать ее лицу то выражение, которое соединялось в его представлении с этим симпатичным созданием.
При этом он вспомнил про горячий спор К. Е. Маковского с покойным И. А. Гончаровым, который настаивал на необходимости придать более реальное выражение сумасшедшей. А старик Маковский сумасшествие Офелии представлял себе необыкновенно поэтичным, говоря, что Офелия все время видела перед собой Гамлета, все время мечтала о нем и так и ушла в воду с этой мечтой, с песней на устах. Она отличалась от других сумасшедших тем, что не проявляла своей болезни ничем диким или страшным, а только мечтала, пела и раздавала цветы. Она была созданием, которого еще не коснулся земной грех, она ушла с земли таким же поэтическим призраком, каким жила на ней. И. К. говорил об этом с большим увлечением, и я вспомнил В. Ф. Комиссаржевскую в этой роли (Офелии), стал рассказывать ему о том типе, который она создает, и о песенке, которую поет эта артистка, обладающая довольно сильным и звучным голоском. При этом Иван Константинович припомнил прежних знаменитых исполнительниц, "безумного друга Шекспира" – артиста Мочалова и прежние слова старинной песни Офелии, которую когда-то, в годы его молодости, напевали все дамы:
Моего ль мы знали друга,
Он был бравый молодец,
В белых перьях статный воин.
Первый Дании боец.
Незаметно разговор наш перешел на театр, и И. К. сообщил много любопытного, но об этом в последующих главах.
"Девятый вал". Художник И. К. Айвазовский. 1850 г.
Глава XVI
Театр. Увлечение Белинского. Последняя встреча Айвазовского с Виссарионом Белинским. Предсмертные встречи с русскими поэтами. Встреча с С. Я. Надсоном. У Д. В. Григоровича. "Пятницы" Я. П. Полонского. Романист И. И. Ясинский(Максим Белинский). М. М. Щедрин-Салтыков. В. В. Комаров. Викт. Бибиков, И. Н. Потапенко. Мочалов. Асенкова. В. В. Самойлов. П. А. Каратыгин. М. И. Глинка. А. Я. Петрова-Воробьева. Приключение с Дидло. Приезд государя. За кулисами. М. П. Мусоргский.
Иван Константинович любил театр и во дни молодости был частым посетителем русской драмы и казенной итальянской оперы в эпоху блестящего ее процветания. Вспоминая про старые далекие годы, он рассказывал немало интересного о разных знаменитостях русской сцены, воспетых нашими поэтами и оставивших глубокий неизгладимый след в истории нашего театра. Со многими из них в свое время он был лично знаком, встречая их в великосветских салонах и гостиных. В его живых речах оживали корифеи театрального мира: В. В. Самойлов, Мочалов, Дюре, Асенкова, Каратыгин, покойный Т. Я. Сетов, Петров, Комиссаржевский и многие другие. Он помнил Истомину, увлекшую Грибоедова и воспетую Пушкиным… Одни на его глазах сделали блестящую карьеру, другие при нем сошли со сцены и даже с житейской сцены. Какие имена, какое славное прошлое! Нельзя сказать, чтобы Иван Константинович, вечно занятый своими трудами, весь отдавался театру, но не полюбить театра человеку общества, с его душой, запросами и стремлениями, было невозможно. Театром увлекались в то время лучшие представители всех слоев общества, и, между прочим, его знакомые, имевшие на него большое влияние, Пушкин, Белинский и Гоголь, писавшие для театра и в своих произведениях и письмах очень часто занятые игрою артистов, как и С. Т. Аксаков, знаменитый автор "Литературных и театральных воспоминаний". Тогда еще не настала пора отрицания искусства и веяний Льва Толстого. С каким восторгом и горячностью относился к театру Виссарион Белинский, руководящий в ту пору общественным мнением и царивший безраздельно в литературных кружках, видно из его "Литературных мечтаний" – серьезной и искренней статьи, появившейся в конце тридцатых годов, в которой он восклицает:
"Театр!.. Любите ли вы театр так, как я люблю его я, то есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением, к которому только способна пылкая молодость, жадная и страстная до впечатлений изящного? Или, лучше сказать, можете ли вы не любить театра больше всего на свете, кроме блага и истины? И в самом деле, не сосредотачиваются ли в нем все чары, все обаяния, все обольщения изящных искусств? Не есть ли он исключительно самовластный властелин наших чувств, готовый во всякое время и при всех обстоятельствах возбуждать и волновать нас, как вздымает ураган песчаные метели в безбрежных степях Аравии? Какое из всех искусств владеет такими могущественными средствами поражать душу впечатлениями и играть ею самовластно…"
Иван Константинович говорил мне, что читал вместе с Гоголем эту статью вскоре после выхода ее в свет (он и обратил внимание мое на нее). С Белинским И. К. встречался много раз в литературных кружках Петербурга и был у него по его приглашению один раз на Лиговке, через несколько лет после знакомства своего с А. С. Пушкиным, по возвращении своем из-за границы, незадолго до кончины великого критика. Более чем скромная, почти граничащая с нуждой, обстановка Белинского поразила И. К. не более, чем заостренные черты лица его и впалые щеки, озаренные чахоточным румянцем… Бесконечный вид жалости вызвал у него этот полный духовных сил и жажды работы и уже приговоренный к смерти идеалист-труженик, в горячих кружковых разговорах внушавший ему столько благородных, прекрасных мыслей. "Я точно теперь перед собою вижу его лицо, на которое тяжелая жизненная борьба и дыхание смерти наложили свой отпечаток, – говорил И. К. с сожалением. – Когда Белинский сжал мне в последний раз крепко руку, то мне показалось, что за спиной его стоит уже та страшная гостья, которая полвека назад отняла его у нас, но душой оставила жить среди нас. Помню, в тот грустный час он после горячей, полной энтузиазма речи, должно быть утомленный длинной беседой со мной, энергичным жестом руки откинул волосы назад и закашлялся. Две крупные капли пота упали со лба на его горящие болезненным румянцем щеки. Он схватился за грудь, и мне показалось, что он задыхается, и когда он взглянул на меня – то его добрые и глубокие глаза устремлены были в бесконечность… Сжатые губы, исхудавший, сдвинутый как-то наперед профиль с его характерным пробором волос и короткой бородкой и эта вкрадчиво-звучная, полная красноречия, горячности, пафоса речь знакомого, милого голоса, с особенной ему только присущей манерой, заставлявшая когда-то усиленно биться сердца молодежи – производили на меня тогда глубокое впечатление. Как далеко это время! Как много переменилось с тех пор!"
По странному стечению обстоятельств И. К. Айвазовскому пришлось встречаться в самый год смерти с Пушкиным (1837), Гоголем (1852), Жуковским (1852) и Белинским (1848).
Кроме того, незадолго до смерти поэта, И. К. познакомился и встретился в Ялте с прогремевшим в ту пору С. Я. Надсоном. И. К. признавал в Надсоне талант, но находил его стих, вполне музыкальный и художественный, – порой бедным в смысле недостатка слов, неумения подыскивать выражения, которыми так богата русская речь. Это он заметил и в разговоре с Надсоном, лицо которого напомнило ему портреты Шекспира. Надсон, с длинными, черными, закинутыми назад волосами, такой же длинной бородой и маленькими усами, худенький юноша с побледневшим желтоватым и впавшим лицом, одетый в короткий черный бархатный пиджак – представлял собою хотя грустный, но все же яркий и колоритный тип восточной красоты (поэт был, как известно, по происхождению евреем). Живые, умные глаза его, по словам И. К., обведенные темными ободками, казалось, увеличились в размере и "сверкали как звезды в темноте ночи", и он проявил массу горячности и ненависти, когда разговор зашел о враждебных ему течениях литературы. Напрасно И. К. силился перевести разговор на другую тему, болезненно нервного Надсона трудно было уже сбить с пути.
Надсон поразил И. К. мечтательным выражением лица и своей желтизной, худобой и нервной злобой, как будто он несколько месяцев находился между жизнью и смертью. Тяжело было смотреть, по его словам, на эту молодую угасающую жизнь, таившую в своих недрах неистощимые залежи духовного богатства. Лихорадочно блестящий взгляд красивых огненных глаз, в которых еще догорал светоч высокого вдохновения, порывисто дышащая грудь, полуоткрытые уста, с которых не сходила болезненная улыбка, и бессильно опускавшиеся руки – таков был внешний вид поэта, давно приговоренного к смерти.
И. К. Айвазовский бывал часто, как я упоминал, у Д. В. Григоровича и с увлечением вел с известным писателем беседы об искусстве и литературе. Однажды, зайдя к Д. В., я застал его здесь в жарком споре о русских художниках. Во время своих приездов в столицу он посещал иногда и поэта Я. П. Полонского, у которого устраивались тогда знаменитые "пятницы", и здесь он встретил романиста И. И. Ясинского (псевд. – Максим Белинский), о котором рассказывал мне, что он заинтересовал его своей оригинальной наружностью еще до тех пор, пока Репин избрал его дышащей красотой моделью для своей картины "Николай Чудотворец освобождает приговоренного к казни".
И. К. вскоре после того прочел романы И. И. Ясинского – "Иринарх Плутархов" и "Ординарный профессор", и они ему показались правдивыми и жизненными, причем ему казалось, что Ясинский больше поэт, чем представитель новейшей школы натуралистов по вкусу Эмиля Золя. И. К. был большим поклонником сатиры М. Щедрина-Салтыкова, которого он также встречал в обществе, и сотрудник "Откровенности" Орест Ядовиткин в сатирическом романе Белинского напомнил ему одного критика "большой" газеты, сохранившей и теперь большое влияние, благодаря таланту и способностям его представителей. Айвазовский советовал, даже через меня, Иерониму Иеронимовичу, как писателю с большой популярностью в провинции, издавать по примеру Достоевского свой "Дневник писателя". Тот же взгляд высказал мне впоследствии и наш талантливый и даровитый публицист и славянофил В. В. Комаров, очень часто встречавший И. К. Айвазовского во время его приездов в Петербург в домах литераторов и у А. В. Гейне (Самойловой). После Достоевского, мне известно, "Дневник писателя" возникал два раза: издавал его драматург Аверкиев, и в Москве – С. О. Шарапов, в 1899 году потерпевший, увы, фиаско на поприще финансового публициста. Рано отцветший беллетрист Виктор Бибиков, описавший яркими красками кружок молодежи в своем романе "Друзья-приятели", заинтересовал Ивана Константиновича живо набросанным им типом блестящего лгуна Хвостова-Трясилина. И. К., в один из моих приходов к нему, я застал весело смеющимся над эпизодом, в котором автор передает рассказ этого героя во время катания на лодке по Днепру со студентами, курсистками и молодежью. Тогда он вспоминал такое же катанье по Днепру в одну из чудных белых ночей с большой компанией народников из "Отечественных записок" во главе с Глебом Успенским и И. Ясинским; при нем Успенский был в красной кумачовой рубахе и плисовых шароварах.