Современницы о Маяковском - Василий Катанян 10 стр.


Сидим как проклятые, накрывшись пальто. Полчаса, час… Хорошо, что дождь не сильный, и плохо, что его можно не заметить в лесу, под деревьями. Можно не заметить и дождь и время.

Нудный дождик! Никакого просвета! Жаль, темно, не разглядела Маяковского. Огромный, кажется. И голос красивый.

До этой встречи я видела Маяковского в Литературно-художественном кружке в Москве, в вечер какого-то юбилея Бальмонта. Не помню, кто произносил и какие речи, помню, что все они были восторженно юбилейные и что только один Маяковский выступил "от ваших врагов". Он говорил блестяще и убедительно, что раньше было красиво "дрожать ступеням под ногами", а сейчас он предпочитает подниматься в лифте. Потом я слышала, как Брюсов отчитывал Маяковского в одной из гостиных Кружка: в день юбилея… Разве можно?! Но явно радовался, что Бальмонту досталось.

Бальмонт принимал церемонию без малейшей иронии. Он передвигался, поддерживаемый с двух сторон поклонницами, и, когда какая-то барышня подлетела к нему и не то всхлипнула, не то пропела "поцеловаться!", он серьезно и торжественно протянул губы.

Осипа Максимовича Брика и меня Маяковский удивил, но мы продолжали возмущаться, я в особенности, скандалистами, у которых, говорят, ни одно выступление не обходится без городового и сломанных стульев. Мы так и не собрались проверить, в чем дело.

И этот опасный футурист увел мою сестру в лес!

Вот наконец огонек папиросы. Белеет рубашка. На Эльзу накинут пиджак Маяковского.

- Куда же ты пропала?! Не понимаешь, что я не могу без тебя войти в дом! Сижу под дождем, как дура…

- Вот видите, Владимир Владимирович, я говорила вам!

Маяковский прикурил новую папиросу о тлеющий окурок, поднял воротник и исчез в темноте. Я изругала Эльзу и, мокрая, злая, увела ее домой.

Мама жаловалась, что Маяковский повадился к Эльзочке, что просиживает до ночи и маме приходится вставать с постели, гнать его. А на следующий день он уверяет маму, что ушел в дверь, а вернулся в окно. Он выжил из нашего дома "Остров мертвых" и когда как-то не застал Эльзу, оставил визитную карточку желтого цвета и такого размера, что мама вернула ему со словами: "Владимир Владимирович, вы забыли у нас вашу вывеску".

Маяковский в то время был франтом - визитка, цилиндр. Правда, все это со Сретенки, из магазинов дешевого готового платья. И бывали трагические случаи, когда, уговорившись с вечера прокатить Эльзу в Сокольники, он ночью проигрывался в карты и утром, в визитке и цилиндре, катал ее вместо лихача на трамвае. Володе шел двадцать второй год, а Эльзе было шестнадцать.

Прошло около месяца после случайной встречи в Малаховке. Мы жили в Петрограде в крошечной квартире. Как-то вечером после звонка в передней я услышала знакомый голос и совершенно неожиданно вошел Маяковский - приехал из Куоккалы, загорелый, красивый, сразу занял собой все пространство и стал хвастаться, что стихи у него самые лучшие, что мы их не понимаем, что и прочесть-то их не сумеем и что кроме его стихов гениальны еще стихи Ахматовой. Я была твердо уверена, что хвастаться стыдно, и сказала, стараясь быть вежливой, что произведений его я, к сожалению, не читала, но попробую понять их, если они у него с собой. Есть "Мама и убитый немцами вечер". Я прочла стихотворение вслух. Маяковский удивился, что без запинок, и спросил недоверчиво: "Не нравится?" Я ответила: "Не особенно".

Умер папа. Я ездила в Москву на похороны. Приехала в Питер Эльза, опять приехал Маяковский из Финляндии. Поздоровавшись, он пристально посмотрел на меня, нахмурился, потемнел, сказал: "Вы катастрофически похудели…" И замолчал. Он был совсем другой, чем тогда, когда в первый раз так неожиданно пришел к нам. Не было в нем и следа тогдашней развязности. Он молчал и с тревогой взглядывал на меня.

Мы шепнули Эльзе: "Не проси его читать". Но она не вняла нашей мольбе, и мы в первый раз услышали "Облако в штанах".

Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил - не стихами, прозой - негромким, с тех пор незабываемым голосом:

- Вы думаете, это бредит малярия? Это было. Было в Одессе.

Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда.

Маяковский ни разу не переменил позы. Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями.

Вот он уже сидит за столом и с деланной развязностью требует чаю. Я торопливо наливаю из самовара, я молчу, а Эльза торжествует - так и знала!

Первый пришел в себя Осип Максимович. Он не представлял себе! Думать не мог! Это лучше всего, что он знает в поэзии!.. Маяковский - величайший поэт, даже если ничего больше не напишет. Он отнял у него тетрадь и не отдавал весь вечер. Это было то, о чем так давно мечтали, чего ждали. Последнее время ничего не хотелось читать. Вся поэзия казалась никчемной - писали не те, и не так, и не про то, - а тут вдруг и тот, и так, и про то.

Маяковский сидел рядом с Эльзой и пил чай с вареньем. Он улыбался и смотрел большими детскими глазами. Я потеряла дар речи.

Маяковский взял тетрадь из рук О. М., положил ее на стол, раскрыл на первой странице, спросил: "Можно посвятить вам?" - и старательно вывел над заглавием: "Лиле Юрьевне Брик".

В Финляндии Маяковский уже прочел "Облако" Горькому и Чуковскому и сказал, что Горький плакал, когда слушал его.

А позднее Чуковский признавался нам "по секрету", что его в такой степени волнует Маяковский, что он не может работать, когда знает, что тот в Куоккале.

В этот вечер Маяковский так и не вернулся туда - оставил там даму, все свои вещи, белье у прачки и въехал в номера "Пале-Рояль" недалеко от нас.

О. М. спросил, где будет напечатана поэма, и бурно возмутился, когда узнал, что никто не хочет печатать ее. А сколько стоит самим напечатать? Маяковский побежал в ближайшую типографию и узнал, что тысяча экземпляров обойдется в 150 рублей {Насколько помню.}, причем деньги не сразу, можно в рассрочку. О.М. вручил Маяковскому первый взнос и сказал, что остальное достанет. Маяковский унес рукопись в типографию.

Принцип оформления был "ничего лишнего", упразднили даже знаки препинания. Смешно сказал лингвист, филолог И. Б. Румер, двоюродный брат О. М.: "Я сначала удивился, куда же девались знаки препинания, но потом понял - они, оказывается, все собраны в конце книги". Вместо последней части, запрещенной цензурой, были сплошные точки.

Перед тем как печатать поэму, Маяковский думал над посвящением. "Лиле Юрьевне Брик", "Лиле". Очень нравилось ему: "Тебе, Личика" - производное от "Лилечка" и "личико" - и остановился на "Тебе, Лиля".

Когда я спросила Маяковского, как мог он написать поэму одной женщине (Марии), а посвятить ее другой (Лиле), он ответил, что, пока писалось "Облако", он увлекался несколькими женщинами, что образ Марии в поэме меньше всего связан с одесской Марией и что в четвертой главе раньше была не Мария, а Сонка. Переделал он Сонку в Марию оттого, что хотел, чтобы образ женщины был собирательный; имя Мария оставлено им как казавшееся ему наиболее женственным. Поэма эта никому не была обещана, и он чист перед собой, посвящая ее мне. Позднее я поняла, что не в характере Маяковского было подарить одному человеку то, что предназначалось другому.

Маяковский спросил Брика, есть ли название для иконы-складня, состоящей не из трех частей, как триптих, а из четырех. Тот ответил, что не знает, существует ли такая икона, а если существует, ее можно назвать "тетраптих".

Мы знали "Облако" наизусть, корректуры ждали, как свидания, запрещенные места вписывали от руки. Я была влюблена в оранжевую обложку, в шрифт, в посвящение и переплела свой экземпляр у самого лучшего переплетчика в самый дорогой кожаный переплет с золотым тиснением, на ослепительно белой муаровой подкладке. Такого с Маяковским еще не бывало, и он радовался безмерно.

Помню, как, затаив дыхание, раз сто слушал "Облако" Хлебников, как, получив только что вышедшую книгу, стал вписывать в свой экземпляр запрещенные цензурой места и как Маяковский, застав его за этим занятием, отнял у него книгу. Он не на шутку испугался, что Хлебников по рассеянности забудет ее на бульварной скамейке и тогда Маяковскому несдобровать. Он сказал Хлебникову: "Вы с ума сошли, Витечка…"

Маяковского призвали на военную службу. В течение ночи знакомый инженер рассказал ему о правилах черчения, и он поступил в автомобильную роту чертежником.

Нижние чины в армии не имели права ходить ни в театр, ни в ресторан, ни даже по улицам после определенного часа, а о том, чтобы как-нибудь проявить себя в общественном месте, не могло быть и речи.

Существовал в то время в Петрограде человек, называвший себя футуристом и издававший толстый альманах. Он взял у Маяковского стихи для второго номера. Через некоторое время получаем книжку и читаем в ней антисемитскую статьишку Розанова. Маяковский пишет письмо в редакцию "Биржевых ведомостей", что просит не считать его в числе сотрудников этого альманаха. Через несколько дней он встретил издателя в бильярдной ресторана "Медведь". Маяковский в штатском. Издатель подошел к нему и сказал: "Прочел ваше письмо, вы дурак!" Маяковский озверел, но идти на скандал нельзя, и пришлось ограничиться обещанием дать по морде, как только можно будет надеть штатское платье легально.

При расплате я присутствовала вскоре после февральского переворота. Мы шли по Невскому, навстречу нам издатель с дамой. Маяковский извинился передо мной и поманил издателя рукой, тот отделился от своей дамы и немедленно получил звонкую пощечину. Маяковский взял меня под руку и пошел дальше, не оглядываясь. Потом издатель требовал дуэли, но Маяковский отказался, сославшись на дуэльный кодекс, запрещающий дворянину драться с евреем!

Часто думают, что в поведении Маяковского было много "игры". Это неверно. Он без всякой игры был необычен. Его резкость в полемике не была наигранной, так же как не наиграна пощечина, которую человек вынужден дать, если у него нет иных возможностей воздействия на противника. Были люди, не понимающие этого, и принимали полученные ими оплеухи за щелчки, за игру.

Пощечина, при которой я только что присутствовала, была дана всерьез, так же как не была щелчком пощечина, данная Арагоном Андрею Левинсону в Париже за клеветническую статью о Маяковском, опубликованную после его смерти.

Маяковский стал знакомить нас со своими. Начинали поговаривать об издании журнала. Он зашел к Шкловскому, не застал его и оставил записку, чтоб пришел вечером на Жуковскую 7, кв. 42, к Брику. Шкловский служил с каким-то вольноопределяющимся Бриком и шел в полной уверенности, что идет к нему, а попал к нам. От неожиданности и смущения он весь вечер запихивал диванные подушки между спинкой дивана и сиденьем и сделал это так добросовестно, что мы их потом вытаскивали - дедка за репку.

Изредка бывал у нас Чуковский. Он жил в Куоккале и радовался, что беспокойный Маяковский оттуда уехал, хотя относился к нему и к "Облаку" восторженно. Как-то, когда мы сидели все вместе и обсуждали возможности журнала, он сказал: "Вот так, дома, за чаем и возникают новые литературные течения".

Ходить к нам стали Давид Бурлюк, Василий Каменский, Хлебников.

Пастернак приехал из Москвы с Марией Синяковой. Он был восторжен, не совсем понятен, блестяще читал блестящие стихи и чудесно импровизировал на рояле. Мария поразила меня красотой, она загорела, светлые глаза казались белыми на темной коже, и на голове сидела яркая, кое-как сшитая шляпа. Синяковых пять сестер. Каждая из них по-своему красива. В них были влюблены Хлебников, Бурлюк, Пастернак. На Оксане женился Асеев.

Я хорошо помню этот день, этот вечер.

В маленькой комнате раскинулся концертный рояль. Осененный его крылом, Пастернак казался демоном.

В посаде, куда ни одна нога

Не ступала, лишь ворожеи да вьюги

Ступала нога, в бесноватой округе,

Где и то, как убитые, спят снега…

Белесая ночь просачивалась в комнату.

Не тот это город и полночь не та…

В выемку черной лакированной поверхности рояля виньеткой вписан грациозный Асеев:

С неба гастроли Люце

Были какой-то небылью…

Голубые озера Хлебникова вышли из берегов, потушили белую ночь за окном. Он не встал с кресла, длинные руки повисли. Улыбнулся, нахмурился и начал медленно, глухим тихим голосом. Глаза постепенно тускнели и совсем померкли. Он бормотал все быстрее и кончил скороговоркой: "Все!" - выдохнул с облегчением.

И наконец, Маяковский. Хлебников заулыбался. Все приготовились слушать. Стены комнаты раздвинулись.

Версты улиц взмахами шагов мну…

Куда уйду я этот ад тая?

Лазурь Хлебникова, золото Пастернака, остановившиеся глаза Марии, восторженные Асеева.

Маяковский стоит, прислонившись к дверной раме, как тогда, когда в первый раз читал нам "Облако". Заговорили все сразу. Особенно отчетливо помню, как понравились стихи Пастернаку и как он играл потом что-то свое на рояле.

Новый, 16-й год встретили весело. Елку подвесили в углу под потолком, "вверх ногами". Украсили ее игральными картами, желтой кофтой, облаком в штанах, склеенными из бумаги. Все были ряженые. Маяковский обернул шею красным лоскутом, в руке деревянный, обшитый кумачом кастет. Брик в чалме, в узбекском халате, Шкловский в матроске, Эльза - Пьеро. Вася Каменский обшил пиджак пестрой набойкой, на щеке нарисована птичка, один ус светлый, другой черный. Я в красных чулках, короткой шотландской юбке, вместо лифа - цветастый русский платок. Остальные - чем чуднее, тем лучше! Чокались спиртом пополам с вишневым сиропом. Спирт достали из-под полы. Во время войны был сухой закон.

В этот вечер Каменский сделал Эльзе предложение руки и сердца, первое, полученное ею в жизни. Она удивилась и отказалась. Он посвятил ей стихотворение и с горя уехал жениться не то в Москву, не то на Каменку.

В этой квартире мы завели огромный лист, во всю стену (рулон), и каждый писал на нем, что в голову придет. Маяковский про Кушнера: "Бегемот в реку шнырял, обалдев от Кушныря". Бурлюк рисовал небоскребы и трехгрудых женщин, Каменский вырезал и наклеивал райских птиц из разноцветной бумаги, Шкловский писал афоризмы: "Раздражение на человечество на-кап-кап-ливается по капле". Я рисовала животных с выменем и подписью: "Что в вымени тебе моем!"

Стали собирать первый номер журнала. Маяковский не задумываясь дал ему имя "Взял". Он давно жаждал назвать так кого-нибудь или что-нибудь. В журнал вошли - Маяковский, Хлебников, Брик, Бурлюк, Пастернак, Асеев, Шкловский, Кушнер. До знакомства с Маяковским Брик книг не издавал и к футуризму не имел никакого отношения. Но ему так нравилось "Облако", что он издал поэму отдельной книжкой и предложил напечатать ее в журнале. Каким будет журнал, определил Маяковский. В единственном номере этого журнала были напечатаны его друзья и единомышленники, поэтому журнал назвали "Барабан футуристов".

Брик напечатал во "Взяле" небольшую рецензию на "Облако" под заглавием "Хлеба!": "Бережней разрезайте страницы, чтобы, как голодный не теряет ни одной крошки, вы ни одной буквы не потеряли бы из этой книги - хлеба!"

Это было первое выступление Брика в печати. Когда Философов прочел его статью, он пришел к нам и изрек: "Единственный опытный журналист у вас - Брик…"

Обложку журнала сделали из грубой оберточной бумаги, а слово "Взял" набрали афишным шрифтом. При печатании деревянные буквы царапались о кусочки дерева в грубой бумаге, и чуть не на сотом уже экземпляре они стали получаться бледные, пестрые. Пришлось от руки, кисточкой подправлять весь тираж.

Маяковский напечатал во "Взяле" первое стихотворение "Флейты-позвоночник". Писалась "Флейта" медленно, каждое стихотворение сопровождалось торжественным чтением вслух. Сначала оно читалось мне, потом Осипу Максимовичу и мне, а потом уже остальным. Так было всю жизнь почти со всем, что писал Маяковский.

Каждое стихотворение "Флейты" Маяковский приглашал меня слушать к себе. К чаю гиперболическое угощение, на столе цветы, на Маяковском самый красивый галстук. Когда я в первый раз пришла к нему, на меня накинулась хозяйская собачонка, я испугалась, а Маяковский веселился: "Такая большая женщина испугалась капельной собачки!"

Маяковский научил меня любить животных. Он говорил, что любит их за то, что они не люди, а все-таки живые.

В нашей совместной жизни постоянной темой разговора были животные. Когда я приходила откуда-нибудь домой, Владимир Владимирович часто спрашивал, не видела ли я "каких-нибудь интересных собаков и кошков". В письмах ко мне он много писал о животных, а на картинках, которые рисовал во множестве, изображал себя щенком, а меня кошкой, скорописью или в виде иллюстраций к описываемому.

После "Флейты" Маяковский написал стихотворение "Дон-Жуан". Я не знала, что оно пишется. Он неожиданно прочел мне его на ходу, на улице. Мне не понравилось, что опять про несчастную любовь - как не надоест! Маяковский вырвал рукопись из кармана, разорвал в клочья и пустил по Жуковской улице, по ветру. Думаю, что стихи эти были смонтированы из отходов "Флейты", уж очень они были похожи на нее.

Мы не расставались, ездили на Острова, бродили по улицам. Маяковский в цилиндре, я в большой черной шляпе с перьями идем по предвечернему Невскому. Еще светло, и будет светло всю ночь. Фонари горят, но не светят, как будто не зажжены, а всегда такие. Заходим в магазин, и Маяковский с таинственным видом обращается к продавщице: "Мадемуазель, дайте нам, пожалуйста, дико-о-винный карандаш, чтобы он с одной стороны был красный, а с другой, вообразите себе, синий!"

Ночами гуляли по набережной. Казалось, что пароходы не дымят, а снопами выбрасывают искры. Маяковский сказал: "Они не смеют дымить в вашем присутствии".

Назад Дальше