Современницы о Маяковском - Василий Катанян 17 стр.


В Сокольниках умерла наша собака Скотик, скоч-терьер. Я привезла его из Англии в Берлин, где в это время был Маяковский, и из Берлина мы вместе везли его в Москву. Из Сокольников Владимир Владимирович уезжал в Америку. Мы собирались поехать вместе, но я только что встала после перитонита и даже не могла проводить его на вокзал.

Мы никогда не снимали подаренные друг другу еще в петербургские времена вместо обручальных кольца-печатки. На моем Володя дал выгравировать буквы Л.Ю.Б. Если читать их по кругу, получалось бесконечно - люблюлюблюлюблюлюблюлюблю…, внутри кольца написано "Володя". Для Володиного я заказала латинские буквы M/W, а внутри написала "Лиля".

Когда советские люди перестали носить золотые украшения, Маяковскому стали присылать во время выступлений записки: "Тов. Маяковский! Кольцо вам не к лицу". Он отвечал, что потому и носит его не в ноздре, а на пальце, но записки учащались, и чтоб не расставаться с кольцом, пришлось надеть его на связку с ключами.

В тот вечер, когда он из Сокольников уезжал в Америку, он оставил ключи дома и только на вокзале вспомнил, что с ключами оставил и кольцо. Рискуя опоздать на поезд и просрочить визы, он бросился домой, а тогда с передвижением было трудно - извозчики, трамваи… Но уехать без кольца - плохая примета. Он нырял за ним в Пушкино на дно речное. В Ленинграде уронил его ночью в снег на Троицком мосту, долго искал и нашел. Оно всегда возвращалось к нему.

Кроме моего кольца был у него еще один амулет - старый серебряный отцовский портсигар. В нем рамка для фотографии, и Володя вставил в нее наше с ним фото 15-го года. Иногда он носил его в кармане, но в него влезало мало папирос, и поэтому он чаще лежал в ящике письменного стола.

После Володиной смерти, в день шестидесятилетия Всеволода Мейерхольда, я подарила ему этот портсигар вместе с фотографией. Он был рад подарку - он помнил этот портсигар у Володи.

Жить в Сокольниках было далеко и трудно - без ванны, ледяная уборная. Володя стал хлопотать о квартире в Москве.

После долгих хождений он получил ордер на квартиру в Гендриковом переулке, но она была так запущена, что въехать немыслимо. С потолка свисали клочья грязной бумаги, под рваными обоями жили клопы, а занять ее надо было немедленно, чтобы кто-нибудь не перехватил под покровом ночи. С жильем было тогда сложно. И вот Осип Максимович и приятель наш, художник Левин, взяли по пустому чемодану и "въехали", то есть провели две-три ночи без сна, сидя на этих чемоданах. В очередь с ними дежурили Владимир Владимирович и Асеев - до утра играли в "66", пока нашли рабочих и начали ремонт. Квартиру всю перестроили, даже выкроили крошечную ванную комнату, словом, привели ее в такой приблизительно вид, в каком находятся сейчас комната Маяковского, столовая и передняя, только отопления центрального не было, его сделали, когда жилую квартиру превратили в музей.

Но эта часть вместо целого дает неверное представление о домашнем быте Маяковского. Тогда это были - столовая и три одинаковые комнаты-каюты. Только в моей был поменьше письменный стол и побольше платяной шкаф, а в комнате Осипа Максимовича находились все, такие нужные и Маяковскому, книги. Ванна, которой мы так долго были лишены и которую теперь горячо любили. Удивительно, что Владимир Владимирович помещался в ней, так она была мала. "Своя кухня", крошечная, но полная жизни. Лестница - сейчас "музейная", а тогда на холодной площадке, на которую выходила дверь из соседней квартиры и стояли два грубо сколоченных, запертых висячими замками шкафа. В них были книги, не умещавшиеся в квартире. Не было теперешнего красивого сада и забора вокруг. Было несколько деревьев и дровяные сараи для всех жильцов. Снесены жалкие домишки, видневшиеся из наших окон.

Словом, все так, да не так… Следы запутаны…

Интересно было все покупать для нашей квартиры.

В первую очередь Володя заказал медную дощечку на входную дверь такой формы и содержания:

БРИК

МАЯКОВСКИЙ

Стол и стулья для столовой купили в "Мосдреве", а шкафы пришлось заказать - те, что продавались, были велики. Рояль, чудесный кабинетный Стенвей, продали - не помещался. Музыкант (не помню фамилию), которому мы его продали почти даром, так обрадовался и удивился и так боялся, как бы мы не раздумали, что в тот же день достал подводу и молниеносно увез его. Принцип оформления квартиры был тот же, что когда-то при первом издании "Облака", - ничего лишнего. Никаких красот - красного дерева, картин, украшений. Голые стены. Только над тахтами Владимира Владимировича и Осипа Максимовича - сарапи, привезенные из Мексики, а над моей - старинный коврик, вышитый шерстью и бисером, на охотничьи сюжеты, подаренный мне "для смеха" футуристом Маяковским еще в 1916 году. На полях цветастые украинские ковры, да в комнате Владимира Владимировича - две мои фотографии, которые я подарила ему на рождение в Петрограде в год нашего знакомства.

Когда в 1928 году печатался первый том полного собрания сочинений Маяковского, Владимир Владимирович сказал мне: "Все, что я написал, - твое, я все посвящаю тебе. Можно?" И поставил на первом томе - Л.Ю.Б.

Начиная с "Облака", Маяковский в том или ином виде посвящал мне все свои стихи. Большие вещи - "Облако", "Флейту", "Человека", "Про это", "Мистерию". К "Войне и миру" написано специальное посвящение. Если нескладно было посвятить мне какое-нибудь стихотворение, он посвящал мне книгу, в которую оно потом входило. В сборнике "Простое, как мычание" стихотворение "Ко всему" он посвятил мне и все написанное до нашего с ним знакомства.

Когда он выпустил "150 000 000" без фамилии автора и нельзя было громогласно посвятить поэму мне, он попросил типографию напечатать три экземпляра - себе, Осипу Максимовичу и мне - со своей фамилией и посвящением.

Он огорчился, что первыми были отпечатаны не эти экземпляры, заставил заведующего типографией написать объяснение, заверенное печатью типографии, вклеил его в первый полученный им экземпляр и подарил его мне. На форзаце он поставил № 1 и сделал надпись: "Дорогому Лиленку сия книга и весь я посвящаемся".

Вот текст объяснения:

"Т-щу Л.Ю. Брик

Авторский экземпляр "150000000" с пометкой ЛЮБ должен быть напечатан первым, но ввиду типографских задержек, т. к. требовался специальный набор, будет напечатан по выходе в свет общих экземпляров.

Инструктор Гос. Изо Н. Корсунский".

Поэма "Война и мир" писалась у меня на глазах. Если, как думают, Горький и сыграл какую-то роль в создании этой поэмы, то только в той степени влияя на Маяковского, в какой он влиял тогда на большинство прогрессивных русских писателей.

Бывал у нас Горький редко, и тогда мы разговаривали мало, а больше играли с ним в карточную игру "тетка".

Восторженная реакция Горького на стихи Маяковского - особенно восторженная на "Флейту" - была, конечно, приятна Маяковскому. Но отношения Горького с Маяковским никогда не были так приторно-идилличны, как это пытаются изобразить сегодня. Неверно представлять их как евангельские отношения учителя и ученика. Никогда не были они тесно связаны друг с другом, никогда Маяковский не принадлежал к его окружению.

Литературная судьба и произведения Горького увлекали его в ранней молодости. То, что писал Горький, было тогда ново, революционно. Но шел Маяковский не от футуризма к Горькому, как утверждают некоторые, а от Горького к футуризму.

Когда была написана "Война и мир", мы втроем - Владимир Владимирович, Осип Максимович и я - пошли к Матюшину. Он просил Владимира Владимировича прочесть ему новую поэму. Но Матюшин не дал ему дочитать ее до конца. Нам пришлось присутствовать при форменной истерике - Матюшин почти выгнал нас из дому, кричал, что какое же это, к черту, искусство и что поэма эта - "леонидандреевщина".

Осип Максимович с пеной у рта спорил с ним, но не переспорил.

Я многое пропускаю в этих записках. Главным образом то, о чем уже вспоминали другие - в стихах, в прозе. Часто, правда, меряя Маяковского на свой аршин. Но здесь, мне кажется, не место опровергать их.

В одном из писем ко мне Владимир Владимирович упоминает "Стеклянный глаз". Эту пародию на коммерческий игровой фильм, которыми тогда были наводнены экраны, и агитацию за кинохронику я сняла вместе с режиссером В. Л. Жемчужным на студии "Межрабпомфильм" по нашему с ним сценарию. Тема очень нравилась Маяковскому - она была в его плане. Вслед за ней я написала сценарий под пародийным названием "Любовь и долг или Кармен". Первая часть фильма, который я собиралась снять по этому сценарию, вмещала в себя весь сюжет. Остальные части (каждая) посредством монтажа (кино тогда было еще немое) по смыслу противоречили друг другу, несмотря на то, что ни одна из этих частей-картин не нуждалась для этого ни в одном доснятом метре.

Часть I - основная: на одной заграничной кинофабрике был закончен боевик под названием "Любовь и долг".

Часть II - прокатная контора решила "слегка" перемонтировать картину для юношества.

Часть III - картину перемонтировали для Советского Союза.

Часть IV - для Америки из нее сделали комедию.

Часть V - кинопленка не выдержала, возмутилась, и коробки покатились для смывки обратно на пленочную фабрику.

Что-то в этом роде. То есть снова пародия на пошлую, беспринципную, равнодушную, антихудожественную кинематографию.

Я так подробно пишу об этом, потому что Маяковский был доволен такой затеей. Он всячески хвалил меня за сценарий, и ему захотелось сыграть в нем главную роль. В первой части это прокурор, переодевающийся апашем, чтобы поймать контрабандистов на месте преступления. Во второй - человек, живущий двойной жизнью. В советской - старый революционер, гримирующийся апашем для конспирации. В американской комедии - прокурор меняется одеждой с апашем для любовных похождений.

Когда Маяковский так горячо отнесся и к сценарию, и к своей роли в нем, мы решили снимать всей нашей компанией - Осип Максимович, Кирсановы, Асеев, Крученых, я… Оформлять тоже должен был кто-то из друзей-художников, не помню кто. Поставить помогут Игорь Терентьев и Кулешов. Денег за работу брать не будем. Попросим у Совкино на месяц павильон, и если фильм получится интересный и выйдет на экраны, тогда нам и деньги заплатят. И Володя, и я толкались во все двери. Предложение было непривычное - неизвестно, в какую графу его занести. Павильона нам не дали. Как я жалею об этом! Как было бы сейчас интересно увидеть Маяковского и его товарищей - молодых, всех вместе!

20 июля 1927 года, перед моим отъездом с Кавказа в Москву, я получила от Маяковского телеграмму: "Понедельник 25-го читаю лекцию Харькове твой поезд будет Харькове понедельник 12.30 ночи встречу вокзале". Мы не виделись почти месяц, и, когда ночью в Харькове я увидела его на платформе и он сказал: "Ну чего ты едешь в Москву? Оставайся на денек в Харькове, я тебе новые стихи прочту", - мы еле успели вытащить чемодан в окно вагона и я осталась. Как Маяковский обрадовался! Он больше всего на свете любил внезапные проявления чувства.

Помню в гостинице традиционный графин воды и стакан на столике, за который мы сели, и он тут же, ночью прочел мне только что законченные 13-ю и 14-ю главы поэмы "Хорошо!".

Маяковский знал себе как поэту цену, но все-таки всегда в нем оставалась неуверенность. Он как никто нуждался в поощрении, похвале, признании и напряженно и подозрительно всматривался в слушателя, когда читал новые стихи.

Он был счастлив, когда я говорила, что ничего в искусстве не может быть лучше, что это гениально, бессмертно и что такого поэта мир не знал. После строк

Если

я

чего написал,

если

чего

сказал-

тому виной

глаза-небеса,

любимой

моей

глаза.

я мгновенно и банально представила себе небесно-голубые очи, и в голове моей промелькнуло - кто?

Круглые

да карие…

успокоили. Смешно было пугаться. Глаза-небеса Маяковского могли быть какие угодно, только не голубые.

Я несколько раз слышала, как, читая поэму "Про это":

В этой теме,

и личной

и мелкой,

перепетой не раз

и не пять,

я кружил поэтической белкой

и хочу кружиться опять,-

вместо "не раз и не пять" говорили "не раз и не два" - сила словесной инерции. Так и мне по инерции показалось, что если глаза-небеса, то, конечно, голубые.

Летом 1929 года я стала писать воспоминания, начиная с самого раннего детства. Когда уже было написано немного о нашей жизни с Маяковским и я предложила ему почитать, он сказал, что сам собирается писать воспоминания и боится, что я собью его. Когда он напишет свои, мы прочтем их друг другу.

В процессе писания я пожалела, что не вела дневника, и стала вести его, но записи мои такие краткие, что, когда они мне теперь понадобились, оказалось, что я почти не могу расшифровать их.

Например, записи о первых чтениях "Бани". Это почти телеграфный язык. Из них я узнаю, что 5 сентября Володя прочел нам кусочек "Бани", 10-го отдал пьесу в переписку, 15-го прочел ее мне целиком. Пришел Осип Максимович, и он еще раз с начала до конца прочел ее нам обоим. 22 сентября у меня записано, что Володя читал "Баню" дома и было человек 30. 23-го он читал пьесу труппе Театра Мейерхольда, успех был бурный, "говорили, что Маяковский - Мольер, Шекспир, Пушкин, Гоголь". 26-го вечером, дома, мы "долго разговаривали о "Бане", но что говорили? Как? О чем именно? Единственная подробность: "Хочет сам сделать к ней декорации".

27-го еще одно чтение "Бани" дома. Опять человек 30. Из всего, что было сказано после чтения, записано только: "Марковговорил, что для того, чтобы ставить Маяковского, ему, Маяковскому, нужен свой театр". Нора Полонская, бывшая на этом чтении, сказала мне, что "Баня" очень понравилась Яншину и он раззвонил об этом всему Художественному театру и требовал ее постановки. Вне зависимости от того, могло ли это произойти, это было невозможно еще и потому, что пьеса уже была отдана Мейерхольду. Но, может быть, это объясняет еще две записи в моем дневнике: 29 сентября - "Худож. театр собирается заказать Володе пьесу", 2 октября - "Вечером приходили из Худ. театра разговаривать о пьесе". П. А. Марков, не помню, с кем еще.

Не так все проходило гладко и благополучно, даже если судить по моим телеграфным записям. 24 декабря, например, какие-то "осложнения с разрешением к постановке "Бани". 20 декабря: "Читал "Баню" в реперткоме - еле отгрызся".

Одновременно с Москвой постановка пьесы готовилась в Ленинграде. 2 февраля 1930 года я записала: "Говорят, в Ленинграде собираются снять "Баню". Володя взволновался, а уехать от выставки не может. Я вызвалась съездить". 3 февраля: "Никто пьесу не снимает, только публика не ходит и газеты ругают. Велосипедкин вместо - я туда и по партийному билету пройду - говорит: по трамвайному. Так "попросили"… Постановка талантливая, но недоделанная (в один месяц пришлось сделать)".

Маяковский не выносил бесцеремонного отношения к своим стихам, не прощал его. 28 ноября 1929 года я записала: "Володя приехал из Ленинграда и рассказал, что ушел с "Клопа", не досмотрев, рассердился на отсебятину".

22 декабря: "Володя ругался по телефону с "Безбожником" из-за перевранных стихов".

Журнал "Безбожник" напечатал стихи Маяковского с какой-то переделкой, не прислав предварительно корректуры. Получив номер, Володя озверел. Помню, как он рычал в телефонную трубку. "Безбожник" объяснял, что теперь уже ничего не поделаешь, номер отпечатан. Тогда Володя потребовал, чтобы перед ним официально извинились. Не помню, в какой форме это было сделано - письменной или торжественно-устной. Он мотивировал свое требование тем, что в следующий раз они будут помнить, что нельзя безнаказанно перевирать его.

В конце 1929 года Маяковский затеял свою отчетную выставку "20 лет работы". На одном из заседаний ЛЕФа была избрана комиссия, которой было поручено этим заняться. Мои записи по этому поводу, к моему горю, также сверхкратки.

6 декабря: "Володя собирает материалы для своей выставки и в ажиотаже от того, сколько наработал". 9-го: "Володя с Наташей Брюханенко составляет книгу из плакатных подписей". 11-го: "Я была в Ленинграде, узнавала для Володи в Пушкинском доме и у Жевержеева о материалах для выставки". 29 октября: "Володя с утра до вечера в бегах. Полночи клеит с Зиной Свешниковой выставочные альбомы". Через месяц, 20 января 1930 года: "На выставку отпечатали такие безвкусные билеты, что по ним идти противно. Володя огорчен, хотелось, чтоб все, относящееся к выставке, было образцово-показательное". На следующий день: "Мальчики придумали над витриной с газетами сделать надпись: "Маяковский непонятен массам" (мальчики - молодые лефовцы: Литинский, Алелеков и др., помогавшие Маяковскому оформлять выставку). 31 января: "Комиссия не собралась ни разу, и выставка, которую Володя мечтал организовать блестяще - вот как надо это делать! - получилась интересной только благодаря материалу".

1 февраля выставка наконец открылась. Я записала тогда: "Поехали в 6 ч. вечера на открытие выставки. Народу уйма - одна молодежь. Выставка недоделанная, но все-таки очень интересная. Володя переутомлен. Говорил устало. Кое-кто выступал, потом Володя прочел вступление в новую поэму - впечатление произвело большое, хотя читал по бумажке, через силу".

Помню, что Володя в этот день был не только усталый, но и мрачный. Он на всех обижался, не хотел разговаривать ни с кем из товарищей, поссорился с Асеевым и Кирсановым. Когда они звонили ему, не подходил к телефону. О Кассиле сказал: "Он должен за папиросами для меня на угол в лавочку бегать, а он гвоздя на выставке не вбил".

Эта мрачность запечатлена на фотографии, снятой в тот день, на фоне плаката РОСТА. Не понимаю, почему именно она получила такое широкое распространение!..

У Осипа Максимовича не было дневниковых записей, но через десять лет после смерти Маяковского, собираясь писать воспоминания о нем, он начал их с рассказа об этом времени, о том, в каком Маяковский был душевном состоянии, когда готовил свою выставку.

Назад Дальше