Помню, как он устраивал нечто вроде литературных игр. Он читал какие-нибудь строчки стихов, и надо было сказать, чьи они. Или заставлял всех присутствующих состязаться в переделывании пословиц или предлагал сочинять слова. И конечно, ни у кого это не выходило так ловко, как у него. Не совру, если скажу, что слово "кипарисы" он, переиначивая, твердил часами!
Ри-па-ки-сы
Си-па-ки-ры
Ри-сы-па-ки.
И т. д.
Так же без конца крутил слова "папиросы", "мемуары".
Помню его переделку пословицы "Не плюй в колодец, вылетит не поймаешь".
В августе был вечер Маяковского в Ливадии, в первом санатории для крестьян. Тема разговора-доклада та же, что и на остальных вечерах: вопрос формы и содержания, новый быт. Читал он там и письмо Горькому, и стихи Сергею Есенину, и сатирические стихи.
Маяковский интересовался, понятны ли его стихи этой аудитории, нет ли непонятных слов. Говорил о том, что он хочет, чтоб его понимали и рабочие, и крестьяне, вся молодежь, все читающие газеты.
Приводил пример, как в двадцать третьем году в "Крестьянской газете" во время сельскохозяйственной выставки всё писали - павильон, павильон. И даже не объяснили своему читателю, что значит это слово. И когда спросили одного крестьянина: знает ли он, "что такое павильон", тот ответил: "Знаю. Павильон - это тот, кто всеми повелевает".
О чтении стихов крестьянам в Ливадии Маяковский написал стихотворение "Чудеса!", напечатанное в сентябре, по возвращении в Москву.
26 августа были мои именины. С утра я получила от Маяковского такой огромный букет роз, что он смог поместиться только в ведро. Но это было не все. Когда мы вышли компанией на набережную, Маяковский стал заходить во все магазинчики и покупать мне одеколон самый дорогой и красивый, в больших витых флаконах. Когда у всех нас руки оказались уже заняты, я взмолилась - хватит! Подошли к киоску с цветами. Маяковский стал скупать и цветы. Я запротестовала - ведь уже целое ведро роз стоит у меня в номере!
- Один букет - это мелочь, - сказал Маяковский. - Мне хочется, чтоб вы вспоминали, как вам подарили не один букет, а один киоск роз и весь одеколон города Ялты!
И это было еще не все. Оказывается, накануне он заказал какому-то повару огромный именинный торт, и вечером были приглашены гости из числа его знакомых, а также моя приятельница, с которой мы ходили выигрывать корову.
Октябрьскую поэму Маяковский закончил в Ялте до моего приезда, и рукопись была уже отправлена в Москву. Но именно 26 августа он дал телеграмму Лиле Юрьевне о том, что название этой поэмы будет - "ХОРОШО!".
Как-то Маяковский пошел по делам на Ялтинскую кинофабрику ВУФКУ. Заодно он решил попросить там знакомого оператора снять меня на кинопленку - сделать такую актерскую пробу. Он пошутил:
- А может быть, для смеху, мы сделаем из вас знаменитую киноактрису.
Я была в матросской кофточке и с красной косынкой на голове. Совсем не Грета Гарбо.
Меня снимали в саду, при ярком крымском солнце, с двух сторон слепя серебряными подсветками. Через несколько дней нас пригласили на фабрику смотреть эту пробу. С экрана мило улыбалась, сверкая ямочками на щеках, молоденькая девушка, но у нее были совершенно сощуренные от яркого света глаза.
Актрисы из меня, даже "для смеху", не вышло.
В конце августа Маяковский должен был выступать в Симферополе и Евпатории. Я согласилась ехать с ним туда с условием, что по возвращении мы вместе поедем на Минеральные Воды, куда мне очень хотелось.
В Симферополе на вокзале мы встретили художника Натана Альтмана и его теперешнюю жену Ирину Щеголеву. Ирина была очень красивая и такая же высокая, как я. Альтман уезжал в Москву, Ирина Валентиновна его провожала, а потом вместе с нами поехала в Евпаторию.
В вагоне было темно, и в этом пустом, темном вагоне почти всю дорогу Маяковский и нарядная, в эффектных серьгах Ирина пели, устроив нечто вроде конкурса на пошлый романс.
Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,
Над озером быстрая чайка летит…
пели они, стоя у раскрытого окна. За окном была степь и красивая южная ночь. Это было очень ново для меня и интересно. Что только они не вспомнили: "Отцвели уж давно хризантемы в саду…", "Гай да тройка, снег пушистый, ночь морозная кругом…", "Белой акации гроздья душистые вновь аромата полны…".
Я совсем не знала этих романсов и не могла принять участия в этом состязании. Студенты пели тогда "Молодую гвардию" или "Даешь Варшаву, дай Берлин", и других песен я не знала.
В Евпаторию приехали очень поздно, ресторан гостиницы "Дюльбер" был уже закрыт, но Маяковский потребовал на ужин "меню трех мушкетеров": холодного цыпленка и бутылку бургундского. Что-то в этом роде нам действительно подали.
Наутро я ходила с Павлом Ильичом Лавутом осматривать город. На набережной я купила у мальчишки несколько вареных кукурузных початков и, возвращаясь к гостинице, обгрызала один из них. Маяковский, увидав это, очень удивился.
- Вы любите кукурузу?
- А вы?
- Но ведь я грузин и в детстве ел ее всегда.
И тут же стал вертеть слово "кукуруза": ру-ку-ку-за, зу-ку-ку-ра…
После обеда к Маяковскому набежали знакомые: врач-писатель Фридлянд, танцовщица Наталья Глан, Ирина Щеголева и другие. И до того времени, пока надо было идти в курзал на выступление, несколько часов подряд шла игра в покерные кости.
На следующее утро мы с компанией катались по морю на парусной лодке, а после обеда уехали из Евпатории опять через Симферополь в Ялту. Выехали мы на автобусе, причем Маяковский купил нам на двоих три места, чтоб не было тесно ехать.
В начале сентября в какой-то вечер мы выехали из Ялты на пароходе в Новороссийск, чтоб оттуда ехать на Минеральные Воды. Ночью в море разразился сильнейший шторм. Было девять баллов, говорил потом капитан. Волны перекатывались через верхнюю палубу и было довольно страшно. Так как я знала, что меня укачивает, я решила не спускаться в каюту, а остаться лежать на скамье палубы, на воздухе. Маяковский принес из каюты теплое одеяло, укрыл им меня и потом среди ночи несколько раз поднимался наверх навещать меня и заботился обо мне очень трогательно.
Не знаю, когда он написал, до или после этого, строки:
… нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку…
но я всегда вспоминаю, что тогда, во время шторма на Черном море, это было именно так.
Маяковский потом говорил об этой ночи, что "Черноморско-Атлантический океан разбушевался всерьез".
Наутро, когда наш пароход с большим опозданием наконец прибыл в Новороссийск, мы узнали из газет, что в предыдущую ночь в Крыму было землетрясение.
В Новороссийске мы сели в поезд, и все, кто прибыл с пароходом после этой тяжелой ночи, и мы в том числе, немедленно заснули и спали до самой Тихорецкой.
На этой станции была пересадка на Минеральные Воды, и нам пришлось дожидаться поезда несколько часов.
На пыльной площади вокзала стояли два запряженных верблюда, Маяковский принес им какую-то еду из вокзального ресторана и кормил их.
Потом он купил в киоске "Записки адъютанта Май-Маевского" и, не видя и не слыша ничего и никого, читал все время, пока не окончил книжку.
В Кисловодске мы поселились в гостинице "Гранд-Отель". Маяковский выступил в Пятигорске и Ессентуках и заболел гриппом.
Больной он становился очень мнительным, и сразу у него делалось плохое настроение. Когда к нему пригласили доктора Абазова, Маяковский стал спрашивать у него, не туберкулез ли горла это, не рак ли пищевода. Тот разуверял его, успокаивал, но все же Маяковский лежал очень грустный и писал телеграммы в Москву, домой, Лиле и Осе.
13 сентября, в день нашего отъезда в Москву, он все же выступил в Кисловодске. Так как поезд уходил вечером, выступление было назначено на ранний час, часов на пять. Публика в это время или еще на процедурах, или обедает. Народу на выступлении было меньше, чем всегда, он был больной, с хриплым голосом, и выступление было какое-то грустное.
В Москву в одном вагоне с нами ехал один из участников штурма Зимнего дворца Н. И. Подвойский. И Маяковский пригласил его в наше купе послушать несколько глав "Хорошо!". Подвойскому очень понравилось, он сделал только несколько замечаний и внес поправку: председатель не Реввоенсовета, а Реввоенкомитета, что Маяковский и исправил в рукописи. Но в первом издании он не успел это выправить, так как книжка в это время уже печаталась в Госиздате.
В Москву мы вернулись 15 сентября. Маяковского встречали Лиля и Рита Райт. Лилю я увидала тогда впервые. Когда я бывала летом в Пушкино и на их квартире на Таганке, Лиля была в отъезде, и я видела только ее комнаты. Помню, как меня удивили тогда очень маленькие туфельки и множество всякой косметики на столах.
Лилю на вокзале я видела секунду, так как сразу метнулась в сторону и уехала домой. Я даже не могу сказать, какое у меня осталось впечатление об этой замечательной женщине.
По возвращении в Москву Маяковский стал читать поэму "Хорошо!", проверяя впечатление на разных аудиториях. Я была на чтении в "Комсомольской правде" и в Политехническом музее, и всюду успех был огромный.
Помню, как осенью двадцать седьмого года я была с Маяковским в кино на "Октябре" Эйзенштейна. Маяковскому картина не понравилась, он сказал, что это "Октябрь и вазы", потому что половину картины занимают люстры и вазы и прочие красоты Зимнего дворца. В ноябре Маяковский уезжал в лекционную поездку в разные города Союза. Он заехал ко мне домой попрощаться, он очень торопился и попросил меня выйти на улицу, дойти с ним до машины. Я накинула на себя пальто, то самое летнее пальто, в котором я приезжала в Крым. Маяковский посмотрел на мое пальто и сказал:
- Вы простудитесь, возвращайтесь скорей домой.
Через несколько дней, в день моего рождения, 28 ноября, я получила от Маяковского телеграмму из Новочеркасска: "поздравляю жму лапу маяковский", и подарок - денежный перевод на пятьсот рублей.
Я была тронута и обрадована. Рано утром я позвонила Лиле Юрьевне, наверно, разбудив ее, и попросила дать мне точный адрес Маяковского. Она не спросила, ни почему такая срочность, ни что случилось, а просто сказала:
- Ростов, гостиница такая-то.
Я тут же телеграфировала ему и поблагодарила его, а на подаренные деньги купила зимнее пальто.
К друзьям Маяковский был трогательно внимателен и заботлив.
Я жила тогда на Каляевской улице и как-то захворала. Он пришел навестить меня и привез огромную корзину апельсинов и десять плиток моего любимого шоколада. Не помню, как он назывался, помню только, что он был в ярко-красных обертках.
Когда Маяковский уезжал за границу, он и там не забывал никого из друзей, всем привозились подарки. Даже зубному врачу Ципкиной, у которой он лечил зубы, какие-то медикаменты. Мне он привез как-то теплый оранжевый джемпер и металлическое карманное зеркальце, которое я берегу до сих пор.
--
Как-то зашел ко мне мой товарищ по университету.
Я сказала ему:
- Ко мне сейчас придет Маяковский, и ты мне будешь мешать. Пожалуйста, уходи!
Тогда мой приятель попросил разрешения только посмотреть на Маяковского, после чего обещал сразу же уйти. Я разрешила. Мы сели на подоконник и стали смотреть в окно и ждать Маяковского. Вот он показался, шагает по двору…
- … Шагает солнце в поле… -
сказал мой приятель.
Маяковский пришел и сразу спросил его:
- А чем вы занимаетесь, товарищ-студент?
Тот ответил:
- Боксом.
И Маяковский рассказал нам, как однажды в Америке его приняли за боксера и мальчишки долго бежали за ним по улице… Я многозначительно посмотрела на моего приятеля, он попрощался и поспешно ушел.
О встречах с Маяковским за эти несколько лет, когда я видала, а главное, слыхала его чаще, чем в последующие годы, хочется написать те достоверные мелочи, которые я запомнила.
С задиравшими Маяковского во время выступлений он расправлялся беспощадно.
На одном вечере какой-то человек вышел на эстраду ругать его. Маяковский спросил:
- Вы чем думаете?
Тот, растерявшись, ответил:
- Головой.
Тогда Маяковский сказал ему:
- Ну и садитесь на свою голову.
На другом вечере-диспуте в Политехническом, среди прочих, какой-то каверзный вопрос задала сидящая на виду у всех, на самой эстраде, совсем молоденькая девушка. Маяковский ответил всем, а под конец, указывая на эту девицу, произнес с пафосом:
- А на седины старика не подымается рука.
Как-то Маяковский публично ругал писателя Зозулю. Выступал поэт Жаров и сказал, что это недопустимо, что нельзя задевать личности… Маяковский оборвал его:
- Зозуля не личность, а явление.
А однажды, сейчас же после Сельвинского, выступала Вера Инбер. Маяковский, махнув рукой, сказал:
- Ну, это одного поля ягодица.
1928 г.
Звал меня Маяковский большей частью очень ласково - Наталочка. Когда представлял кому-нибудь чужому - говорил:
- Мой товарищ-девушка.
Иногда, хваля меня кому-нибудь из знакомых, добавлял:
- Это трудовой щенок.
Часто и мне говорил:
- Вы очень симпатичный трудовой щенок, только очень горластый щенок, - добавлял он с укором.
- Ну почему вы так орете? Я больше вас, я знаменитей вас, а хожу по улицам совершенно тихо.
Но я долго не могла привыкнуть к домашнему Маяковскому.
Я не могу представить себе точно, почему ко мне так хорошо относился Маяковский. Ведь не только же за мою внешность. Настоящего серьезного романа у нас с ним не было, о близкой дружбе между нами тогда смешно было говорить.
Тридцатитрехлетний Маяковский казался мне очень взрослым, если не старым.
Мне запомнились кусочки наших разговоров "о любви". Таких разговоров на лирические темы было у нас всего два. К сожалению, я запомнила из них очень немногое. Так обидно теперь, что я не вела никаких дневников и что у меня дырявая память. Говорить о любви с Маяковским и почти ничего не запомнить!
Это было зимой двадцать седьмого года. Мы шли поздно вечером по Лубянской площади, возвращаясь с вечера, где Маяковский читал "Хорошо!" и говорил о политической поэзии. Такой настоящий Маяковский, поэт-трибун.
Он провожал меня домой. Он шел, как всегда, с толстой палкой. Идет и волочит ее по земле, держа за спиной. Гоняет папиросу из одного угла рта в другой. Мы шагаем вдвоем по пустой большой площади.
В этот день я вернулась из Харькова, куда ездила в гости к одному знакомому. Маяковскому это не нравилось. Он шел грустный и тихо говорил мне:
- Вот вы ездили в Харьков, а мне это неприятно. Вы никак не можете понять, что я все-таки лирик. Дружеские отношения проявляются в неприятностях…
Я оправдывалась, но я его совсем не понимала. Маяковский сказал:
- Я люблю, когда у меня преимущество перед остальными…
Второй разговор о любви был весной двадцать восьмого года. Маяковский лежал больной гриппом в своей маленькой комнате в Гендриковом переулке. Лили Юрьевны не было в Москве, навещали его немногие. По телефону он позвал меня к себе:
- Хоть посидеть в соседней комнате…
В соседней - чтоб не заразиться.
Я пришла его навестить, но разговаривать нам как-то было не о чем. Он лежал на тахте, я стояла у окна, прислонившись к подоконнику. Было это днем, яркое солнце освещало всю комнату, и главным образом меня.
У меня была новая мальчишеская прическа, одета я была в новый коричневый костюмчик с красной отделкой, но у меня было плохое настроение, и мне было скучно.
- Вы ничего не знаете, - сказал Маяковский, - вы даже не знаете, что у вас длинные и красивые ноги.
Слово "длинные" меня почему-то обидело. И вообще от скуки, от тишины комнаты больного я придралась и спросила:
- Вот вы считаете, что я хорошая, красивая, нужная вам. Говорите даже, что ноги у меня красивые. Так почему же вы мне не говорите, что вы меня любите?
- Я люблю Лилю. Ко всем остальным я могу относиться только хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите - буду вас любить на втором месте?
- Нет! Не любите лучше меня совсем, - сказала я. - Лучше относитесь ко мне ОЧЕНЬ хорошо.
- Вы правильный товарищ, - сказал Маяковский. - "Друг друга можно не любить, но аккуратным быть обязаны…" - вспомнил он сказанное мне в начале нашего знакомства, и этой шуткой разговор был окончен.
Я вышла в столовую. Он лежал у себя и как будто какой-то зверь тянул басом, не то в шутку, не то всерьез:
- У-у-у-у-у…
Как и в Кисловодске, во время болезни он был мрачный и мнительный и даже от простого гриппа сразу делался таким большим, беспомощным зверем.
Когда подали обед, он, образно и гиперболично как всегда, сказал:
- Представьте себе огромного человека, который ест рояль и, как куриные косточки, обсасывает и выплевывает клавиши.
Этой весной лирические взаимоотношения мои с Маяковским были окончены. Я уехала в Среднюю Азию, Маяковский - за границу, мы не видались с ним несколько месяцев, а после я стала видать его гораздо реже и все было совсем по-другому.
Я уже подружилась и с Лилей, и с Осей. Вернувшись из Ташкента в Москву в конце декабря, я позвонила и в тот же вечер была приглашена слушать чтение новой пьесы "Клоп" у них дома.
Иногда я бывала у Маяковского на Лубянском проезде, где он по-прежнему угощал меня розмаринами и шампанским, а сам работал.
Маяковский любил играть в карты. Очень любил обыгрывать, но не денежный выигрыш радовал его, а превосходство над противником.
Несколько раз при мне он звонил по телефону Асееву и звал его играть. Причем он так и говорил:
- Приходите! Я вас обыграю.
Или:
- Мне нужно обыграть вас сегодня. Сейчас. Сию минуту.
Асеев немедленно откликался на его зов и, быстро пройдя с Мясницкой на Лубянку, садился играть. Играли в "тысячу". Маяковский выдвигал из письменного стола доску, вроде как из буфета для резки хлеба, и они играли азартно и с каким-то упоением несколько партий подряд.
--
Однажды вместе с Маяковским я выходила из квартиры в Гендриковом переулке. Лиля сидела в столовой. Маяковский был уже в пальто, зашел поцеловать ее на прощанье, нагнулся к ней.
- Володя! Дай мне денег на варенье, - сказала Лиля.
- Сколько?
- Двести рублей.