Современницы о Маяковском - Василий Катанян 7 стр.


Гостиница "Истрия", где останавливался Маяковский, изнутри похожа на башню: узкая лестничная клетка с узкой лестницей, пятью лестничными площадками без коридоров; вокруг каждой площадки - пять одностворчатых дверей, за ними - по маленькой комнате. Все комнаты в резко-полосатых, как матрацы, обоях, в каждой - двуспальная железная кровать, ночной столик, столик у окна, два стула, зеркальный шкаф, умывальник с горячей водой, на полу потертый желтый бобрик с разводами. Из людей известных там в то время жили: художник-дадаист Пикабияс женой, художник Марсель Дюшан, сюрреалист-фотограф американец Ман Рей со знаменитой в Париже девушкой, бывшей моделью, по имени Кики и т. д.

Володя в "Истрии" немедленно обжился, научился заказывать по телефону свой утренний завтрак, и т. к. я жила на одном с ним этаже, мне слышно было, как он басил: "Жамбон (ветчина), мадам…" Потом он стучался ко мне, и я шла в его комнату и присутствовала при уничтожении "жамбона", плохого кофе, сухарей… Володя без пиджака то сидел боком к столику у окна, выходившего на улицу Кампань-Премьер, то вставал, подходил к ночному столику, на котором лежала открытая записная книжка, твердя что-нибудь вроде: "Un verre de Koto donne de l'energie…", фраза, которая торчала у него перед глазами, намалеванная огромными буквами на кирпичной стене не застроенного еще тогда участка по другую сторону улицы, за окном. Словом, писал стихи, эти:

Со стен обещают:

"Un verre de Koto

donne de l'energie"

или другие. Записывал, ходил взад вперед…

Я стукаюсь

о стол,

о шкафа острия -

четыре метра ежедневно мерь.

Мне тесно здесь

в отеле Istria -

на коротышке

rue Campagne-Premiere.

Мне жмет.

Парижская жизнь не про нас -

в бульвары

тоску рассыпай.

Направо от нас -

Boulevard Montparnasse,

налево -

Boulevard Raspail.

Позавтракав, Володя облачался в пиджак, пальто, мягкую шляпу, брал палку, и мы отправлялись в путь-дорогу.

Повторные поездки Маяковского в Париж сливаются у меня в голове. Одно из его писем в Москву напоминает мне о том, что в первый раз телеграмма, извещавшая меня о часе его приезда, пришла после него и что он добирался ко мне в "Истрию" самостоятельно.

Вспоминается Володя в другой приезд, вот он вылезает из вагона, дорогой, московский Володя, как будто и не было перерыва… Близкий, родной, он идет по платформе, равняя свои шаги по моим, мелким, изредка приостанавливается, отступая, оглядывает меня: "Мы про тебя в Москве распускаем слухи, что ты красивая - покажись, не ложные ли это слухи?" Он шел, громадный, с добродушной улыбкой, и все оглядывались на такую необычную для Франции фигуру.

В 24-м году он был особенно мрачен. Пробыл в Париже около двух месяцев, ни на шаг не отпуская меня от себя, будто без меня ему грозят неведомые опасности. Сильно сердился на незнание языка, на невозможность с блеском показать французам советского поэта. Часто я заставала его за писанием писем в Москву, причем он сидел на полу, а бумагу клал на кровать - столик был обычно чем-нибудь завален. Тосковал. Это не мешало нам бродить по Парижу, ходить в магазин "Олд Ингланд" за покупками… Впрочем, в отношении покупок раз от раза не отличался: в "Олд Ингланд" покупались рубашки, галстуки, носки, пижамы, кожаный кушак, резиновый складной таз для душа, в магазине "Инновасион" - особенные чемоданы с застежками, позволяющими регулировать глубину чемодана, дорожные принадлежности - несессеры, стакан, нож, вилка, ложка в кожаном футляре - вещи, нужные Маяковскому для его лекционных поездок по России. Он очень любил хорошо сработанные, умные, ладные вещи, радовался им как изобретению. Кроме того, известна крайняя чистоплотность и брезгливость Маяковского, которая отчасти объясняется тем, что отец его умер, уколовшись, от заражения крови. Володя мыл руки, как врач перед операцией, поливал себя одеколоном, и не дай бог было при нем обрезаться! А как-то он меня заставил мазать руки йодом, оттого что на них слиняла красная веревочка от пакета.

Ходили мы также и к портному, которому Володя объяснял при помощи рисунков недостатки своего телосложения, обозначая пунктиром, каким образом костюм должен был бы их исправить! И везде нас сопровождал ласковый смех, и повсюду немедленно возникало желание угодить этому великолепному, добродушному великану.

Ездили по Парижу вечером, ночью, бродили по Монмартру, ходили по ресторанам, где повкусней. Там, под шум оркестра и шарканье ног, Маяковский сидел, откинувшись на спинку дивана, одной рукой обнимал меня за плечи, другой держал стакан, жевал папиросу и смотрел мутными глазами, за которыми шла сосредоточенная работа - творчество и отделка стихов. Время от времени Володя меня спрашивал: - Ты Лиличку любишь? - Люблю. - А меня ты любишь? - Люблю. - Ну, смотри! - И так он мне надоедал этими вопросами, что в конце концов я начинала сердиться: "Чего - смотри! Не всегда предоставляется случай броситься за человеком в огонь и воду!"

В день переноса тела Жореса в Пантеон мы пошли с ним на улицу Суффло и перед самым Пантеоном долго ждали, зажатые толпой. Когда подошло шествие…

Подняв

знамен мачтовый лес,

спаяв

людей

в один

плывущий флот,

громовый и живой…

когда издали, сначала гулом, а потом отчетливо раздавались крики:

"Vivent les Soviets!..

A bas la guerre!..

Capitalisme a bas!.."

Володя подхватил меня и посадил к себе на плечо… Я соскальзывала, он опять терпеливо меня подсаживал…

Спиною

к витринам отжали -

и вот

из книжек выжались

тени.

На улице Суффло, в университетском районе Парижа, много книжных лавок, преимущественно научных книг и учебников…

И снова

71-й год

встает

у страниц в шелестении.

Сосредоточенный и ласковый, Володя, наконец, поставил меня на мостовую, и мы побрели домой в "Истрию"…

Бывали мы ежедневно, как Ромул и Рем, в кафе на Монпарнасе. Там сразу Маяковского окружали русские, и свои, и эмигранты, и полуэмигранты; а также и французы, которым он меня немедленно просил объяснить, что он говорит только на "триоле". Русских появление Маяковского чрезвычайно возбуждало, и они о нем плели невероятную и часто гнуснейшую ерунду.

…Париж,

тебе ль,

столице столетий,

к лицу

эмигрантская нудь?

Смахни

за ушами

эмигрантские сплетни.

Провинция! -

не продохнуть.

…………

Слушайте, читатели,

когда прочтете,

что с Черчиллем

Маяковский

дружбу вертит

или

что женился я

на кулиджевской тете,

то, покорнейше прошу,-

не верьте.

В этот приезд, в 1924-м году, Маяковский дожидался в Париже американской визы, собираясь в кругосветное путешествие. Виза не шла, а тем временем из парижской полицейской префектуры пришла повестка, предлагающая г-ну Маяковскому немедленно покинуть Париж. Тоскующий Володя мог бы воспользоваться случаем и тут же вернуться в Москву - но это не было бы на него похоже: все трудное, недоступное, невозможное всегда становилось для Маяковского необходимым и желанным. Раз его из Парижа выгоняют, то следует из Парижа не уезжать. Я туда-сюда… Знакомых, которые могли бы помочь в таком деле, у меня не было. Попробовала заинтересовать литературную среду, сунулась в "Нувель Литтерер", литературную газету, которую тогда редактировал некий Морис Мартен дю Гар (не смешивать с Роже Мартен дю Гаром), который впоследствии дружно работал с немцами. Но когда я ему объяснила, в чем дело, то и Морис Мартен дю Гар, и присутствовавшие при разговоре другие лица буквально "ретировались задом"!

Итак, мы с Володей отправились вдвоем в префектуру без каких бы то ни было рекомендаций. Здесь я приведу несколько строчек из моих воспоминаний о Маяковском, вышедших на французском языке:

"… Блуждаем по длинным, замусоленным коридорам, нас посылают из канцелярии в канцелярию, я - впереди, Маяковский за мной, сопровождаемый громким стуком металлических набоек на каблуках и металлического конца трости, которую он то везет за собой по полу, то цепляется ею за стены, двери, стулья. Наконец мы причалили к дверям какого-то важного чиновника. Это был чрезвычайно раздраженный господин, который для большей внушительности даже встал из-за письменного стола и громким, яростным голосом заявил, что господин Маяковский должен в 24 часа покинуть Париж! Я начала что-то плести ему в ответ, но Маяковский сбивал меня с толку, все время прерывая меня: "Что ты ему сказала?.. Что он тебе сказал?.."

- Я ему сказала, что ты человек неопасный, что ты не умеешь говорить по-французски.

Лицо Маяковского вдруг просветлело, он доверчиво посмотрел на раздраженного господина и сказал густым, невинным голосом:

- Жамбон…

Чиновник перестал кричать, взглянул на Маяковского, улыбнулся и спросил:

- На какой срок вы хотите визу?

Наконец в большом зале Маяковский передал в одно из окошек свой паспорт, чтобы на него поставили необходимые печати. Чиновник проверил паспорт и сказал по-русски: "Вы из села Багдады Кутаисской губернии? Я там жил много лет, я был виноделом…" Оба были чрезвычайно довольны этой встречей: подумать только, до чего мал мир, люди положительно наступают друг другу на ноги!..

Словом, в этот день было столько переживаний, что Маяковский и не заметил, как в самом центре парижской префектуре у него утащили трость!"

Но на этом дело с визой не кончилось. Не знаю зачем, не то срок продления визы был недостаточный, т. к. американская виза все не шла и не шла, то ли Маяковский опасался неприятностей, но он поехал к министру де Монзи, с кем - не знаю. Когда я постучалась к нему в комнату, я застала только что вернувшегося от де Монзи Володю в приятнейшем расположении духа, возбужденного, и с ним двух молодых людей. Все трое были в пальто и шляпах, и Володя что-то весело говорил, а те двое молитвенно слушали, не отрывая от него глаз. С визой все обстояло благополучно, де Монзи сказал про Маяковского, что "эту физиономию надо показать Франции!", а молодые, которые, если не ошибаюсь, были секретарями де Монзи, оба кончили французский Институт восточных языков, говорили по-русски и были "своими ребятами". Один из них, Жан Фонтенуа, немедленно к нам пришился и начал ходить вокруг да около.

Но такие вспышки веселья у Володи в тот приезд, помнится мне, случались не часто. Мне бывало с ним трудно. Трудно каждый вечер где-нибудь сидеть и выдерживать всю тяжесть молчания или такого разговора, что уж лучше бы молчал! А когда мы встречались с людьми, то это бывало еще мучительней, чем вдвоем. Маяковский вдруг начинал демонстративно, так сказать - шумно молчать. Или же неожиданно посылал взрослого почтенного человека за папиросами, и удивительнее всего было то, что человек обычно за папиросами шел! Почему-то запомнился один вечер, в танцульке, на втором этаже кафе "Ротонда". За нашим столиком было много народа (среди них Владимир Познер с хорошенькой женой, которая Володе нравилась, Фонтенуа…). Володя сидел мрачный, отодвинув стул, а ведь он любил ходить по танцулькам, хотя сам и не танцевал. Я же была молода и танцевать любила. В тот вечер, когда я вернулась к столику после танца, Володя как бы невзначай смахнул на пол мою перчатку. Я ему сказала: "Володя, подними…" Он смахнул и вторую на грязный, заплеванный пол. Не помня себя, я вскочила, выбежала из зала, вниз по лестнице, на улицу. Кто-то бежал за мной, пытался меня догнать, вернуть. Ни за что! С Володей мы встретились на следующий день, оба хмурые, но об инциденте не заговаривали. А когда мы опять попали в дансинг, я назло ему пошла танцевать с профессиональным танцором, приставленным к учреждению. Танцору за это следовало заплатить, и Володя, миролюбиво отпустивший меня с ним, только недоуменно спросил, как же это сделать, как ему заплатить?.. "Дай, и все!" И Володя действительно протянул танцору руку с зажатыми в кулак деньгами и потом успокоенно сказал: "Ничего, выскреб…"

Рассказываю об этих незначительных случаях оттого, что характерна именно их незначительность, способность Маяковского в тяжелом настроении натягивать свои и чужие нервы до крайнего предела. Его напористость, энергия, сила, с которой он настаивал на своем, замечательные, когда дело шло о большом и важном, в обыкновенной жизни были невыносимы. Маяковский не был ни самодуром, ни скандалистом из-за пересоленного супа, он был в общежитии человеком необычайно деликатным, вежливым и ласковым, - и его требовательность к близким носила совсем другой характер: ему необходимо было властвовать над их сердцем и душой. У него было в превосходной степени то, что французы называют le sense de l'absolu - потребность абсолютного, максимального чувства и в дружбе, и в любви, чувства, никогда не ослабевающего, апогейного, бескомпромиссного, без сучка и задоринки, без уступок, без скидки на что бы то ни было…

Мы любовь на дни не делим,

не меняем любимых имен…

И когда я ему как-то сказала, что вот он такое пишет, а женщин-то вокруг него!., он мне на это торжественно, гневно и резко ответил: "Я никогда Лиличке не изменял. Так и запомни, никогда!" Что ж, так оно и было, но сам-то он требовал от женщин, - с которыми он Лиле не изменял, - того абсолютного чувства, которое он не мог бы дать, не изменив Лиле. Ни одна женщина не могла надеяться на то, что он разойдется с Лилей. Между тем, когда ему случалось влюбиться, а женщина из чувства самосохранения не хотела калечить своей судьбы, зная, что Маяковский разрушит ее маленькую жизнь, а на большую не возьмет с собой, то он приходил в отчаяние и бешенство. Когда же такое апогейное, беспредельное, редкое чувство ему встречалось, он от него бежал.

Я помню женщину, которая себя не пожалела… Это было году в 17-м. Звали ее Тоней - крепкая, тяжеловатая, некрасивая, особенная и простая, четкая, аккуратная, она мне сразу полюбилась. Тоня была художницей, кажется мне - талантливой, и на всех ее небольших картинах был изображен Маяковский, его знакомые и она сама. Запомнилась "Тайная вечеря", где место Христа занимал Маяковский; на другой - Маяковский стоит у окна, ноги у него с копытцами, за ним убогая комната, кровать, на кровати сидит сама художница в рубашке. Смутно помню, что Тоня также и писала, не знаю, прозу или стихи. О своей любви к Маяковскому она говорила с той естественностью, с какой говорят, что сегодня солнечно или что море большое. Тоня выбросилась из окна, не знаю в каком году. Володя ни разу за всю жизнь не упомянул при мне ее имени.

Странно и страшно то, что незадолго до смерти Тоня сошлась с художником Ш-ом и что у Маяковского с Ш-ом были свои отношения: Володя постоянно обыгрывал его в карты. Ш., узкий, бледный, белесый немец, был ростом с Маяковского, а то и выше. У Ш-ана была теория, по которой выигрывает в карты человек морально правый, и Маяковский, который часто играл с ним, когда оба жили в Петрограде, обыгрывал его как хотел, да еще насмехался. Ш. в те времена зарабатывал на жизнь разрисовкой прекрасных шарфов, и когда он совсем обезденежел, Маяковский стал с ним играть на шарфы. И выигрывал их с той уверенностью, с какой человек с деньгами идет в магазин. Помню, как он вернулся от Ш-ана с шарфом и сказал Лиличке: "Вот, я принес тебе его скальп!" Лиличка подарила шарф мне - огромный, до полу, лиловый с розовыми цветами, красавец шарф, обшитый черно бурой лисой. Он цел и по сей день, только уж без лисы, обносилась. А Маяковский с Ш-ом и играть перестал, чтобы не пустить его по миру. Но Тонина любовь была игрой смертельной. Ее жизнь принадлежала Володе, какова бы ни была причина - мне неизвестная - ее самоубийства.

Женщины занимали в жизни Маяковского много места, вот отчего я так долго останавливаюсь на этой теме…

Имя

этой

теме:

……!

Дон Жуан, распятый любовью, Маяковский так же мало походил на трафаретного Дон Жуана, как хорошенькая открытка на написанное великим мастером полотно. В нем не было ничего пошлого, скабрезного, тенористого, женщин он уважал, старался не обижать, но когда любовь разрасталась - предъявлял к любви и женщине величайшие требования, без уступок, расчета, страховок… Такой любви он искал, на такую надеялся и еще в "Облаке" писал:

Будет любовь или нет?

Какая-

большая или крошечная?

Откуда большая у тела такого:

должно быть, маленький,

смирный любёночек.

Она шарахается автомобильных гудков.

Любит звоночки коночек.

У Арагона есть такие стихи:

И пока он ходил от женщины к женщине,

Он страшно загрустил,

Пока он ходил от женщины к женщине…

Маяковский ходил от женщины к женщине и, ненасытный и жадный, страшно грустил… Они были нужны ему все, и в то же время ему хотелось единой любви. Любил Лилю, одну, и в то же время бросался к другим, воображал другое. Таким он был по натуре своей. Говорил мне в Париже: "Когда я вижу здешнюю нищету, мне хочется все отдать, а когда я вижу здешних миллиардеров, мне хочется, чтобы у меня было больше, чем у них!"

Больше, сильнее, выше, лучше… Чтобы сердце билось стихами, он искал восторга любви, огромной, абсолютной…

Любить -

это значит:

в глубь двора

вбежать

и до ночи грачьей,

блестя топором,

рубить дрова,

силой

своей

играючи.

Любить -

это с простынь

бессонницей рваных,

срываться,

ревнуя к Копернику,

его,

а не мужа Марьи Иванны,

считая

своим

соперником.

Любовь-двигатель, дающая высший творческий азарт, вызывающая на соревнование с великими творцами, взлетающая над бытом, грязью ревности и мелкими людишками… Таким был Маяковский-поэт, таким он был и в жизни, во всех своих чувствах к "своим" как в любви, так и в дружбе: - Ты Лиличку любишь? - Люблю. - А меня ты любишь? - Люблю. - Ну, смотри… - Чего смотреть?

Проверка шла по мелочам:

- Элечка, купи мне карманное мыло, в коробочке.

Я шла покупать карманное мыло. Обошла все парижские магазины - нет такого мыла. Володя опять - купи мыло! Нет такого мыла.

Назад Дальше