6
Он понимал, что это очень глупо, и все-таки надеялся встретить в этих гулких вестибюлях, украшенных портретами царей, хотя бы тень праздничного подъема перед началом первой репетиции. Вместо этого он увидел серые, заспанные, равнодушные лица музыкантов-ремесленников, услышал запах застарелой сырости и истлевшей бумаги,
С трудом он разыскал Глазунова.
Александр Константинович, уже начинавший полнеть, был озабочен. Покручивая свой ханский ус, рассеянно отвечал на вопросы.
Первые же звуки оркестра - гулкий расстроенный унисон - просто ошеломили Сергея. Неужели он это написал?!
Неразученные партии, отсутствие ритма, скачки, неожиданные провалы… Все это казалось ему до того странным, что он сразу потерял нить и почти не смог ничего ответить на вопросы дирижера. Какие тут замечания! Все дико, все ужасно. В ушах у него стоял пустынный звон.
Вечером у Скалонов Сергей преображался, хохотал, рассказывал небылицы, импровизировал на рояле "брильянтовые" вариации на тему "Исаия, ликуй". Наташа присматривалась к нему недоверчивыми глазами. Нет ли в этом напускной рисовки, бравады перед неотвратимым боем?
Генеральную репетицию назначили на тринадцатое. В зале было сыро и темновато. Только две люстры горели над эстрадой.
Глазунов, медлительный и равнодушный, весь поглощенный партитурой, не глядя на оркестр, безучастно махал палочкой. Казалось, его не заботило, следует ли за этими взмахами вся масса струнных, духовых и ударных.
Во время коротких пауз Сергей, позабыв о "корифеях", глядящих на него из полутемного зала, несколько раз подходил к дирижеру.
- По-моему, оркестр просто не знает партий, Александр Константинович! - сдерживая гнев, говорил он.
- Я думаю, что все сойдет хорошо, - спокойно отвечал Глазунов.
И настал день.
Утром через слабый туман проглянуло солнце, позолотило купол Исаакия, зажгло Адмиралтейскую иглу. И по улицам, одетым в настывший за зиму гранит, побежала тень еще нерешительной улыбки. Над домами нежно заголубело небо. Это была весна, но какая-то словно не настоящая… Чего ей недоставало, трудно было понять. Она и улыбалась и роняла скупые слезы, а глядела в глаза людям холодно.
Он пришел к Скалонам обедать, как было условлено, был очень бледен, но внешне спокоен.
К вечеру повалил мокрый снег. Площадь у филармонического подъезда побелела. Крупные хлопья роились вокруг недавно установленных дуговых фонарей. Они светили ярким, чуть дрожащим, голубым светом.
Съезд был давно небывалый. Вереницами подъезжали и отъезжали сани и кареты.
Из-за колонны ему были видны передние ряды партера. Вот они, его судьи!
Уже поблескивают очки Римского-Корсакова, белеют бороды братьев Стасовых. Все толпятся вокруг Митрофана Беляева; вот Направник с качающейся на тонкой шее кудрявой головой. А этот, средних лет блондин с небольшой бородкой, в очках и форме полковника инженерных войск, наверно, Цезарь Антонович Кюи. Боже, зачем их столько!..
А вот совсем недалеко, в третьем ряду, генерал Скалон с тремя дочерьми. Брикуша сидит справа в новой белой меховой пелеринке, накинутой на худенькие плечи.
Зал быстро наполнялся. Шелка, меха, эполеты…
Весь цвет Петербурга! Только из задних рядов и с балкона здесь и там выглядывали позеленелые от времени, обшитые тесьмой сюртуки бородатых, ученого вида старичков и косоворотки под расстегнутыми студенческими тужурками.
В начале концерта впервые исполнялась Шестая симфония Глазунова.
Какой оркестр! Без тени зависти Сергей радовался чужому счастью, щедрой удаче. Если в этом еще не пробудившемся Кощеевом царстве, в царстве черствых, окостенелых душ нашелся человек, который услышал сам и подарил людям такую радость, за это ему все можно было простить.
В антракте Сергей подошел к сестрам. Подошли и Слонов с Юрием Сахновским. Сергей был спокоен, шутил.
Далеко в партере он заметил Танеева.
Зазвенел колокольчик. Верочка побледнела.
- Брикки-Врикуша, - ласково проговорил он, - ну стоит ли так волноваться! Как бы ни прошла симфония, но ведь она кончится! Значит, все будет хорошо.
Он вспомнил, что ему хочется курить, и быстро направился к выходу, оставив Слонова и Сахновского с барышнями.
Он шел навстречу людскому потоку, неторопливо возвращавшемуся в зал.
Прозвенел второй звонок, и Сергей, так и не раскрыв портсигара, вернулся в зал.
И вдруг…
Сергей даже не сразу понял, откуда этот ужасный лязг ржавого железа, эти тяжеловесные расстроенные октавы.
"Не может быть!" - пробормотал он. Все, что он слышал на репетициях, было во сто крат лучше этого кошмара. А темп… Но когда летящая тема сонатного аллегро была невпопад подхвачена оркестром, он понял, что его дело проиграно. Он не помнил сам, как очутился на витой чугунной лестнице, ведущей на хоры. Там, на ледяных ступенях, он просидел почти до конца, корчась от нестерпимой боли и порой зажимая себе уши ладонями, чтобы не слышать терзающей слух какофонии.
Но, к сожалению, он слышал все, даже невнятный гул, пробегавший по залу.
В третьей, медленной части ненадолго наступило прояснение. Но финал погубил все. Он вылился в чудовищный гротеск, а дикий скифский перепляс вызвал сдержанный смех в зале.
Два месяца спустя Сергей писал: "Я удивляюсь, как такой высокоталантливый человек, как Глазунов, может так плохо дирижировать! Я не говорю уже о дирижерской технике (ее у него и спрашивать нечего). Я говорю о его музыкальности. Он ничего не чувствует, когда дирижирует. Он как будто ничего не понимает…"
Но корень несчастья лежал, вероятно, гораздо глубже, чем ему казалось. Сама природа музыкального мышления, мировоззрение и художественные принципы - все было чуждым Глазунову в этой партитуре.
Музыканты нервничали, листая ноты. Там не в лад загремит тромбон, там пробасит туба.
Наконец Глазунов с отчаянием в последний раз Взмахнул палочкой. В наступившей гробовой тишине ни к селу ни к городу загудел большой барабан.
В разных концах зала послышались жидкие хлопки.
Несколько человек, хлопая в ладоши, подошли к самой эстраде.
- Глазунов! - демонстративно крикнул один из них.
Глазунов оглянулся. Лицо его было все в красных пятнах. Мокрая прядь прилипла к широкому лбу. Неловко, боком, он поклонился и, не оборачиваясь, ушел.
Владимир Стасов, громогласно кашлянув, вытер платком лысеющую макушку.
- Это бог знает что! - пробасил он. - Впервые подобное слышу.
Цезарь Кюи, ухмыляясь в усы, мысленно уже складывал строки, написанные на другое утро. Стрела была отточена тонко. Признавая талант молодого москвича, он в то же время жаловался на "бедность тем и извращенность гармоний".
Но смертельное жало было припасено напоследок!
"Если бы в аду была консерватория, если бы одному из ее даровитых музыкантов было задано написать программную симфонию на тему "семи египетских казней" и если бы он написал симфонию вроде симфонии г. Рахманинова, то он блестяще выполнил бы свою задачу и привел бы в восторг обитателей ада".
Один Римский-Корсаков был невозмутим и непроницаем. В тот же вечер он записал в своей "Летописи" с характерным для этого произведения протокольным лаконизмом:
"15-го марта, шла в первый раз чудесная Шестая симфония Глазунова до-минор, симфония ре-минор Рахманинова".
Едва Глазунов покинул эстраду, Наташа, пробираясь через толпу, побежала к подножью чугунной лестницы. Она видела, как Сергей ушел туда в начале второго отделения. Но лестница была пуста.
Только когда они садились в карету, он неожиданно подошел.
- Все хорошо, - сказал он, предупреждая вопросы. - Я ночую у мамы.
И раньше чем кто-нибудь из сестер откликнулся, он кивнул головой и пропал в белом хлопьями падающем снегу…
Утром его ждали напрасно. В начале второго Наташа поехала на поиски: к Прибытковым, на Фонтанку, куда глаза глядят… Она не могла больше выносить неизвестности.
Только в четвертом часу он пришел к Скалонам.
В прихожей его встретила Верочка. Молча взяла за руки. Руки были холодны как лед. Он где-то потерял перчатки. Верочке хотелось заплакать от жалости. Но она пересилила себя.
- Я через два часа еду, - сказал он, сняв мокрую шапку.
- Куда?..
- В Новгород, к бабушке.
- А деньги на билет у вас есть?
Помедлив минуту, он отрицательно покачал головой.
Верочка всплеснула руками:
- Господи, ну как же!.. Пойдемте к нам через детскую… Вас никто не увидит. Татуша, Леля, я… Сейчас все устроим…
Вдруг, быстро глянув на дверь гостиной, она встала на цыпочки и поцеловала его в губы. В этом горячем и нежном поцелуе прощания растаяли все размолвки и отчуждения, все, что когда-либо их разделяло.
Лицо у Сергея - неподвижная серая маска - дрогнуло. Он покрыл поцелуями ее руки, когда-то в дни счастья, в незапамятные годы, приносившие ему землянику. Не находя новых слов, он только бормотал по привычке:
- Спасибо вам, Брикуша, Беленькая… Вы хорошая, добрая…
Выбежала Леля и только ахнула. Они стащили с него мокрое пальто и увели через детскую к себе.
Отогревшись немного, он совладал с собой и, видя, как они мучаются, начал улыбаться.
- Сережа, родной, - волнуясь, говорила Тата, - через полтора месяца, в первых числах мая, мы увезем вас в Игнатово и никому не отдадим. Давайте слово сейчас. Да?..
- Да, - сказал он и по привычке добавил: - Есть воля ваша!
7
В Новгород весна не торопилась. Плакучие березы еще стояли в серебре. Шел седьмой час утра. Нехотя занималось седое хмуроватое утро.
Только-то и было весеннего, что грачи! Они уже копошились спозаранку на ветвях и, хлопая крыльями, стряхивали снег с деревьев на головы редких прохожих.
Все как было: те же дымы столбом, восходящие над скатами белых крыш к безветренному серому небу. Так же звонили к ранней обедне у Федора Стратилата. Те же девушки в коротких полушубках, пересмеиваясь, шли по воду к обмерзшему колодцу.
Вот одна, отделившись от подруг, пошла навстречу Сергею, качая на коромысле две бадьи. В бадьях тяжело плескалась студеная вода.
И легкая поступь, и жаркая краска ланит, и выброшенная на грудь из-под узорного платка тяжелая коса, все было в ней до того хорошо, что у Сергея по измученному бессонной ночью лицу прошла слабая улыбка.
Нет, нет, не конец еще, не "черная яма"! Ей, России, не будет и не может быть конца. И ради нее стоит перетерпеть все, что его впереди ожидало.
У ворот дома на Андреевской, бряцая сбруей, дожидались кого-то лошади. Высокий плечистый мужик в тулупе, стоя возле калитки, из-под руки вглядывался в подходившего Сергея. И вдруг, бросив оземь шапку и кнут, весь затрясся от смеха.
- Гаврила Олексич! - обрадовался, обняв его, Сергей. - А бабушка?..
- Ой, господи, - веселился Олексич. - Радость-то вот, смотри, пожалуйста!.. В Борисове она… Сейчас поедем. К вечеру ждали… А я думаю - подъеду про всяк час. Гости у нас. Владимир Васильевич с молодой… Тпр-ру, ты, черт косоглазый!.. Садись, Сергей Васильевич… Ну, радость!.. Сейчас супонь ослаблю.
Нельзя было без улыбки смотреть, как суетится этот большой, обычно медлительный человек. Ишь, борода поседела, а дуб все такой же!
Понеслись под гору. Ветер свистал в ушах, бренчали бубенчики, и серебряные березы важно качали вслед поникшими ветвями. Олексич все озирался, не веря глазам и словно побаиваясь: не потерять бы находку! Улыбался, поблескивая белыми зубами.
Заскрипели ворота в сугробах. Суматошливый Шарик, весь в снегу, визжа, прыгал на грудь Сергею.
Одна бабушка уже не спала и выбежала навстречу. Обнимая, он чувствовал, как дрожат ее плечи.
Она ни о чем не спросила, только гладила сухонькой рукой коротко остриженную голову внука. Но глаза ее, зоркие, всевидящие, без сомнения, что- то разглядели…
Владимир был для него совсем новый человек, словно они с братом повстречались впервые. От прежнего высокомерного задиры не осталось и помину. Высокий, сильный, спокойный, с добрыми и чуть насмешливыми глазами.
Сергея тронули и взволновали отношения Володи с женой. Совсем недавно еще женаты. Ему весело было смотреть на чужую теплоту, на чужое счастье, искреннее и нежное. Гляди, гляди на чужое, коль своего не дано!
О чем только не переговорили за долгий, но совсем еще зимний день! Только играть Сергею не захотелось. Сослался на больной палец. Так и не поднял крышки фортепьяно до самого отъезда.
В то же утро он сел писать сестрам.
А бабушка наказала на носках ходить в доме, чтобы не мешать ему!
Он писал, что от них поехал к Глазунову и содрогался от одной мысли о том, что, если бы не они, сестры, пожалуй, пришлось бы просить у него денег на дорогу.
Чтобы отважиться на этот неизбежный визит, Сергею пришлось собрать все свое мужество. Но Глазунов в первую же минуту обезоружил его своей простосердечной добротой и немного виноватой улыбкой.
Весь гнев и вся досада, принесенные музыкантом, мгновенно куда-то улетучились.
Много лет спустя в беседе с известным музыкантом и ученым Борисом Асафьевым Глазунов с большой теплотой отозвался о симфонии и посетовал на Рахманинова, навеки скрывшего ее от людей.
Он отрицал "категорический провал", о котором в свое время много говорилось и писалось.
"…Она была небрежно сыграна, потому что на беляевских концертах вошло в привычку недоучивать с оркестром, а тут трудности были изрядные, а музыка необычная, публика же досужая, в глубину не вникавшая. Рахманинов зря обиделся…"
Сергей уезжал в Москву вечером. Шумела, не унималась мартовская метель.
За ночь на станции Чудово, в ожидании поезда, он мысленно исходил все тропы в поисках для себя точки опоры.
И ничего не нашел, кроме любви бабушки и нежной сестринской привязанности к нему этих девочек, которых он нередко и незаслуженно обижал в своих письмах. Ему казалось, что теперь никакая ласка не способна уврачевать его рану. Насмерть ранено дорогое создание, никому не причинившее зла.
А что, если не смерть это, а только сон? Может быть, только спит его симфония, как бородинская "княжна" в стеклянном гробу!
И никто не знает, скоро ль
Час настанет пробужденья…
Вздор какой-то идет на ум!
Он слишком хорошо знал себя самого, знал, что в его человеческой натуре есть и настойчивость и упорство в труде, но, увы, нет еще той воли к борьбе за себя, за свое искусство, веры в свою правоту, того страстного гнева, которым насыщены патетические страницы его клавиров и партитур.
"Странный и несчастный у вас характер, дорогой Сергей Васильевич!" - с горечью повторил он себе, перефразируя слова, сказанные кем-то Чайковскому. "А может быть, просто, ничтожный?.." - мерещился ему вкрадчивый шепот.
Вот пришел и его черед проститься с юностью. Что ж, пора! Со всяким это бывает.
А все-таки жаль.
Озираясь на прожитые годы, он думал о том, не слишком ли часто хмурился на жизнь, даже тогда, когда она ему улыбалась!
Счастье, нежное и молодое, прошло мимо него, но так близко, что он услышал его шаги. И не только услышал, но и рассказал о нем людям в своей музыке, в своих песнях.
А разве этого мало!
В юности, с которой он расстается сегодня, ничто не прошло напрасно: ни ее горечи, сомнения, падения, ни надежды и разочарования, ни ее драгоценные дары… Как это сказал Гоголь: "…Забирайте же с собой в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточенное мужество, забирайте с собой все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом!"
Что, если юность была только прелюдией его славы?..
Ему показалось, что он видит и слышит, как проходят годы, как мучительно медленно, расправляя обожженные крылья, мужает душа, освобождается от пут холодного отчаяния, неверия в жизнь, в добро, в правду, в себя самого, освобождается от той душевной неподвижности, которая страшнее, чем сама смерть.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая ЧАСТНАЯ ОПЕРА
1
Апрель в 97-м году выдался холодный. По целым дням Сергей лежал на кушетке, не реагируя ни на ласку, ни на робкие утешения, ни на уговоры взять себя в руки. Ломоты в суставах были ужасны, но глубокая, холодная, ноющая боль в спине пугала его невыразимо.
- Почки, - сказал Григорий Львович, разведя руками.
Приглашенный профессор Остроумов подтвердил догадку.
- Увезите его куда-нибудь в деревню, и чем скорее, тем лучше.
Первого мая Сергей вместе с сестрами Скалон выехал в Нижний. У Наташи, Володи и Сони были экзамены. Однако провожать на вокзал прибежали все трое.
- Поручаю вам свое сокровище! - шепнула Наташа Леле. Губы у нее задрожали.
Лето было долгое - без малого четыре месяца. А прошло как один день.
Житье в Игнатове было раем. Тесовый дом стоял на высокой горе. Сергея поселили в просторной светлой комнате в мезонине. Наружная лестница вела на балкон. Глянешь с него ранним утром - дух занимается! Под горой большое озеро, старый дубовый лес, заливные луга.
Сестры ухаживали за ним, как за малым ребенком.
Но та внутренняя музыка, которую он привык слышать везде и во всем, замолкла, и эта душевная глухота мучила его невыразимо.
Только единственный раз что-то промелькнуло мимо него и тотчас же смолкло. Долго после того он не мог успокоиться.
Поздно вечером разразилась небывалая гроза. Сестры и Сергей выбежали на верхний балкон. Бесшумные вначале молнии, слепя непрестанно, освещали вскипевшее под ветром озеро внизу, темную чашу, и другое озеро вдали со стаей белых гусей. Странный мигающий свет будоражил, не давая перевести дыхание. И вдруг, покрыв гул ветра, прозвучал оглушающий залп небесной эскадры. Верочка вскрикнула и зажала уши.
Наутро он начал набрасывать эскизы оркестрового сочинения.
На исчерканных вдоль и поперек листах осталась ироническая надпись: "Наброски моей новой симфонии, которая, судя по началу, едва ли представит какой-нибудь интерес".
И еще одно мгновение сберегла ему память об этом последнем лете, проведенном с сестрами Скалон. Сохранилось оно и для нас - на пожелтевшей фотографии.
В тихий послеобеденный час сидели на большой веранде. Леля вышивала. Татуша читала вслух, а Верочка перелистывала книгу с картинками.
Сергей в просторном кресле, сдвинув на затылок белую фуражку и подперев ладонью висок, слушал рассеянно и украдкой следил за Брикушей. Вот она выросла у него на глазах, а все как будто бы та же! Та же шелковая кофточка и косынка на худеньких плечах.
Тень от соломенной шляпки падает на лицо, а в тени бегут и струятся те же мысли, то изменчивые, то шаловливые, то докучливые, то печальные.
Сергею казалось, что это последнее лето, проведенное с милыми сестрами Скалон, без следа развеет тучи, омрачившие жизнь двадцатичетырехлетнего музыканта. Но вот оно кончилось.
В ком, в чьей любви и привязанности искать для себя опору странствующему музыканту?
Кто протянет ему руку?..