Рахманинов - Николай Бажанов 30 стр.


3

Прежде чем Рахманинов доехал до Москвы, все пришло в движение. Тысячелетний колосс вдруг зашатался, помедлив еще немного, рухнул и рассыпался в прах.

Вешние воды каскадами хлынули на улицы городов и погребенные под снегом поля. Солнце озарило кровли, алые полотнища кумача и толпы, бушующие на площадях, ослепленные, охмелевшие. Все полетело кувырком.

Тринадцатого марта в концерте Кусевицкого звучал концерт Чайковского. А на другой день Союзу артистов-воинов послал весь свой гонорар от первого выступления "в стране отныне свободной… свободный художник Рахманинов".

В этом счастливом угаре не только работать - спать было трудно. Но мало-помалу в этой кипучей, взволнованной музыке стала проскальзывать нотка растерянности.

Что, собственно, происходит в России? Кто хозяин положения? Только не почтенные господа в накрахмаленных манишках, попивающие чай в палатах Мраморного дворца! Кто же еще?.. Ставка? Фронт?

На страницах газет все чаще мелькало имя Александра Керенского, истерического актера с помятым лицом. Он, как видно, пытался овладеть положением - метался по фронту в военном френче и мятой фуражке и, стая в автомобиле, кидал зажигательные речи в охмелевшую толпу солдат. И толпа с ревом несла его на плечах.

Куда?.. Опять-таки никто этого не знал, и меньше всего сам герой минуты.

Александр Ильич возбужденно и радостно рассказывал о том, как рабочий Петроград на площади у Финляндского вокзала встречал вернувшегося из-за границы Ленина, как Ленин говорил речь с крыши броневика, как от грома оваций задрожала земля и зашатались здания.

По пути в Ивановку в середине апреля из окошка вагона композитор видел все то же взбаламученное море, алые флаги, клокочущие вдоль эшелонов толпы в серых шинелях,

В Ивановке было пока относительно тихо. Мужики и бабы добродушно, как и прежде, кланялись незлому и нескупому барину-музыканту, деловито грузили на свои подводы хозяйское сено, зимовавшее в скирдах. На полянах молодого парка мирно и привольно паслись лошади и телята.

В округе, говорили, было куда похуже. В Козловском уезде в пух и прах разнесли помещичью усадьбу. Глубокий внутренний голос твердил Рахманинову днем и ночью, что все происходящее закономерно, как смена времени года и геологических эпох.

"Великая гроза", которую издалека услышал чуткий слух поэта, приблизилась.

"Прямо на нас летит птица-тройка, - писал Александр Блок, - и над нами нависла грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта…"

Долг каждого попытаться побороть в себе вековые предрассудки, укоренившиеся наперекор голосу совести, понять, что созрел, наконец, этот "правый гнев" народа и нет на свете силы, способной преградить ему путь.

"Мне отмщение, и аз воздам…"

И сбудется.

А когда все пройдет, когда схлынет пена ненависти, жизнь обретет, наверное, совсем ttrfofi смысл.

Вскоре после приезда в Ивановку Рахманинов получил письмо от молодого музыкального критика Бориса Асафьева с просьбой помочь ему восстановить полный перечень его, Рахманинова, сочинений в хронологической последовательности. Для самого композитора это было более чем кстати. И правда, кажется, пришло время подвести итог уже сделанному. Кто может предугадать, что будет дальше! В постскриптуме, отвечая на вопрос Асафьева, он написал несколько строк о Первой симфонии.

Даже теперь, двадцать лет спустя, они дались Рахманинову нелегко.

"Что сказать про нее?! Сочинена в 1895 году, исполнялась в 1897-м. Провалилась, что, впрочем, ничего не доказывает. Проваливались хорошие вещи и еще чаще плохие нравились. До исполнения симфонии был о ней преувеличенно высокого мнения. После первого прослушивания мнение радикально изменил. Правда, как мне теперь только кажется, была на средине. Там есть кое-где недурная музыка, HQ есть много слабого, детского, натянутого, выспреннего… После этой симфонии не сочинял ничего около трех лет. Был подобен человеку, которого хватил удар и у которого на долгое время отнялась голова и руки… Симфонию не покажу и в завещании наложу запрет на смотрины…"

Пришел май. Цвет яблонь в сумерках рассеивал под деревьями серебристый полусвет. На кустах наливались лиловые тяжелые кисти сирени. И, словно обезумев, всю ночь напролет пели соловьи.

Новый хозяин, стоя на пороге, деловито оглядывал ивановские поля. А старому следует куда-то на время уехать, собраться с мыслями, пораздумать.

Присмотревшись внимательно к окружающему, Рахманинов понял, что в данное время в Ивановке делать ему попросту нечего.

Боль в суставе руки вновь сделалась ощутимой. Посоветовавшись с ближними, в двадцатых числах мая композитор уехал в Ессентуки.

Накануне отъезда перед закатом прошел небольшой дождь. Дотемна Сергей Васильевич бродил по дорожкам и росистой траве молодого парка, где каждая ветка, каждая пядь земли была ему дорога и знакома. Он знал, что в Ивановку больше не вернется. Он твердил себе, что все кончается на свете, что глупо было бы цепляться за прошлое, отжившее. А сердце не хотело слушать…

За деревьями гасло зарево, вечер перерастал в соловьиную ночь. В чащах здесь и там в каком- то страстном исступлении били, журчали, булькали и звенели хрустальные ключи, разнося без ветра влажное дуновение пахнущей яблонями прохлады.

А завтра, завтра уже ничего не будет. И первый шумный майский ливень навсегда смоет следы его шагов.

Так нужно!

На кавказских водах было людно. Но толпа переменилась. В кипучей гуще людей мелькали выгоревшие на солнце солдатские фуражки, матросские бескозырки.

Рахманинов лечил руку, читал, бродил по парку и избегал встреч со знакомыми. Он писал Александру Ильичу, прося совета. В Ивановку вложено почти все заработанное им на протяжении жизни. Он решил больше туда не возвращаться. Если он сейчас подарит Ивановку крестьянам, то долговые расписки, лежащие на ней, останутся. Таким образом ему остается работать и работать. Но при существующей обстановке он работать не в состоянии. Не уехать ли ему куда-нибудь, например в Скандинавские страны, с семьей?

Он просил Александра Ильича отнестись к нему душевно и помочь развязать узел нерешимости.

Из афиш он узнал о приезде Кошиц и вскоре встретил Нину Павловну в парке. Она то была безудержно весела, то вдруг падала духом, искала помощи и поддержки у него, который сам в ней в эти дни нуждался.

Рахманинов дирижировал "Марсельезой".

Когда концерт кончился, на террасе он неожиданно увидел Ре - и обрадовался ей.

Ночь была темная. Пахло розами, жасмином, сигарами, духами. Но все покрывал аромат нескошенных трав, доносимый свежим ветром с горных пастбищ. Вокруг фонарей роились бабочки.

Собеседница со всегдашней прямотой убеждала Рахманинова в том, что уехать сейчас - значит потерять не Ивановку, а нечто неизмеримо более важное и дорогое: свое место под солнцем, отчизну.

Он слушал ее, как и прежде, с терпеливой добротой, но сам был где-то уже далеко.

Больше они не встречались.

В Москве дожидались письма. Суть ответа Зилоти сводилась к тому, что с поездкой за границу нужно повременить. Слишком сложна обстановка, Шаляпин с детьми жил в Крыму и настойчиво звал к себе. Через несколько дней после недолгих колебаний Рахманиновы с курьерским поездом выехали в Севастополь.

В пятом часу на остановке в Лозовой Рахманинов вышел на вокзал. На перроне шел митинг. Войдя в зал, попытался пробраться к буфету. Вдруг горячая твердая рука сжала его локоть.

Он не сразу понял, кто перед ним.

- Доктор, Николай Николаевич!.. Какими судьбами?

Доктор почему-то в ремнях поверх кожаной куртки с защитными погонами. Загорелый, немного заросший, но веселый и в чем-то крепко уверенный. От загара словно посветлели и зорче сделались насмешливые глаза.

Куда? На фронт, разумеется! Там дела!.. Он чему-то засмеялся. Купили папирос и вышли на перрон. Доктор быстро, с любопытством взглянул на Рахманинова.

- Ну как вы? Впрочем, знаю. Трудно вам. И это понятно. Так и должно быть… Недавно видел Нину Павловну.

Рахманинов сказал, что думает уехать. Николай Николаевич вдруг сделался серьезным.

- Вот этого я бы уже никак не сделал, - сказал он, вглядевшись в собеседника с непонятной грустью. - Эх, Сергей Васильевич! Русские мы люди… Ума и таланта у нас палата, а вот терпения- ни на грош. Через три-четыре года ничего тут не узнаете. Хорошо будет. Повремените, подумайте, пока еще не поздно. Пожалеете… Вспомните меня…

Ударил второй звонок.

- Ну, - он крепко сжал руку Рахманинова, заглянул в глаза с нежной усмешкой и вместе с тем предостерегающе.

Через минуту они потеряли друг друга в бегущей толпе.

Рахманиновы сняли небольшую дачу у моря, только не в Мисхоре, где жила семья Шаляпина, а в Симеизе, на пустынном участке берега поодаль от дороги. Дни Сергей Васильевич проводил с девочками, часа два играл, (Еще пригодится, быть может!)

Но под вечер часами бродил по взморью с книжкой, заложенной пальцем. Когда читать становилось темно, садился на обрывчике, облокотясь спиной о нагретый солнцем камень. Рядом темнели кусты дрока с ярко-желтыми пахучими цветами. Над горизонтом синели тучки, порой в них поблескивали зарницы. Море в эти часы выглядело белесым, медленно катило к берегу гладкие покатые волны, но, дойдя до камней, начинало недовольно ворчать, ворочая крупные голыши. Он внимательно вслушивался в эту воркотню. Чаще всего приходили на память музыканту русские люди, которых он знал и любил. Саша Сатин, Савва Мамонтов, Чехов, Комиссаржевская, Верочка, бабушка Бутакова, няня Пелагея Васильевна и, наконец, сам Сергей Иванович. Где они?.. И как он сам все еще бродит по свету и даже затевает какую-то новую жизнь вдали от родины!..

Часто Рахманинов ездил к Шаляпиным в Мисхор. Дети Сергея Васильевича обожали. В конце садика над берегом стояла мраморная скамейка под сенью вьющихся роз. Там чаще всего и сидели по вечерам.

Федор Иванович под шум прибоя тихонько напевал "Бурлацкую" Рахманинова.

Всю-то ночь мы темную,
Ночь осеннюю…

Голос его звучал то тепло, то сурово, то нежно, то угрожающе. Сам Шаляпин не в пример многим был весел, на что-то надеялся. От поездки Рахманинова не отговаривал, но настаивал на том, чтобы было это ненадолго.

Изредка и Рахманинов садился за рояль. Только он не любил теперь, чтобы его "нарочно" слушали.

И каждый замирал там, где его застигала музыка. Он играл одну за другой прелюдии и этюды- картины, самые лирические в радости и печали и самые русские.

Все же, повстречав своего импрессарио, Сергей Васильевич согласился выступить в Ялте с дирижером Орловым. Он играл концерт Листа. Это было последним выступлением Рахманинова в России.

Накануне отъезда из Крыма он поднялся в Аутку и с полчаса посидел с Марьей Павловной Чеховой на неосвещенной веранде. Потом она пошла проводить его до калитки. Свет из окна ложился на площадку, вымощенную галькой. С Ай-Петри шли тучи. Шумел ветер.

Так кончилось последнее затишье.

4

В Москве после корниловского мятежа сделалось тревожно. Вечерами улицы словно вымирали. За окнами, сотрясая стекла, проезжали броневики. Начинались грабежи.

Концерты в Москве прекратились. Да едва ли Рахманинов смог бы играть!

Но все же именно в эту пору, к удивлению ближних, он принялся за работу, давно ожидавшую, когда настанет ее черед.

Это была новая редакция Первого фортепьянного концерта. Он в корне переработал фактуру оркестрового сопровождения и приблизил партию фортепьяно к позднейшим своим сочинениям.

В процессе работы пришлось перебрать пожелтевшие страницы ушедшего, воссоздать в памяти музыку юности.

И она зазвучала в последний раз. Все, все - и поездка в Моздочек, и "Светозарный бог", и огни Ивановой ночи, и допытливые темные глаза солдатки на залитом лунным светом железнодорожном переезде…

Он работал легко, с каким-то страстным увлечением. Казалось, он просто не расслышал ударов трехдюймовок, которыми красногвардейцы выбивали засевших в Кремле юнкеров.

Вслед за концертом он написал еще одну пьесу для фортепьяно в неизбежном для композитора реминоре, помеченную четырнадцатым ноября, очень мрачную и жесткую пьесу.

До конца своих дней он почти никогда ее не играл и никому не показывал. Было в ней, вероятно, что-то слишком личное, чего не следовало знать никому. Внешне же в эту пору он выглядел очень спокойным.

А между тем в стране утверждались великие завоевания Октября.

Новая жизнь пускала первые ростки и побеги. Рахманинов заседал в домовом комитете и, когда наступал его черед дежурить, добросовестно шагал ночью у подъезда дома на Страстном бульваре, слушая одиночные выстрелы, долетавшие из глухой темноты.

Однажды на исходе ноября ему доставили телеграмму из Стокгольма. Шведское концертное агентство приглашало Рахманинова дать ряд концертов в Скандинавских странах в сезоне 1917/18 года.

"Вот этого я бы уже никак не сделал!" - прозвучал в памяти предостерегающий голос доктора.

Но все было решено: они уедут ведь только на одну зиму! Ездили же в Дрезден, и не один раз!..

Наступили последние дни в Москве. Жену и девочек Рахманинов немного раньше переправил в Петроград.

В шестом часу вечера в конце ноября с небольшим чемоданчиком композитор ехал в трамвае, еле передвигавшемся по темным улицам Москвы. В чемоданчике был первый акт "Монны Ванны", записные книжки и партитура "Золотого петушка".

Одна Софья Александровна провожала его. Моросил мелкий дождь. То тут, то там в потемках вспыхивала беспорядочная стрельба. На вокзале их разыскал пожилой служащий, командированный концертным агентством братьев Дидерикс. Он раздобыл билет и помог Рахманинову втиснуться в набитый людьми темный вагон петроградского поезда.

Связи Зилоти и Шаляпина были неисповедимы. Без больших усилий были получены в Смольном визы на выезд всей семьи Рахманиновых сроком на один год.

Суров был в те дни зимний Петроград! По улицам и площадям, казалось, невидимо кружили строфы из не написанной еще поэмы. Она была создана полтора месяца спустя.

Черный ветер.
Белый снег.
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер
На всем божьем свете…

Однажды в метель на набережной Фонтанки Рахманинов услышал за спиной окрик и скрип саней.

Он посторонился.

Седок в военной фуражке и серой бекеше заслонил от резкого ветра лицо. Но глаза Александра Блока невозможно было не узнать. Они глянули в упор на музыканта, но, казалось, не узнали или видели что-то другое. Это продолжалось всего мгновение. Извозчичьи сани пропали в метельном дыму.

Подойдя к перилам мостика, Рахманинов с минуту глядел вниз на проталинку в снегу, где струилась черная ледяная вода. Потом пошел дальше.

Навстречу по двое в ряд шагали шестеро с примкнутыми штыками в рваных австрийских шинелях, выбеленных вьюгой.

Кругом огни, огни, огни,
Оплечь ружейные ремни.
Революционный держите шаг,
Неугомонный не дремлет враг.

Последний день. Двадцать третье декабря.

Уезжали от Прибытковых. На дворе оттепель, низкое серое небо. В прихожей к дверям сдвинуты чемоданы. Все ходят озабоченные (не забыть бы чего!). Сергей Васильевич в пальто задумчиво смотрел на девочек. Притихшие, смирные, сидят, взявшись за руки, рядом на каком-то сундучке.

В его, Рахманинова, человеческой натуре, наверное, нет того сурового мужества, которое с такой огромной силой выражено в его музыке и исполнительском искусстве. Когда он смотрел на своих "гугулят", их беззащитность обезоруживала его, он терял опору в самом себе и пелена горького страха застилала сознание. В эти последние дни он вконец замучил себя колебаниями. Но внешне это ни в чем не выражалось.

Прежде чем выйти, присели в гостиной при свете коптилки (они только еще начали входить в обиход). Звонок в прихожей. Кто? От Шаляпина. Прислал на дорогу каравай белого хлеба, банку икры и короткую шутливую записочку с напутствием:

"До скорой встречи в Москве". Когда ее ждать, этой встречи?

На Финляндском вокзале сверх ожидания было не слишком людно. На чисто выметенном перроне горел даже электрический свет. Провожала Рахманиновых одна Зоя Прибыткова. Прыгали стрелки

огромных светящихся часов. Еще минута у подножки вагона.

Второй звонок, третий… Из двери ускользающего вагона в последний раз махнула красивая белая рука.

Служащий в таможне покосился на книги, но, увидав детские учебники, улыбнулся. Потом, взглянув на паспорт, совсем просиял, пожелал доброго пути и счастливого возвращения.

Под зимними звездами по хрустящему снегу в открытых санях поехали "на ту сторону", где уже сверкали электрическим светом окна шведского поезда.

За мостом приступ кашля внезапно сжал горло музыканта. Он порывисто оглянулся назад, в непроглядную темноту.

Вот среди сугробов зажегся огонек. Блеснул еще раз и пропал.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая ПО ТУ СТОРОНУ

1

В памяти москвичей на долгие годы сохранилось первое впечатление от небольшой картины Василия Ивановича Сурикова "Менщиков в Березове", показанной на одиннадцатой выставке передвижников. Когда Сергей Рахманинов увидел ее, ему шел четырнадцатый год, а картина висела в Третьяковской галерее уже долго. Но с той поры он никогда не мог пройти мимо нее, не остановившись.

Почему она пришла ему на память именно в тот серый декабрьский день, он понял не сразу. А когда понял, только сумрачно усмехнулся.

Правда, не сибирская рубленая изба дала ему приют, а чопорный и холодный (почему-то очень холодный) номер фешенебельной шведской гостиницы. Не пурга за окнами, а шумные нарядные толпы, гомон, веселье, огни, большой предпраздничный торг!

Был канун рождества. За окнами просторной полутемной комнаты в сумерках поминутно вспыхивали разноцветные звезды бенгальских огней. Без умолку звонили чужие "пустые", словно жестяные, колокола.

И он сам был вовсе не похож на того властного, заросшего седеющей колючей щетиной и все еще страшного в своем бессилии и падении старика с картины Сурикова. Но было что-то внутренне роднившее их.

Даже в дни крушения Первой симфонии он, Рахманинов, не испытывал такого глубокого, такого беспредельного отчаяния. Его никто не сослал и не изгнал. Он сделал это сам, по своей доброй воле.

Назад Дальше