Рахманинов - Николай Бажанов 4 стр.


4

Над Новгородом уже вторую неделю шло бабье лето. По утрам тяжелая роса поила землю. И весь день над пущами садов и золочеными маковками церквей тихо светилась чаша осеннего неба, не блеклая, не бирюзовая, а нежно-синяя, без единого облачка.

Высоко по ветру летела серебряная пряжа паутин. Воздух был чист и звонок. По утрам за десятой излучиной Волховы слышался крик парохода, повторяемый трикраты эхом в звонких желтеющих чащах.

На Андреевской жизнь вышла из колеи. Бабушка сперва расплакалась, потом погрустила у окна и, наконец, стала выряжать любимого внука "в люди".

Трое суток почти не ложились спать. Бабушка, мать, Василиса Егоровна, Ульяша и приходящая швея шили приданое.

А виновник бед, притихнув, бродил по опавшим за ночь листьям, мокрым от росы. Он оглядывался вокруг. Что-то говорило ему, что таким, как сейчас, он больше сюда уже не вернется.

В полдень забрел к ограде церкви Федора Стратилата. Стояла радостная теплынь. Лился на землю щедрый свет. Через дорогу, пробираясь среди опавших листьев, полз караван красных козявок. Стены церкви, до голубизны выбеленные известкой, светились на солнце среди желтеющих берез так, что больно было смотреть.

На лавочке у ворот сидел Сережин приятель, пономарь Яков Прохорыч, без картуза, в расстегнутой жилетке и ситцевой голубой рубашке навыпуск.

Расспросив, как и что, он вздохнул, поглядел на ласточек, пустив из ноздрей пахучий махорочный дымок.

- Что ж, помогай бог! - сказал он.

- Тише!.. - Сергей схватил его за локоть. - Что это?

Задрав бороду, Яков Прохорыч прислушался, и вдруг широкая блаженная улыбка озарила его морщинистое лицо.

- Ишь ты! - отрывисто вполголоса проговорил он. - Летят, голубы мои, летят, милые… Года три не видел.

- Где, где?.. - перебил его Сергей.

- А вона!.. Правей паутинки буде… Рано, рано!!. Им, правда, сверху виднее. Значит, время! Это к добру… Не каждый достоин… Слышь!..

Напрягая глаза, увидел Сергей в вышине непомерной неторопливые взмахи лебединых крыльев. И вновь долетел до него прерывистый звук серебряной трубы, неизъяснимый и неповторимый. От него захолонуло сердце радостью, и слезы навернулись на глаза.

Что-то позвало вперед. Стало боязно, и весело, и любопытно.

- Пора! - сказал Яков, опустив утомленные, слезящиеся глаза.

- Пора… - шепотом повторил Сергей.

К вечеру он опять затужил немного.

Солнце садилось. В саду горьковато пахло мятой и осенними цветами. Завтра все, что он так жарко любил, исчезнет. А впереди Москва, неведомая, чужая, страшная. Из намеков Саши он понял, что там ему придется круто. Заходя в дом, он от поры до времени украдкой касался бабушкиной руки: тут ли она еще?

Сергею сшили серую курточку с пикейным отложным воротником. Бабушка высчитала, сколько денег нужно ему на дорогу, за время купила билет до Москвы и еще зашила в ладанку сторублевую бумажку на черный день.

Поезд в Чудово уходил рано. Проснувшись, Сергей торопливо оделся и выбежал на крыльцо. Было холодно. В зеленеющем небе гасли последние звезды. Где-то за мостом гремела порожняя телега. Горланили третью стражу андреевские петухи. В конюшне фыркали лошади. Быстро оглянувшись, он выбежал за ворота.

Глупая, шальная мысль мелькнула в его еще полусонной голове: если успеет он добежать до ограды Федора Стратилата, то обязательно опять услышит крик лебедей.

Вот и ограда. На рассвете стены казались совсем голубыми. Тихо, не шевелясь, вокруг церкви стояли плакучие березы. Одна, тонкая и высокая, за ночь совсем облетела. Заря нежно позолотила ее льняную бересту.

Нет ничего… Только на деревьях кладбища зашевелились проснувшиеся грачи.

Вдруг он услышал за своей спиной чей-то явственный вздох. Повернулся в испуге и увидел одинокую фигуру, сидящую на скамье подле звонницы.

Подойдя ближе, он разглядел женщину, закутанную в рваный платок. Она сидела неподвижно, прижав к груди спящую девочку. Нельзя было понять: молода она или стара.

Темное, высохшее, словно пергаментное, лицо казалось мертвым. Но глаза, светлые и спокойные, как озерная вода, были живыми. Они смотрели на Сергея зорко и внимательно.

Он глянул на ее босые пыльные ноги и палку, лежавшую на траве, и вдруг острая нестерпимая жалость бритвой полоснула по сердцу. Снова он поглядел ей в лицо, и глаза ее словно потеплели и улыбнулись ему.

Нащупав в кармане серебряную мелочь, он высыпал ее на руку, лежавшую на коленях, и, услыхав с улицы голос Ульяпш, опрометью бросился прочь.

Лошади уже стояли у крыльца.

Перед тем как выйти, все на минуту присели. В комнате царил желтоватый полусвет.

В гору ехали шагом. Когда повернули к вокзалу, жарко вспыхнули над деревьями золоченые купола Софии.

Сергея препоручили ехавшему в Москву по делам бородатому лесничему.

В вагоне было пусто.

Бабушка, крестя украдкой, что-то говорила, но он не слышал ее через запыленное стекло. Только когда поезд тронулся, крупные слезы неожиданно брызнули и побежали по его щекам.

Он вдруг перестал видеть и бабушку и расстроенную мать. Когда же догадался вытереть глаза, уже ничего не было.

Глава третья "ЗВЕРЯТА"

1

Среди сокровищ, которые Сергей долго хранил, была фотография, наклеенная на толстый негнущийся картон.

Он разглядывал ее редко и не особенно охотно.

Три мальчика в серых тужурках с белыми воротничками были одеты столь одинаково, что даже в чертах их лиц, совершенно различных между собой, было какое-то неуловимое сходство.

Мальчики на фотографии были, разумеется, не одни. Он был здесь, рядом, в глубоком кресле, как обычно, очень прямой, немного надменный, с красивой седой головой и густыми черными бровями. Облокотясь на столик, сунул руку за борт пиджака.

Тяжела она, эта рука. Он держит в ней всех троих. Глаза насмешливо щурятся на фотографа, но замечают решительно все. Он ведет своих мальчиков к поставленной цели, не заботясь нимало, нравится им это или нет.

В его власти сделать их музыкальную тюрьму раем. Он суров. Он беспощаден. Но притом он, конечно, добр. Его фанатический деспотизм, его скрупулезная мелочность относятся только к их труду.

Он не щадит никого и меньше всего самого себя. Он работает по двенадцать-пятнадцать часов в день. Для кого? Для них троих да еще для тех бедных учеников, которые сами не могли заплатить за право учения.

Порой страшась, минутами ненавидя, они все трое любили его. И могли ли они не любить!

А он видел каждого насквозь, знал их самые затаенные мысли и называл ласково, насмешливыми именами: Лё - Лёля, Мо - Мотя, Сё - Сережа.

В средине восьмидесятых годов в Москве подле Смоленского рынка, в Ружейном переулке стоял двухэтажный, крепкий еще дом доктора Собкевича. Верх деревянный с решетчатой стеклянной галереей, низ - кирпичный. Собкевич (мальчики, не видев его в глаза, заочно окрестили его Собакевичем) выехал из Москвы и сдал дом в долгосрочную аренду Николаю Сергеевичу Звереву, профессору младших классов консерватории.

Постом, еще затемно, идя к ранней обедне, соседская старушонка пугливо озиралась на светящееся в угловой комнате окошко. Через двойные стекла был слышен неистовый звон рояля.

- У-У - крестясь, говорила старушонка. - Звони, звони… Сна на тебя, антихриста, нету!.. Тьфу!

Да, отоспаться в доме Зверева удавалось, пожалуй, редко. Вся жизнь его обитателей, их намеренья и деянья были подчинены строжайшему, нередко даже жесткому распорядку. Иногда казалось, что Николай Сергеевич хочет поставить дело так, чтобы в будущей жизни, которая наверное будет несладкой, его питомцев ничто не могло запугать. Его деспотизм проистекал из долгих раздумий о судьбе "зверят", из твердого убеждения, что, выйдя в люди, они ни в ком не найдут ни помощи, ни защиты. Но, выковывая бесстрашных бойцов за русскую музыку, он забывал об одном: что в руках у него пусть одаренные, но все еще дети, рано лишившиеся семьи и материнского тепла.

Ученик Дюбюка и Гензельта, он не имел соперников в трудном искусстве постановки руки и развития музыкального вкуса. Как это ни странно, никто в те годы уже не видел Зверева сидящим за фортепьяно. Его показ был всегда схематичен, однако безошибочно достигал цели.

Уезжая с утра на весь день, Зверев оставлял мальчиков на попечение сестры Анны Сергеевны. Вернувшись, он до мелочей знал, как прошел день у каждого в отдельности. И храни бог любого из них в чем-то покривить или погрешить против регламента! Молнии взглядов, которые метал на виновника Зверев во время ужина, сулили приближение неминуемой и неистовой грозы.

Таков был дом, куда попал бабушкин внук, лихой конькобежец и отчаянный шалопай.

Мальчики встретили Сергея как старого приятеля, но по их сосредоточенным лицам, с какими они вернулись к приготовлению уроков, он понял, что тут не до шуток. И с первого часа началась тяжелая глухая война. На всю жизнь запомнился Сергею день, когда Зверев продержал его четыре часа за фортепьяно.

Нестерпимая ломота сводила плечи. Пальцы наливались свинцом. Еще минута, и он свалится с табурета.

- Так, - сказал Зверев, слушавший из соседней комнаты. - Теперь еще два этюда Черни, и на сегодня будет достаточно.

Он бесшумно приблизился к Сергею. Горькая обида и возмущение прорвали плотину.

- Я устал, - сказал Сергей, глотая слезы. - У меня руки болят. Сколько же можно так играть?

- Всю жизнь, - коротко ответил Николай Сергеевич и вернулся в кабинет.

Только в восемь часов вечера фортепьянная игра умолкала. Время до десяти часов мальчики могли использовать по своему усмотрению. А какое могло быть "усмотрение", когда тяжелые веки слипались, голова валилась с плеч и трудно было разогнуть ноющую спину!

Леля Максимов был вспыльчив, горяч и непоседлив. Он ухитрялся егозить даже в присутствии Зверева. Если бы не его из ряда вон выходящая одаренность, не ужиться бы ему в доме Николая Сергеевича.

Мотя Пресман, напротив, был рассудителен и слегка флегматичен. Он двигался не спеша, вразвалку. Был курчав, скуласт, глубоко посаженные темные глаза глядели задумчиво. Несмотря на разницу характеров и темпераментов, мальчики сошлись как-то вдруг.

В консерватории и дома "зверята" были неразлучны, и вскоре спелись так, что даже искушенная Анна Сергеевна подчас терялась.

Искусство предвидения "погоды" было отточено до совершенства. Если Николай Сергеевич утром, шагая по коридору, напевал свой любимый стих "Людие, веселитися!", это предвещало ясный день. Естественно, мальчики старались его не испортить, О положении дел неведомыми путями был информирован и бедняк, сидевший с утра за фортепьяно.

Однажды в пятиминутном антракте перед завтраком в спальню ворвался Леля.

- Зверие, веселитися! - запыхавшись, вскричал он. - Сегодня мы едем в Большой театр.

- Кто мы? - растерянно спросил Сергей.

- Я, ты, он, мы, вы, они, - одним духом выпалил Леля.

Спустился вечер. Обычно тусклые, мигающие зеленым светом газовые рожки сегодня ярко озаряли углы и перекрестки. Через мелкий моросящий снежок просквозила озаренная снизу и увенчанная колесницей колоннада театра. Все казалось преддверием неслыханных чудес. И с той минуты, когда всклокоченный дирижер взмахнул палочкой и бросил в потемневший зал дерзкие звуки увертюры к "Руслану", Сергей больше не принадлежал себе. Палаты Светозара, и Голова, и пляски дев Наины, и "Любви роскошная звезда" - все это было свое, русское и ни капельки не походило ни на Черни, ни на Бургмюллера, ни на "Хорошо темперированный клавир". Он весь был там, где золотые, пурпуровые, зеленые и фиолетовые лучи переплетались, повинуясь движению музыки.

Музыка не смолкла и под занавес, а последовала за ними на снежную площадь. Разговор о Глинке продолжался в санях.

Не многим было дано так говорить, как Николай Сергеевич. У него был звучный, артистически поставленный голос, чеканная образная речь, богатая интонациями со звонким упором на "н". Он умэл в немногих словах передать самую суть, само дыхание пушкинских лет, сердце гениального замысла, раскрытое в слове и музыке.

"А ведь он добрый, хороший! - думал Сергей, глядя на учителя во все глаза. - Ей-богу, добрый…"

Когда ехали домой после долгого ужина в трактире Патрикеева, головы "зверят" качались от усталости.

- Однако… - Зверев взглянул на часы. - Время, мальчики! Два без четверти. Кто завтра начинает?

Через пенсне он посмотрел на вывешенный над фортепьяно "артикул".

- Ага!.. Сережа! Хорошо. Спать, мальчики. Спать! - И чары Наины развеялись дымом.

Сергей заморгал глазами, не совсем еще ясно понимая, о чем идет речь.

Он понял это только четырьмя часами позже, когда Анна Сергеевна неумолимо подняла его, заставила одеться и сесть за фортепьяно. Две лампы-"чудо" горели, освещая и обогревая еще не вытопленную комнату.

Руки Сергея по привычке принялись чеканить гаммы.

Но сам Сергей, шатаясь и глотая слезы нетерпимой обиды, едва сидел на табурете, и несчастнее его не было в те минуты на всем белом свете.

Беззвучно шевеля губами, он жаловался на судьбу и звал бабушку. Вдруг комната поплыла перед глазами.

- Врешь! - казалось, над самым ухом загремел страшный голос.

Высокая грозная фигура, всклокоченная, в одном нижнем белье, бесшумно выросла на пороге и так же внезапно исчезла. След жестокого испуга остался надолго, может быть навсегда.

И все-таки было бы непростительным заблуждением думать, что такие жестокие душевные встряски делали погоду в музыкальной бурсе. Напротив, они были скорее исключением, чем правилом. Старый опытный кормчий, Зверев искал совсем иных путей к сердцу своих "зверят". Так называемые "распеканции" он проводил обычно, не повышая голоса, обязательно в кабинете и при закрытых дверях. Но боялись их мальчики, пожалуй, больше, чем редких открытых вспышек зверевского гнева.

Когда, покончив с завтраком, Николай Сергеевич не спеша складывал салфетку и ронял как бы невзначай одному из мальчиков: "Зайди ко мне!", у обреченного был очень несчастный вид. В кабинете его вежливо просили сесть в огромное допотопное кресло, которое Звереву завещал, наверно, какой-то великан.

Зверев садился за столом напротив, а за его спиной во всю стену красовалась многоярусная портретная галерея отцов и патриархов музыки. Они не были безучастными наблюдателями. От их лица Зверев и вел беседу, которую непокорный Леля называл про себя "вытягиваньем совести".

Толстый и важный Бах, Гендель, Глюк, мрачный Бетховен и печальный, саркастичный Мендельсон глядели на виновного с высоты уничтожающим взглядом. Их окружали веером совсем неприметные, но весьма ехидные старички в париках и буклях. Один только Моцарт с душевным сочувствием поглядывал на несчастливца: "Ах ты, бедняга!"

"Бедняга" ерзал в жестком неудобном кожаном кресле и испытывал не страх, а горький стыд. А Звереву только того и было нужно.

2

Так жила бурса день за днем, от понедельника до субботы. "Воскресенье - день отдохновения от трудов", - гласила надпись, выведенная в регламенте твердым и четким почерком через всю строку.

Николай Сергеевич, вышедший к завтраку в байковом халате, был совершенно неузнаваем. Его глаза лукаво улыбались.

"Хитрит!" - решил Сергей, глядя недоверчиво исподлобья.

Но добродушие Зверева было не наигранное. Он полагал естественным и полезным раз в неделю, в воскресенье, отпустить вожжи совсем, во всех мелочах, чтобы еще крепче подтянуть их в понедельник.

Сразу же после завтрака начинались звонки в прихожей. Приходили консерваторские товарищи, кадет Саша Скрябин, реже - застенчивый Федя Кенеман и почти каждый раз - Соля Самуэльсон. Мальчики играли в четыре, в шесть и в восемь рук, играли как хотели и что хотели, для своего удовольствия, не боясь упреков и замечаний.

Мало того, когда они играли при гостях Зверева, случалось и "смазать" порой. Но ни тени неудовольствия или раздражения не было на лице у Николая Сергеевича. Напротив, он захваливал их так, что музыкантов порой бросало в краску.

И само собой получалось, что нужно было играть как можно лучше.

Не проходило воскресенья без званых завтраков и обедов.

Артисты и художники, адвокаты и меценаты платили дань хлебосольству Зверева. Но чаще всего, разумеется, музыканты.

Танеев, Аренский, Пабст, Эрмансдорфер были в числе гостей постоянных. Зилоти же, когда он приезжал, вовсе за гостя не считали. До женитьбы он всегда останавливался у Зверева. Расспрашивая про Сергея, Александр Ильич слышал одни похвалы, не подозревая о пощечинах, которые тоже доставались на долю героя.

Он заставлял Сережу играть и сам охотно садился за рояль.

В концерте Зилоти в Москве, когда в финале "Пештского карнавала" взволнованная публика начала подниматься со своих мест, чтобы убедиться, что играет один человек, а не целый оркестр, Сергей понял, что не случайно Франц Лист присвоил его кузену полушутливое прозвище "Зилотис-симус".

Превзойти эту игру казалось невозможным.

Но…

В декабре 1885 года на сотое представление "Демона" в Москву приехал Антон Рубинштейн. Еще накануне по классам и коридорам разнесся слух, что Танеев, как директор консерватории, просил Рубинштейна оказать консерватории честь, прослушав камерный концерт самых одаренных. Жребий пал на двух девушек-вокалисток и двух пианистов - Левина и Рахманинова.

Мальчики были хорошо подготовлены, но оба трусили отчаянно. Сергей играл Английскую сюиту Баха.

Накануне, по дороге в театр, Зверев еще подлил масла в огонь.

- Запомните этот день. Сегодня впервые в жизни вам суждено увидеть великого музыканта.

Рубинштейн стоял в боковом проходе, сутулясь, положив тяжелую, с квадратными пальцами руку на плечо Зилоти. Когда Сергей увидел темную гриву, венчавшую мощный широкий лоб, встретил хмурый, из-под нависших бровей взгляд, он совсем пал духом.

Однако все сошло как нельзя лучше.

Концерт кончился в четыре часа, а перед самым обедом Сергей случайно, выбежав на звонок в прихожую, очутился лицом к лицу с коренастым человеком в дорогой бобровой шинели. Резким движением стряхнув ее на руки подбежавшего слуги, он перевел глаза на Сергея.

- Ну что ж, - сказал он глуховатым голосом, - проводи меня в гостиную. - И добавил, совсем понизив голос: - Я плохо вижу.

Опомнившись от неожиданности, Сергей протянул руку.

"Он слепнет", - вспомнились ему слова Зилоти.

За кофе Сергей видел, как Зверев наклонился к уху Рубинштейна. Тот, нахмурясь, отрицательно покачал головой.,

- Ну ради мальчиков, Антон Григорьевич, - настаивал Зверев. - Пойми, что для них это значит!

Подумав, гость слегка наклонил голову. На рояле зажглись витые свечи.

Его хотели проводить, но он сделал нетерпеливое движение рукой. Встал и пошел сам неторопливыми твердыми шагами. В комнате сделалось так тихо, что было слышно тяжелое астматическое дыхание слепнущего льва.

Светящимся нимбом одела эту непокорную голову темная грива. И сходство могучей фигуры музыканта с поздними портретами Бетховена вспыхнуло с такой силой, что гости невольно переглянулись. Он медленно положил короткие толстые пальцы на клавиши.

Назад Дальше