Александр I - Александр Архангельский 35 стр.


Тем более не прав он был, считая, что всемирному руководству могут подчиниться отечественные Бруты. Не только потому, что руководства не было. Даже если бы и было - все равно: их патриотизм был осознанно имперским; они стремились освободиться не от чужеземного правления, но лишь от власти нынешних правителей. Через десять лет восставшие поляки отслужат заупокойную мессу по казненным декабристам - погибшим "за нашу и вашу свободу". Историческая мифология прекрасна, - но как же трудно было реальным российским вождям сторговаться с польским патриотическим обществом о единстве действий! Да и о чем могли они договориться, если в проекте Конституции Никиты Муравьева Польша не упоминалась ни в списке из 13 "держав", составляющих в совместности Россию как неделимое целое, ни даже в списке областей? Если в "Русской правде" Павла Пестеля праву народности противополагалось право благоудобства и большинству "племен" предлагалось слиться в один российский народ, а жестоковыйные евреи вообще обречены были на выселение в особое государство-резервацию, специально для того созданное в Малой Азии? Куда там Гавриле Державину…

Так что восхищаться мужеством греков, пьемонтцев, португальцев, испанцев русские заговорщики могли сколь угодно; совместно с ними разрушать великодержавный принцип мироустройства - не согласились бы никогда…

Но вернемся в Одессу.

Генерал-губернатор Ланжерон, справедливо опасаясь религиозного подлога (а может, чтобы потянуть время и понять, как отнесутся к новости в столицах), произвел строгое следствие, опросил множество свидетелей; затем внес гроб в карантин, где духовенство могло совершать панихиды, - и лишь после того запросил инструкции у сугубого князя Голицына. При этом он не мог прямо спросить: погребать ли мученика торжественно и величаво, как положено по его патриаршему сану, как должно по его трагическому венцу; или же хоронить незаметно и бесшумно, как жертву политического компромисса? Зато это мог - пусть в уклончивой, полунамекающей форме - разрешить себе архимандрит Феофил, законоучитель Одесского лицея. Он пользовался особым расположением Голицына и 10 мая отнесся к нему непосредственно.

"Сиятельнейший князь

Милостивый государь и благодетель!

…По вскрытии гроба, который привезен был на берег гавани, все узнали в привезенных останках патриарха… Чудно, сиятельнейший князь, после всех мучений, которые делаемы были ругателями над телом убиенного, все члены оного и даже самые волосы на голове и бороде сохранились невредимыми, кроме левого глаза, который выколот был варварами…

…Я питаю себя утешительною надеждою, что ваше сиятельство благоволите исходатайствовать Всемилостивейшее соизволение Его Императорского Величества на совершение в Одессе останкам венчавшегося мученическою смертию патриарха константинопольского последнего долга христианского с церковным приличием и на предание оных земле в греческой церкви, в Одессе состоящей…"

Письмо Феофила попало к адресату лишь 19 мая, и только 25-го содержание его было доложено вернувшемуся домой государю, - на следующий день после доклада генерала Васильчикова.

ГОД 1821. Май. 24.

Государь в Царском Селе.

Немедленно по возвращении генерал Васильчиков является с докладом, после которого царю передан донос тайного агента Михаила Грибовского о политическом заговоре со списком участников. Александр выслушивает задумчиво, погружается в безмолвное размышление и произносит по-французски: "Не мне подобает карать".

Вскоре: поступает записка начальника штаба гвардейского корпуса А. X. Бенкендорфа с предупреждением о грозящей опасности.

"…буйные головы обманулись бы в бессмысленной надежде на всеобщее содействие. Исключая столицу… внутри России и не мыслят о конституции. Дворянство, по одной уже привязанности к личным своим выгодам, никогда не станет поддерживать какой-либо переворот; о низших же сословиях и говорить нечего… Русские столько привыкли к образу настоящего правления, под которым живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, что и мыслить о переменах не допустят".

Царь, конечно же, распорядился послать из придворной ризницы погребальное облачение и выделить казенные суммы из одесской казны. Но впечатление, произведенное на русскую публику демонстративным самоустранением от константинопольской трагедии, никакими почестями, алтабасным золотым саккосом с омофором, траурной митрой с тысячей восьмьюдесятью пятью жемчужинами (менее драгоценной просто не нашли, хотя и долго искали в ризнице Александро-Невской лавры) - загладить не удалось. Тем более что трагическое торжество погребения постарались локализовать, не придавая ему общецерковного значения; даже Священный синод был официально извещен обо всем лишь 10 августа!

Не помогло и сравнительно милостивое отношение к греческим этеристам под водительством разбойника Кирджали: когда они потерпели поражение в битве близ деревни Скуляны и переплыли на русскую сторону, то их не только не выдали туркам, но даже и не интернировали. (Как выразился по другому поводу гоголевский персонаж: "Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью!")

Не спасло и запоздалое решение от 17 июня, совпавшее с торжественным выносом тела патриарха Григория, отозвать русское посольство из Константинополя. Общество расценило царский жест как слабовольный политический демарш, а не как суровый вызов врагу; оно правильно расшифровало государеву тайнопись: лучше вовсе не иметь своего представителя при турецком дворе, чем иметь и давать ему какие бы то ни было инструкции. Это как с возвращенным из сибирского генерал-губернаторства Сперанским: проще было еженедельно принимать его с отчетами, назначить членом Государственного совета по департаменту законов, пожаловать ему 3486 десятин в Пензенской губернии, чем откровенно признать несостоятельность возведенных на него весною 1812 года обвинений, оправдать и спасти репутацию.

ГОД 1821. Ноябрь.

Кишинев.

Пушкин читает аббата Сен-Пьера и мечтает о вечном и всеобщем мире, который постепенно водворят правительства; и тогда не будет проливаться иной крови, кроме крови людей с предприимчивым духом, сильными характерами и страстями; и будут они считаться не великими людьми, как ныне, но лишь нарушителями общественного спокойствия; и жить на земле будет скучно и хорошо.

Русская публика все поняла. Но ничего не поняла несчастная г-жа Криднер. За что и поплатилась весьма жестоко. И без того побитая жизнью (имение ее было секвестировано для уплаты долгов пастора Фонтэня; в феврале 1817-го несколько ее сотрудников были формально изгнаны из базельского кантона, а сама г-жа Криднер попала под надзор полиции), она в конце концов навлекла на себя и монарший гнев ученика и благодетеля.

В 1821 году странствующая пророчица прибыла в Россию, чтобы проповедовать свободу Греции и объявить Александра Павловича орудием Промысла. При этом она не страшилась публично намекать на конфиденциальные разговоры с царем касательно греческих дел. Орудие Промысла вынуждено было обратиться к ней с личным письмом на восьми страницах, вежливо предупреждая о последствиях и таких проповедей, и таких намеков. Адресат не внял адресанту, и вопреки Криднерову прорицанию - "горе государствам, которые не живут им (Тысячелетием Христовым. - А. А.). Скоро раздастся шум их падения!" - раздался шум другого падения; и падение это было великое.

СТРАНСТВОВАТЕЛЬ И ДОМОСЕДЫ

ГОД 1821. Декабрь.

С.-Петербург.

Г-жа Криднер отбывает под надзор полиции в Лифляндию, чтобы умереть там спустя два года.

Впрочем, о "падении" - позже.

Потому что как раз в 1821–1822 годах русские заговорщики, которым царь приписал соучастие во внешней революции, переживали самый серьезный кризис внутреннего единства. До сих пор они были сплочены как бы "от противного"; их патриотическое вольнолюбие не находило применения; большинство из них сбивались в оппозицию, как в некий резервный полк, как в своеобразное "военное поселение" делателей свободы - откуда власть в любую минуту может рекрутировать солдат обновления. Да, после Варшавской речи и константинопольского самоустранения царю было бы нелегко перетянуть их на свою сторону; да, чем яснее становилось, что "резервистов" вряд ли призовут в "великую Армию либерального порядка", тем чаще заговаривали они о необходимости кровопролития. Но достаточно было серьезного монаршего усилия, чтобы разговоры эти стихли, ибо невыговоренное желание перейти из тени в свет, пригодиться там, где родились, в душах большинства "артельщиков" не угасало. По своим жизненным установкам они были не революционерами, а несостоявшимися "державниками". И какими бы тактическими соображениями (необходимость избавиться от ненадежных членов, усилить конспирацию и проч.) ни диктовались решения Московского съезда Союза благоденствия 1821 года, - за ними, в них, сквозь них просвечивала последняя надежда удержаться по сю сторону роковой черты, не отрезая путь к спасительному отступлению.

Не случайно на съезд, объявивший о формальном роспуске прежней тайной организации и создавший новую, еще более тайную, не был допущен руководитель Тульчинской управы Павел Пестель, с которым Николай Тургенев много и жестоко будет спорить по вопросу о крестьянской воле. Московские руководители (Никита Муравьев - прежде всего) могли склоняться к революции - на словах. На деле их программы, по крайней мере до конца 1824 года, куда больше нуждались в непрерывной эволюции существующего порядка. Недаром так точны и детальны были их планы реформ, особенно экономической и управленческой, и так туманны проекты политические. Набросок монархической конституции Никиты Муравьева будет столь же силен в вопросах, принципиально разрешимых по манию царя и в пределах нынешнего мироустройства, - сколь и слаб во всем, что касается либеральной будущности. Тут Муравьев ограничится риторическими восклицаниями, возвышенными образами русской политической истории (Народное вече, Верховная дума); он даже не решится переименовать конституционную монархию в президентскую республику (хотя все, написанное им о "правах и обязанностях" царя, приложимо только к президенту). Пестель решался на все.

Он был не столько радикальнее, сколько рациональнее своих товарищей по несчастью. И потому не благодушествовал: действовать так действовать; замышлять переворот - так отдавая себе отчет во всем. И в том, что напрасно упование на "легализацию" заговора, на потенциальный союз с государем; и в том, что за пересоздание русской истории придется платить самую страшную цену; и в том, что власть, однажды взяв, необходимо будет удержать, - стало быть, муравьевским прекраснодушием ("гражданство есть право участвовать в общественном управлении… чины и классы уничтожаются… остаются лишь звания Русского и Гражданина…") не обойдешься. И одним лишь цареубийством - тоже не ограничишься.

Пестелев план переделки России оформится позже. Но и в 1821-м москвичам было ясно, чего от Пестеля ожидать. Оттирая Павла Ивановича от руководства организацией, они подсознательно защищали свои иллюзии, не менее тайные, чем сами общества, от его последовательности, помноженной на сердечный холод и умственную страсть.

ГОД 1822. Киев.

Спустя год после Московского съезда открывается Первый съезд Южного общества.

Южане теперь ежегодно будут съезжаться в Киев на контрактовые ярмарки, чтобы в отличие от конституционно-монархических северян с самого начала вести дело к установлению Республики.

Директорами избраны Пестель, Юшневский, позже - скорее формально - Северный Правитель Никита Муравьев; еще позже - руководитель Васильковской управы Сергей Муравьев-Апостол.

А в то самое время, когда русский царь искал пружину всеевропейского заговора, ограничиваясь в России слежкой (в 20-м создана военная полиция при штабе Гвардейского корпуса), удалением опасных офицеров (Ермолова - проконсулом Кавказа), задержкой званий, в самом крайнем случае - арестом, при его собственном дворе вызревал заговор, построенный на идее заговора.

Две придворные партии, голицынская и аракчеевская, слишком долго совершавшие совместные пируэты в дворцовом вакууме, все более надоедали друг другу. Первые были, условно говоря, юго-западниками; барочное малороссийское влияние слишком заметно в их пристрастиях и ориентациях. Вторые - еще более условно - были суровыми северянами, считали голицынцев образованными гордецами - за то, что они знались с иностранщиной и заводили государя в такие дали, где неначитанным, но верным престолу вельможам делать было нечего.

Впрочем, в начале 22-го они готовы были действовать солидарно - и друг с другом, и с беспартийными служаками вроде генерала Васильчикова, который неоднократно на протяжении 20-х годов пытался убедить царя в серьезности происходящего именно в России и необходимости сосредоточиться на ее внутренних проблемах. Им во что бы то ни стало нужно было заманить странствующего монарха домой, и не с кратким рабочим визитом, а всерьез и надолго. Заманить - чтобы припугнуть. Припугнуть - чтобы разбудить. Разбудить - чтобы тот начал действовать, прочищать заросший лес, выкорчевывать отечественные заговоры, пока революция, ожидаемая в Вероне, не полыхнула под окнами Зимнего. (В процессе санации и дворец очистился бы от противной партии. Какой из двух? Жизнь показала бы.)

Царь не постигал разницы между общим мнением и мнением общественным; дворянские интеллигенты не хотели считаться с тем, что не выражают точку зрения всей русской нации; придворные постигали все и считались со всем. Они понимали, что должны действовать не от себя - ибо времена дворцового безгласия прошли. Еще во времена Отечественной войны можно было по старинке положить письмо на ночной столик самодержца и с трепетом ждать утреннего решения: послушает совета и уедет из армии? промолчит? или прогневается и велит казнить? Теперь так поступить было уже невозможно. Невозможно было и сослаться на "мнение народное" (на худой конец, организовать его). Невозможно было действовать и через "духовного наставника" (подставника) - за неимением последнего.

Но зато после первого Балканского кризиса и падения Криднер на месте отсутствующего исторического лица образовалась прорезь, куда можно было вставить подходящую физиономию, чтобы та провещала от имени всего русского общества - то, что нужно было русскому двору.

ГОД 1822. Февраль. 6.

Кишинев.

Арестован Владимир Раевский, член разнообразных тайных обществ, либералист, кишиневский приятель Пушкина.

СТАРЫЙ РАТОБОРЕЦ

В старину, среди множества поведенческих ролей, имелись и роли старчика и юродца: побродяжки, не желавшие трудиться, как бы заимствовали чисто внешние атрибуты православных подвижников, несущих крест многомудрого старчества и священного юродства. Заимствовали - и морочили головы своим слушателям и кормильцам. Сразу оговорим: ни тем, ни другим тридцатилетний новгородский иеромонах Фотий не был. Не был он и сребролюбцем; тем более не был блудодеем: в известной своей эпиграмме Пушкин жестоко оболгал и отца Фотия, и его духовную дочь Анну Орлову-Чесменскую ("…А всею грешной плотию / Архимандриту Фотию").

Напротив того, Фотий был вдохновенный аскет, питался водою и хлебом, во весь Великий пост ничего (в прямом смысле ничего) не вкушал; носил вериги и власяницу; Анна Орлова, как могла, спасала свою душу и отмаливала грехи отца, амурного друга Екатерины Великой и убийцы Петра III. Искала духовного утешения отца Фотия и другая его "дщерь", безутешная вдова Гаврилы Державина Дарья Алексеевна. (С тою немалой разницей, что Дарья Алексеевна была весьма скупенька, а графиня Анна невероятно щедра и миллионами раздавала на церковные нужды неправедное отцовское богатство.) И если Фотий и Анна, при более чем косвенном участии Дарьи Алексеевны, стали "соавторами" мрачного, и даже рокового, действа, по существу и доконавшего александровское правление, - то это была столько же их личная вина, сколько общая российская беда.

Назад Дальше