Раньше, до встречи с Александром Николаевичем, до самого последнего времени, Боря ограничивался игрой на фортепиано под присмотром матери, но пример Скрябина вдохновил его на попытки испробовать себя в новом деле - в импровизации, композиции. Ей-то мальчик и решил посвятить свою жизнь, впрочем, не прекращая серьезных повседневных занятий. Он даже набрался храбрости и решился однажды, после возвращения кумира из-за границы, явиться к нему и сыграть свои сочинения. "Прием превзошел мои ожидания, - читаем в повести "Люди и положения". - Скрябин выслушал, поддержал, окрылил, благословил меня".
Однако по странной противоречивости характера эти похвалы, может быть, показавшиеся юноше чересчур дружескими, произвели обратный эффект: Борис Пастернак отказался от карьеры композитора. На самом деле он попал в собственную же ловушку. Достаточно было сыграть свои вещи в присутствии Скрябина, чтобы тут же понять, насколько эта игра несовершенна. Понять, что, преуспев в теории композиции, он сильно отстает в выразительности. "При успешно подвинувшемся сочинительстве я был беспомощен в отношении практическом, - признается Пастернак позже. - Я едва играл на рояле и даже ноты разбирал недостаточно бегло, почти по складам. Этот разрыв между ничем не облегченной новой музыкальной мыслью и ее отставшей технической опорой превращал подарок природы, который мог бы служить источником радости, в предмет постоянной муки, которой я в конце концов не вынес". Он тут же уточняет: "У меня не было абсолютного слуха, способности угадывать высоту любой произвольно взятой ноты, умения, мне в моей работе совершенно ненужного. Отсутствие этого свойства печалило и унижало меня, в нем я видел доказательство того, что моя музыка неугодна судьбе и небу. Под таким количеством ударов я поникал душой, у меня опускались руки".
И - говорит о том, как было принято решение: "Музыку, любимый дар моих шестилетних трудов, надежд и тревог, я вырвал вон из себя, как расстаются с самым драгоценным".
Вот только долго еще этот поступок, это расставание с музыкой, - точно так, как бывает, если расстанешься навеки с любимым человеком, о котором прежде думал, что проведешь с ним всю жизнь, а он вдруг отправляется в Америку или на Северный полюс, - мучило его, терзало подобно ностальгии. "Некоторое время, - пишет Пастернак, и в каждом слове чувствуется глубокая печаль, - привычка к фортепианному фантазированию оставалась у меня в виде постепенно пропадающего навыка. Но потом я решил проводить свое воздержание круче, перестал прикасаться к роялю, не ходил на концерты, избегал встреч с музыкантами".
Интересно, что добровольный отказ от музыки не помешал юному Пастернаку искать счастья, подобного тому, какое ему давала она, в другой форме мышления - философии. Или - почему бы и нет? - в поэзии. Тем более что поэзию в то время сильно окрашивали нотки социального протеста: все молодые умы России были заражены политикой, для многих студентов той эпохи более или менее сдержанная критика режима и нехватки авторитета у Николая II стала хорошим тоном.
* * *
После 9 января 1905 года, знаменитого Кровавого воскресенья, когда царь, наслушавшись дурных советов, не только не принял делегатов с петицией о народных нуждах, но и приказал открыть огонь по петербургским рабочим, вышедшим на мирное, с хоругвями и портретами царя, шествие, - студенческие протесты стали перерастать в мятеж. И не только в Петербурге. Осенью того же года и Москва превратилась в центр революционных событий. К середине октября были прекращены занятия в гимназиях, зато не прекращались рабочие забастовки, не утихали студенческие волнения. Репрессии ужесточались, бунтовщиков разгоняли нагайками и стрельбой, но это лишь распаляло мятежников, лишь заставляло студенческие и рабочие дружины быстрее вооружаться.
В Училище живописи, ваяния и зодчества, наводненном революционно настроенной молодежью, как и в находившемся непода леку Реальном училище Фидлера, работали штабы дружин. Однажды пятнадцатилетний Борис пропал, отсутствовал долго, а когда вернулся - видом своим напугал родных: фуражка смята, одна из пуговиц полурасстегнутой гимназической шинели выдрана "с мясом" и повисла на треугольном лоскутке ткани… Повышенный интерес сына-подростка к революционным событиям Леонид Осипович заметил еще летом, на даче, и вот теперь этот интерес проявился в полной мере. Смешавшись с толпой, бежавшей от драгунского патруля, щедро раздававшего направо-налево удары нагаек, прижатый к решетке двора Почтамта, Борис был и сам награжден таким ударом - по фуражке, к счастью, не слетевшей с головы, и по плечам. Но лицо его сияло, он гордился столкновением с представителем слепой силы.
Конечно, мальчик с удовольствием поднялся бы на баррикады, продолжал бы битву, но его отец, более мудрый и предусмотрительный, решил на время, пока Россия не излечится от сотрясающей ее приступами лихорадки болезни роста, увезти всю семью в Берлин. Пастернаки прожили несколько месяцев в очень приятном "изгнании", Борис же почувствовал в Германии одновременно такую свободу и такую безответственность, какую можно сравнить лишь с ощущениями человека, оказавшегося в чужом, но весьма гостеприимном доме, от которого ему разве что не доверили ключей. Он немножко говорил по-немецки, он оценил творчество некоторых немецких писателей, и он по-прежнему преклонялся перед Вагнером. И все-таки главным было не это, главным оказалось то, что здесь он впервые получил возможность прочесть стихи своего соотечественника, Александра Блока. Прочесть и испытать истинное потрясение. Этот молодой, совсем еще малоизвестный русский поэт обладал, как выяснилось, всеми качествами, необходимыми, чтобы подхлестнуть фантазию юного Пастернака. Блок внезапно открыл ему глаза на самую существенную ошибку в гармоничном и, в общем-то, искусственном стиле письма некоторых своих собратьев по перу, он осмелился выразить свои мысли жестко, по-настоящему искренне.
"Что такое литература в ходовом, распространеннейшем смысле слова? - спрашивает уже взрослый, даже немолодой Пастернак и отвечает себе, опираясь на юношеские впечатления, которые сохранились в нем отчетливо и свежо: - Это мир красноречия, общих мест, закругленных фраз и почтенных имен, в молодости наблюдавших жизнь, а по достижении известности перешедших к абстракциям, перепевам, рассудительности. И когда в этом царстве установившейся и только потому незамечаемой неестественности кто-нибудь откроет рот не из склонности к изящной словесности, а потому что он что-то знает и хочет сказать, это производит впечатление переворота, точно распахиваются двери и в них проникает шум идущей снаружи жизни, точно не человек сообщает о том, что делается в городе, а сам город устами человека заявляет о себе. Так было и с Блоком Таково было его одинокое, по-детски неиспорченное слово, такова сила его действия".
И далее: "Бумага содержала некоторую новость. Казалось, что новость сама без спроса расположилась на печатном листе, а стихотворения никто не писал и не сочинял. Казалось, страницу покрывают не стихи о ветре и лужах, фонарях и звездах, но фонари и лужи сами гонят по поверхности журнала свою ветреную рябь, сами оставили в нем сырые, могучие воздействующие следы".
Так - после Скрябина, открывшего Борису настоящую музыку, - Александр Блок открыл ему настоящую поэзию.
И все-таки пока Пастернак сомневался в себе. Разве у него не больший дар вести философские дискуссии, чем строчить стихи? Чтение Райнера Марии Рильке склоняло юношу к лирике. И в любом случае - придавало особое очарование встречам с подругой детства Идой Высоцкой, которую он взялся готовить к экзаменам и в которую, как считал, был влюблен всем сердцем с четырнадцати лет. Но на самом деле влюбленность как возникла, так и прошла, и первое истинное чувство Борис испытает только в следующем году.
Окончивший гимназию с золотой медалью Борис летние каникулы 1908 года проводил в Спасском под Москвой - на даче одного из гимназических друзей, Александра Штиха. Здесь, в этой прелестной сельской местности, он свел знакомство с родственницей своего бывшего одноклассника, Еленой Виноград, тогда еще школьницей. Елена привлекала его не только миловидностью и изяществом черт, но и отвагой, граничащей с безрассудством дерзостью, достаточно редкими свойствами для молоденькой девушки. Только что - еще и месяца с тех пор не прошло - она вместе с братом участвовала в направленной против правящего режима и проходившей близ Саратова политической акции. Однако, несмотря на тягу к приключениям и очарование амазонки, в Борисе победило благоразумие, и он решил продолжать занятия.
Внешне послушный, он согласился тянуть лямку в Московском университете и поступил на юридический факультет. Роковая ошибка в расчетах! Слишком импульсивный для того, чтобы довольствоваться анализом суровых законов и гибкости юриспруденции как таковой, он бросил факультет после нескольких месяцев бестолковых и путаных занятий, чтобы перейти на отделение истории и филологии, где надеялся прийтись к месту.
И снова надежды обманули: на самом деле юноша не преминул убедиться, причем довольно скоро, что, где бы он ни учился, везде окажется не в своей тарелке. Обожая музыку, но признав себя неспособным сочинять ее, восхищаясь большею частью философских течений, но отказываясь присоединиться к какому бы то ни было из них, бредя ритмами и рифмами, но не рожденный для кропотливой работы над черновиками - неделю за неделей, если не месяц за месяцем, - он в конце концов стал рассматривать себя как вечного любителя и вообще считать ни к чему не пригодной шантрапой. Убежденный в том, что судьба подарила ему все шансы, он не имел ни малейшего желания рисковать, выбрав один из них. Однако в этом смятении частой гостьей становилась уверенность: если сочинение в прозе требует настойчивости и усердия, то процесс создания стихов - от замысла до воплощения - занимает несколько часов, никак не больше, поскольку они рождаются в приливе вдохновения. С одной стороны, всепоглощающий, порабощающий, тягостный труд, работа, требующая длительного напряжения, с другой - почти мгновенная вспышка Не подобна ли разница в написании стихотворения и романа разнице между вздохом экстаза и подробным объяснением феномена, вызвавшего экстаз?
Следуя этой мысли, Борис Пастернак всего лишь повиновался навязчивой идее своего детства - отдаться музыке. Поэтические рифмы и ритмы станут нотами его симфоний. Он еще не решался на попытки творить, но неосознанно готовился к новому своему призванию, не столько поглощая труды философов Канта и Гегеля, сколько стараясь почаще встречаться с новаторами молодой русской литературы, главными фигурами которой были в то время Александр Блок и Андрей Белый, ведущие за собой целый клан "Мусагета". Находясь в среде этих разрушителей норм поэтического языка, Борис проходил свой стаж подмастерья, пока еще весьма осторожного ученика. И ему постоянно казалось, будто проблемы чистой техники только сбивают с толку: разве пристальная забота об оригинальном словоударении, о певучести языка не обуздывает вдохновения, так ему необходимого, чтобы выразить себя "до донышка"? Единственное, что ему нужно для того, чтобы стихи полились рекой, думал теперь Борис, это бурный всплеск чувств. Ему не хватало чуточки закваски, не хватало щепотки пекарского порошка, чтобы поднялось его тесто.
И вот, даже не пытаясь искать, однажды в день, похожий на все другие, Борис, как ему показалось, открыл для себя это чудо понимания и поощрения. Его двоюродная сестра, Ольга Фрейденберг, встреченная им как-то в Петербурге, внезапно открыла юноше глаза на него самого, на его самые тайные надежды, на возможность успеха. Отцы молодых людей давно дружили, Леонид Пастернак был женат на сестре Михаила Фрейденберга. Боря и Оля, разница в возрасте которых составляла несколько месяцев, проводили все летние каникулы вместе - на принадлежавшей Пастернакам под Одессой даче. Близкое родство подкреплялось искренней дружбой с обеих сторон.
Ольга была не слишком красива: чересчур высокий лоб, длинный нос, - но решительный взгляд ее темных глаз искупал недостаточное изящество профиля. Находясь рядом с нею, Борис постоянно чувствовал уважение, странно смешанное с благодарностью. Он слишком хорошо знал сестру, чтобы пытаться разгадать ее тайну, очень ценил возникавшее только в ее присутствии чувство полной защищенности. Тесные семейные связи, сближавшие их, делали запретной любую двусмысленность, успокаивали, крепили уверенность друг в друге.
Когда они встретились на одесской даче в 1910 году, Борис для Ольги был всего лишь студентом философского факультета, не знающим, к чему приложить свой талант, потому что, отказавшись от музыки, он так и метался: то ему хотелось, по примеру отца, рисовать, то он углублялся в философские штудии, хотя и не имел намерений внушать затем свои взгляды невежественным подросткам. Она, со своей стороны, вольнослушательницей посещала лекции по истории и литературе на Высших женских курсах при университете, - и что было тогда самым притягательным для Бориса в кузине, что заставляло ее быть такой внимательной: глубокий интерес молодой девушки к литературе или интерес к нему самому - "возможно, писателю" в будущем?
Как бы там ни было, внезапно их прогулки по окрестностям, их бесконечные разго воры на природе, их обсуждения прочитанных книг стали казаться ему необходимыми и незаменимыми. Не только сейчас, но и потом. Это чувство абсолютного единения возникало у него всякий раз, как Ольга приезжала провести несколько дней в семье Пастернаков. Она возвращается домой, в Петербург, - он провожает ее до вагона, а после, в порыве безрассудства, пишет ей открытки, тут же, с вокзала, их и отправляя. Да, пока что в этих открытках лишь забавные словечки, лишь дружеские насмешки, но каждая записка служит основанием для новой, всегда более серьезной и сердечной, чем предыдущая.
Завязавшаяся между молодыми людьми переписка сближает их больше, чем повседневное общение наедине. В письмах, идущих навстречу друг другу, они могут обсуждать и творчество Мопассана, которым восхищаются, и глупые милые пустяки, встречавшиеся в жизни каждого. В комментариях к переписке с Пастернаком Ольга Фрейденберг рассказывает о летних прогулках 1910 года: "Общий романтический склад сближал нас. Он говорил обычно целыми часами, а я шла молча. Признаться, я почти ничего из того, что он говорил, не понимала. Я и развитием была неизмеримо ниже Бори, и его словарь был мне непонятен. Но меня волновал и увлекал простор, который открывали его глубокие, вдумчивые, какие-то новые слова. Воздвигался новый мир, непонятный, но увлекательный, я вовсе не стремилась знать точный вес и значение каждой фразы; я могла любить и непонятное; новое, широкое, ритмически и духовно близкое вело меня прочь от обычного на край света". И чуть дальше добавляет: "В Петербурге мы уже не могли оторваться друг от друга. Он уезжал с тем, что я приеду в Москву, а потом он проводит меня в Петербург. Пока он ехал и писал мне, я не могла найти себе места и ждала до беспамятства, ждала до потери чувств и рассудка, сидела на одном месте и ждала. И он едва мог доехать, и в ту же минуту написал мне громадное письмо".
Да, ожидание Ольги было вознаграждено длинным письмом, в котором Борис вел лирический рассказ о том, как благодаря ей открыл сейчас Санкт-Петербург, город призрачный, мифический и самый восхитительный из всех. "Так что я влюбился в Петербург и в вашу смешанную семью, особенно в тебя и в папу; <…> я тебе говорил об этом чувстве. Но ты не знаешь, как росло, росло и вдруг стало ясным для меня и другое, мучительное чувство к тебе. <…> Это какая-то редкая близость, как если бы мы вдвоем, ты и я, любили бы одно и то же, одинаково безучастное к нам, почти покидающее нас в своей необычной неприспособленности к остальной жизни. <…> Но понимаешь ли ты, если даже и далека от этого всего, отчего меня так угнетает боль по тебе и что это за боль? Если даже и от любви можно перейти через дорогу и оттуда смотреть на свое волнение, то с тобой у меня что-то, чего нельзя покинуть и оглянуться".
Эта беспрерывная переписка становится как для Бориса, так и для Ольги чем-то вроде дыхания, необходимого для поддержания жизнедеятельности организма. Но Ольга опасается: а вдруг братское чувство, превратившись в любовь, станет чувством банальным, таким, как у любой пары? И ее раздражает ощущение, что она готова поддаться притяжению, которому так трудно сопротивляться. "Я, - пишет девушка в ответ, - … другая, потому что я не хочу давать задатков и обещаний. Если я скажу, что другая - я освобожу и тебя, и себя; ибо это будет абсолютно, и ты не сможешь подходить ко мне ни с какой меркой, ни с каким требованием. Быть же такой - слишком героически. <…>…ты не верь в меня, - я тебя обману; рано ли, поздно, но одним словом, даже молчанием я покажу тебе, что ты во мне ошибался, и причиню тебе горе, - потому что никогда не осуществляется до конца возжеланное или задуманное". Она боится, что Борис слишком высоко ее вознесет, а он в ответ возражает: просто он нуждается в ней больше, чем она в нем, и без нее он уже не будет знать, куда направить свои шаги и свой дух. И тем не менее он уверен: то, что он испытывает по отношению к кузине, - не любовь. Она же, как бы ни возбуждалась, думая о нем, чувствует себя пленницей непреодолимой физической границы между ними. Стоит ей превысить меру в выражении их взаимной привязанности, она начинает смущаться и обижаться, как будто обвинила его и себя саму в намерении пробудить двусмысленную страсть.
Несмотря на эти мелкие недоразумения, роман кузенов в письмах продолжается самым прекрасным образом.