В западной части губернии преобладали церкви старой новгородской архитектуры, с ровными зелеными полуовальными крышами, без затейливых луковиц и со звонницами вместо колоколен. В восточной - большинство церквей имело характерные маковки в виде луковиц, преимущественно синего цвета, а рядом возвышались высокие колокольни. В западной части мужики подбривали себе затылки и подстригали усы, а женщины по праздникам надевали особые костюмы и увешивались старинными монетами, хранившимися в кованых сундуках. На востоке не сохранилось во внешности крестьян никаких остатков старой культуры: мужики были лохматые, бабы неопрятные. На западе крестьяне "цокали", т. е. вместо "ч" говорили "ц", на востоке - "чокали". В языке запада сохранилось гораздо больше местных характерных словечек: "пойду посоцить блицы" - говорила баба, отправляясь за грибами. "Блиц" - очевидно усвоенное в ганзейские времена немецкое слово piltz, а "социть" (сочить) - старинное слово одного корня с "сочевом", "сочельником", означающее - шарить (мять), а в переносном смысле - искать. Роясь в сундуке в поисках каких-либо нужных им вещей, бабы говорили: "социла, социла, ницево не насоцила". Нигде, кроме западной части Псковской губернии, я не слышал слова "патебник" и "парусник", или "прусняк", обозначавшее плохой лес или кустарник. А в восточной ее части мне запомнились только два местных слова - "журавы" вместо клюквы, и "глыжи" вместо морошки.
Восточные псковичи, жители лесных Холмского и Торопецкого уездов, были ленивы и инертны, жили, по их выражению, "как в стариках было положено". В урожайные годы были сыты, в неурожайные питались впроголодь, почти не ходили в отхожие промыслы, и если имели посторонние заработки, то лишь те, которые, так сказать, сами к ним шли - по рубке и сплаву леса. Это к ним, очевидно, по преимуществу относилась известная кличка: "псковичи-мякинники". Западные псковичи, в особенности крестьяне Псковского и Островского уездов, сохраняли предприимчивость своих далеких предков, жителей вольных Новгорода и Пскова, колонизаторов русского севера и торговых ганзейцев. В поисках лучшей жизни они использовали все имевшиеся возможности: скупили большую часть земель у разорившихся помещиков в своей округе, а затем двигались в качестве колонистов на восток, вместе с соседними эстонцами и латышами, скупая и там помещичьи земли из-под носа у инертных и вялых "мякинников". Излишки же своего населения отправляли на заработки в Петербург. Громадная разница была и в сельскохозяйственной культуре запада и востока Псковской губернии. На востоке хозяйство было натуральное, и крестьяне сеяли злаки лишь для своего потребления. Обработка полей производилась первобытной сохой. На западе основным возделываемым растением был лен, являвшийся предметом торговли. Сеяли его и на своих, и на помещичьих землях. А так как крестьяне по опыту знали, что лен сильно истощает почву и что урожаи его повышаются при многопольном севообороте с посевами клевера, то начали применять в своем хозяйстве травосеяние. Льняную культуру и травосеяние несли с собой в восточные уезды их западные колонисты, которых там называли "островни" (по Островскому уезду). И деревни "островней" среди убогих деревушек холмских и торопецких крестьян поражали своим опрятным и зажиточным видом. Плуги, ставшие обычным орудием обработки у западных псковичей, на востоке можно было встретить тоже только у этих "островней", равно как и у других западных колонистов - у эстов и латышей.
Резкие отличия разных частей Псковской губернии были заметны не только на крестьянском населении, но и на помещиках, что ярко проявлялось в земских собраниях.
Как и в остальной России, отдельные земства Псковской губернии и их представители в губернском земском собрании имели свою особенную общественную физиономию. Традиционно либеральными были опочецкие и новоржевские гласные, правыми, но в общем просвещенными - островские и порховские. Большинство из них были жителями Петербурга, только лето проводившими в своих имениях. Совершенно особую группу составляли гласные глухих Торопецкого и Холмского уездов. Все они имели какой-то неопрятный вид, но, гордые своим дворянским происхождением, все носили дворянские фуражки с красными околышами. Приезжали они во Псков на земские собрания главным образом с целью кутежа. Веселой гурьбой, но с помятыми и заспанными лицами являлись на заседания, садились на самые далекие от председателя места и пили содовую воду для протрезвления. Не помню ни разу, чтобы кто-нибудь из них высказал свое мнение по какому-либо вопросу.
Псковское губернское земское собрание вообще было серым и тусклым. В прениях участвовало всего несколько человек. Руководил собранием граф Петр Александрович Гейден. Этот умный, образованный и благородный старик выделялся принципиальностью своих суждений и превосходным знанием земского дела. Он был блестящим оратором и в течение многих лет был полным хозяином дела, как в своем Опочецком уезде, где бессменно состоял предводителем дворянства, так и в губернском земстве. Председатель губернской управы Горбунов перед ним заискивал, а гласные боялись ему возражать, так как он умел двумя-тремя саркастическими словами совершенно обезоружить своих противников.
Конечно, гр. Гейден понимал, что влияние его все-таки имеет границы, а потому тянул отсталое псковское земство на путь новых культурных начинаний медленно и осторожно. Эта осторожность, впрочем, соответствовала всему общественно-политическому облику этого либерала-постепеновца.
Большую часть Псковской губернии я исколесил во время летних исследований на всевозможных безрессорных экипажах, на тарантасах, телегах и двухколесных навозных "кошах" и хорошо познакомился с хозяйством и бытом населения. Если из моей жизни на голоде в Самарской губернии я вынес самое печальное впечатление о культурном уровне русского крестьянства, то здесь эти впечатления еще более усилились. Особой примитивностью отличались крестьяне двух восточных, Холмского и Торопецкого, уездов, где в большинстве деревень нельзя было найти ни одного грамотного крестьянина.
Во взаимоотношениях крестьян и помещиков там еще сохранялись нравы крепостных времен. Воспрещенных законом телесных наказаний помещики, конечно, не применяли, но ударить мужика кулаком по физиономии или избить его палкой считалось вполне нормальным. Рукоприкладство было бытовым явлением, которое сами крестьяне принимали как должное. Мужику и в голову не приходило подать жалобу на дерущегося "барина".
В свое время впечатления, полученные мною от помещиков и крестьян этой глухой части Псковской губернии, я изложил в "Русской Мысли", а затем поместил в моей книжке "Очерки минувшего". Включаю их сюда, выделив в отдельную следующую главу.
В общем наблюдения над жизнью крестьян Псковской губернии еще больше укрепили меня в отрицательном отношении к народнической идеологии. В частности, еще больше, чем в Самарской губернии, я убедился в отмирании крестьянской земельной общины. И мне стало совершенно ясно, что сохранившиеся еще общинные распорядки были огромным злом в крестьянской жизни.
Весь уклад сословного крестьянского самоуправления, тесно связанный с общинным землевладением, прогнил до основания. Задерживая сельскохозяйственный прогресс, община, несмотря на уравнительное землепользование, благоприятствовала развитию деревенского кулачества. Зажиточные крестьяне нещадно теснили своих обедневших безлошадных соседей, "покупая", т. е. арендуя на долгие сроки за бесценок их земли, а волостные суды, действуя не по писаному закону, а на основании обычного права, точнее говоря - совершенно произвольно, держали в тяжбах сторону деревенских богатеев, угощавших судей водкой и кормивших взятками волостных писарей. Так "уравнительный" крестьянский сословный строй содействовал неравенству и несправедливости.
Из своих наблюдений над русской деревней я все больше убеждался в правильности марксистских прогнозов в отношении России. Будучи социалистом по своим тогдашним взглядам, я усвоил марксистскую уверенность в том, что Россия, чтобы стать страной социализма, должна предварительно пройти через фазу развития капиталистического прогресса - индустриального и сельскохозяйственного и что переход крестьян от общинного к частному землевладению не только влечет за собой повышение культуры, но, в конечном счете, приближает Россию к социалистическому строю.
Впрочем, я и тогда не считал себя правоверным марксистом. Меня, правда, увлекала своей стройностью теория экономического материализма и казалась мне правильной в качестве метода подхода в объяснении исторических явлений, но я никогда не мог признать эволюцию форм производства единственным фактором эволюции человеческих отношений и человеческих идей, как это утверждали марксисты.
Вообще я не принадлежал к типу людей, взгляды которых создаются из увлечения отвлеченными теориями и доктринами. Мои воззрения слагались главным образом из наблюдения над явлениями жизни, которые направляли мою мысль в русло той или иной теории. Я всегда был плохим "идеологом". Всякая общественная проблема мыслилась мне конкретно, не с точки зрения отношения ее к той или иной идеологической схеме, а с точки зрения возможности ее реального разрешения.
В частности, мое знакомство с рабочими через Братскую школу и с крестьянами во время голода и статистических обследований привело меня к убеждению, что грядущая революция (а тогда я иначе не мыслил прогресса России, как через революцию) не может черпать свои силы в крестьянском движении, как полагали народники, а должна, в соответствии с учением марксистов, базироваться на рабочем движении. Однако в своей вере в силу и значение рабочего движения я и тогда не разделял создавшегося в марксистских кругах "рабочепоклонства" и не склонен был видеть в пролетариате какого-то избранника экономического процесса, которому предопределено вести все остальное человечество в царство Свободы и Справедливости. Так, не став правоверным марксистом, я во многом разделял взгляды марксистов правоверных, идейная близость с которыми у меня создалась еще в Петербурге.
Во Пскове она еще более укрепилась.
Псковская губерния дала мне также много ярких впечатлений, убедивших меня вскоре окончательно в неотложности аграрной реформы, которой тогда марксисты совершенно не интересовались.
Большинство помещичьих крестьян Псковской губернии получило при выходе на волю сравнительно большие наделы - по шесть десятин на мужскую душу. Конечно, с увеличением населения норма эта сократилась вдвое, но все же здесь не было такой земельной тесноты, какая существовала, например, в центральной полосе России. Тем не менее и псковские крестьяне в такой же мере, как тульские, орловские, тамбовские и другие, жили верой в грядущий передел земель. Крестьяне были уверены, что мы, статистики, и присланы царем собирать нужные для этого сведения.
Вера в земельный передел была основной эмоцией в тусклой и убогой крестьянской жизни. Эта эмоция была особенно сильна потому, что покоилась она на глубоко вкорененном правосознании и на чувстве справедливости. Реформу 1861 года крестьяне считали несправедливой потому, что во владении помещиков остались земли, принадлежавшие, по их мнению, крестьянам "по праву". Мирились они с реформой лишь как с установлением временным и уверенные в том, что, когда наступит земельная теснота (а по их мнению она уже наступила), царь велит закончить начатое дело и всю помещичью землю передаст им. В частности, в Псковской губернии распространено было мнение, что на каждую крестьянскую "душу мужского пола" полагается по 6 десятин и что, следовательно, царь должен приказать нарезать из помещичьих и государственных земель по 6 десятин на каждого мужика, родившегося после освобождения крестьян, или, как они выражались, после "последней ревизии".
Когда через несколько лет я принимал участие в кадетской партии и в комиссии I Государственной Думы в разработке земельной реформы, я часто вспоминал псковских крестьян, земельные мечты которых, связанные с представлением не только об общей справедливости, но и о их неотъемлемом праве на помещичьи земли, казались им столь просто осуществимыми.
Все лето, с мая по октябрь, мы проводили на статистических исследованиях, а по зимам жили во Пскове и обрабатывали собранные материалы.
Знакомых во Пскове у меня было мало, и я почти исключительно вращался в кругу статистиков, к которому примкнуло два-три человека из местной интеллигенции. Некоторые из них были людьми крупными и оригинальными, другие - шаблонными, но все были типичны для своего времени. Поэтому я хочу о некоторых из них, кроме Н. М. Кислякова, о котором уже выше говорилось, сказать несколько слов.
П. А. Блинов был товарищем Н. М. Кислякова по нижегородской учительской семинарии и его ближайшим другом. С юности он воспринял народнические идеи, но кристаллическая честность и прямота натуры мешали ему заниматься подпольной революционной деятельностью, неизбежно связанной с обманом. Поэтому он сознательно устранился от политики и, кроме статистики, интересовался преимущественно делами народного образования, принимая деятельное участие в разных просветительных обществах. Лет на 10 старше меня, он был старым холостяком с устоявшимися привычками, которые педантически сохранял. Потребности имел самые ограниченные. Все его имущество помещалось в небольшом ящике, который путешествовал с ним повсюду, но в комнате его всегда было чисто и опрятно, ботинки всегда вычищены, а серый пиджак весьма почтенного возраста на нем казался много моложе своих лет. Сурового и нелюдимого Блинова товарищи уважали, но несколько побаивались, и редко кто сходился с ним близко. Да и он не стремился к интимности, ибо был крайне чуток ко всякой неискренности и строго относился к человеческим слабостям. Мне, впрочем, посчастливилось ближе сойтись с этим угрюмо-молчаливым человеком. Он жил рядом со мной и часто заходил к нам. Редко мы с ним разговаривали, но он как-то сразу сумел внушить симпатию моим маленьким дочкам, которые доверчиво рассаживались у него на коленях. Тогда его угрюмое лицо преображалось, а иногда во время игры с детьми его тучное тело колыхалось от веселого смеха, а из-под рыжих усов весело сверкали ровные белые зубы.
Вскоре после моего отъезда из Пскова в псковском бюро разразился очередной "конфликт", в котором принципиальный Блинов оказался противником своего старого друга Н. М. Кислякова. Блинов очень тяжело переживал размолвку с другом, но, упрямый и прямолинейный, уступить не хотел. Уйдя из Пскова, он поступил в мое орловское бюро, а когда я был выбран членом таврической губернской земской управы, то пригласил его заведовать там отделом народного образования. Девять лет совместной работы нас очень сблизили. Перед революцией 1905 года П. А. Блинов тяжело заболел. Я каждый день навещал его сначала на дому, а потом в больнице. Умер он как раз в разгар октябрьских революционных событий, совершенно одинокий, ибо, закрутившись в этих событиях, даже я, единственный близкий ему человек, о нем забыл…
Совершенно непохожим на Блинова был другой мой псковский приятель, Н. Ф. Лопатин. Происходил он из купеческой семьи и унаследовал от родителей солидный капитал. Исключенный за политическую неблагонадежность из Петровской академии, он уехал учиться в Берлин, но и там умудрился попасть в тюрьму из-за какой-то политической истории. Человек очень умный и даровитый, убежденный социал-демократ, он стал земским статистиком исключительно из интереса к народной жизни. Он имел все данные, чтобы выдвинуться в первые ряды русской интеллигенции, но этому мешала какая-то присущая ему внутренняя раздвоенность. Он весь был соткан из непримиримых противоречий, его терзавших. Сознавая свои крупные дарования, он с упорством маньяка себя принижал, страстный и властный по натуре, заставлял себя быть кротким и даже сладким, склонный к мистике - тренировал себя в стопроцентном материализме. В семье его были сумасшедшие и алкоголики, и, ощущая в своей натуре психическую неуравновешенность, он силою воли постоянно держал себя в узде. Но иногда тихий и скромный Н. Ф. терял власть над своей бурной натурой. И в припадках злобы и бешенства он становился страшен. Редко я встречал среди революционеров людей, до такой степени, как он, преисполненных органической ненависти к господствующим классам - дворянству и буржуазии, но по натуре он все же оставался купцом-самодуром. И во время статистических исследований никто из нас не позволял себе так резко и начальственно-грубо держать себя с крестьянами. Это тоже были порывы его натуры, которых он стыдился. Уехав из Пскова, я редко встречался с этим странным человеком. Слышал, что он играл в местной жизни крупную роль во время революции 1905 года и в разгаре ее умер. Псковские революционеры устроили ему торжественные похороны под красными флагами…
Как фамилия, так и красивое лицо А. М. Стопани, напоминавшее апостола с картины итальянского художника эпохи Возрождения, свидетельствовали об его южном происхождении. Но живости и легкости ума он не унаследовал от своих предков. Он был тяжелодумом, трудно усваивавшим новые мысли, но, раз усвоивши их, упрямо их сохранял и отстаивал даже против очевидности. Усвоив учение Маркса, он стал типичным марксистом-сектантом, ограниченным и узким. Свои идеи он упорно защищал, как в частных беседах, так и на собраниях, и говорил длинно, мудрено, путанно и нудно. Слушать его речи было истинным мучением, да, впрочем, никто их и не слушал…
От марксистских сектантов, по большей части сухих и черствых, Стопани отличался исключительной душевной мягкостью и добротой, соединенной с какой-то детской чистотой и наивностью. Был он хорошим семьянином, обожал свою жену и детей, хворых, худосочных и писклявых, которых, работая с утра до вечера, нянчил по ночам. Я очень полюбил этого недалекого марксиста с нежной душой и всегда был рад встречаться с ним, когда судьба нас разделила и он получил место статистика в Баку в синдикате нефтепромышленников.
Последняя встреча наша, однако, была недружелюбной. Когда во время революции 1917 года он был в Петербурге и по старой памяти зашел ко мне, мы оказались заклятыми врагами, ибо он состоял в партии большевиков. Свидание наше было кратко. Он понял, что между нами не может быть дружеских отношений, и поторопился уйти. Я его не удерживал… У большевиков Стопани не пользовался большим влиянием, - говорят, что Ленин называл его "наша итальянская дура", - но все-таки, в качестве заслуженного партийца, занимал довольно высокий пост и жил в Кремле среди большевистских сановников. Как этот человек с нежной детской душой, притом несомненно честный и порядочный, мог мириться с кровавым коммунистическим режимом - остается для меня загадкой. Даже кличка, данная ему Лениным, недостаточно эту загадку объясняет. Но для таких случаев существует ничего не объясняющая и все объясняющая пословица - "чужая душа - потемки". Недавно я узнал о смерти Стопани на его коммунистическом посту.