Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев 9 стр.


Сын, застав нас как-то в Париже за этим делом, пожелал родить ему сестренку, а сам потом мечтал о дочери, но у них с женой, как назло, каждый раз получался мальчик, как будто они заботились об американской армии, хотя та теперь на сколько-то процентов состоит из женщин. У меня, помню, тоже мелькало: вот бы дочку, похожую на мою жену, в которую до сих пор влюблен. Не дай бог, в меня. Родился мальчик, похожий на меня, а у него - два сына. В отличие от китайцев, я желаю, чтобы дальше дело пошло гендерно разнообразней. Увы, мне не дожить, когда мои внуки разбавят этот мужской поток хоть одной девочкой. Но я заранее в нее влюблен и приветствую с того света. Не обязательно красивая - пусть будет желанная. У меня была знакомая, родители так долго ждали ее, что назвали Желанной. Она ненавидела это провокационное, как невыполненное обещание, имя, сократив до Жанны. Пусть моя правнучка будет желанной не только для своих родителей. Вот во мне и заговорил педофил, коим я, по-видимому, всю жизнь и был, влюбившись в мою жену с первого взгляда, когда она была угловатым безгрудым подростком, и любуясь в ней до сих пор подростковой грацией и душевным наивом. Вот почему мне никогда не грозило стать педофилом - педофил я сызмала. А на инцест проверки не прошел - у меня нет дочери, похожей на мою жену.

На Маше я застрял, любуясь тем, на что и смотреть - грех. Но - не оторваться. И что есть грех с точки зрения вечности? На то и искусство, чтобы преобразовывать греховность в праведность. Отец и дочь - праведники. Перед Богом - чисты. В отличие от меня с моими греховными мыслями.

Уже в "Эмералде" меня пробирала внутренняя дрожь, а когда вышли на улицу, я дрожал, как осиновый лист.

- Что с тобой? - удивилась жена. - Сейчас не холодно.

- От мыслей, - сказал я, не пускаясь в подробности. - С женским днем, моя несравненная!

- Ты меня уже поздравлял с Днем святого Валентина!

Я подсмотрел чужую тайну, и теперь мне не с кем поделиться моей собственной тайной: тоской по еще одной женщине - по дочери.

Спустя несколько дней, уже в нашей теплой компании, я рассказал о своих общих впечатлениях от юбилея в "Эмералде", которые здесь опускаю - танец живота, например.

- Он нашел себе кого-нибудь? - спросил меня сосед о вдовце.

- Дочь, - сказал я. И с ходу: - Тебя дочь называет солнышком? Ласкает? Гладит по щеке? - теребил я дружбана.

- Она погладит - жди. Разве что против шерсти…

Незнакомые между собой дочери моих знакомых были одних приблизительно лет. И то правда - мой сосед не был вдов. Да и в отношениях с женой они скорее деловые партнеры, чем страстные любовники. Случись что - не дай бог! - убиваться так не будет. Тем более, не станет искать утешения у дочери. Или моих друзей я знаю как облупленных - ничего не измыслишь? Иное дело - юбиляр в "Эмералде", которого я вижу, дай бог, раз в два года. Его старуху-мать встречаю чаще. Надо ей позвонить - не обиделась ли, что серьезный разговор я превратил в шутку?

Ничего не откладывать: ни звонки, ни встречи, ни замыслы. Если что с нами и происходит, то по чистой случайности - чудом мы преодолели барьер времени. А как-нибудь останемся позади него. Вот я уже прилагаю усилия, чтобы вызвать из завалов памяти недавно умершего приятеля. А кто помянет меня? Не обязательно добрым словом. У злопамятных память крепче - по определению.

Жаль все-таки, что я бездочерен. Почему у меня нет дочки вдобавок к сыну? Безотносительно к тому, что я здесь насочинял. Поздравил бы ее сегодня с днем Восьмое марта.

Быть Фазилем
Лучший из евтушенок

Нетитулованный нобелянт

Иногда у меня как у вспоминателя закрадывается сомнение: какое право имеют живые сочинять мемуары про мертвецов, когда те не в силах ни подтвердить, ни опровергнуть то, что о них пишут? Само собой, про мертвецов писать сподручнее. Даже если нет злого умысла, неизбежны капризы памяти, аберрация зрения, домыслы ложного воображения. А вот опыт мемория про живых у меня случился, как обморок, в 75-м, когда, переехав из Ленинграда в Москву, я сочинил свой прощальный роман "Три еврея" о питерских друзьях и врагах. Точнее, друзьях-врагах. В Нью-Йорке сочинил московский роман с памятью "Записки скорпиона", куда включил неюбилейный портрет юбиляра Фазиля Искандера: шутка ли - 75 лет шестидесятнику! А потом и вовсе оксюморон: шестидесятник-октогенарий. А теперь и совсем уж зашкаливает - пишу про живого, слава Богу, восьмидесятишестилетнего Фазиля. Совесть моя чиста. Главное - соединить в один портрет Фазиля, которого знаю лично, с Искандером, прозу которого люблю.

А тогда, с превеликими трудами обменяв ленинградскую квартиру на московскую, я оказался его соседом, окно в окно, как-то даже неловко - выходило, что подглядываю: вуайор поневоле. Особенно по утрам, когда Тоня уходила на работу, а Марина - в школу: Фазиль метался по своей трехкомнатке, что зверь в клетке, а тому природой положено пройти энное число километров, и он их, несомненно, проходил: говорю про обоих. Розовое гетто - наш писательский кооператив на Красноармейской улице - располагалось буквой П: я жил в одной ее "ножке" на седьмом этаже (д. 27, кв. 63), Фазиль - в противоположной на шестом (д. 23, кв. 104). В тех же домах жили Аксёнов, Копелев, Корнилов, Межиров, Войнович (чуть поодаль, на Черняховского, в доме, где писательская поликлиника), но рассказывать мне хочется только об одном соседе - Фазиле, которого знал лучше других. В конце концов я высчитал - чтобы пройти всю квартиру насквозь и вернуться в исходную точку, к окну в спальне, Фазилю требовалось 47 секунд. Я ему сочувствовал - не пишется. Потом ходьба прекращалась, и я гадал, что отвлекло Фазиля: телефон или машинка? Иногда я встречал его в соседнем Тимирязевском парке - хороший такой парк, с мелкими, по сравнению с нью-йоркскими, рыжими белками. И снова было неловко, что вторгаюсь в его одиночные прогулки. Иное дело "официальные" встречи - мы часто виделись по поводу (дни рождения, Новый год, вплоть до наших проводов, когда мы вынуждены были подробру-поздорову убраться из России) и без оного: звали друг друга "на гостя", который являлся к кому-нибудь из нас, и приготовления все равно неизбежны. У нас заурядный московско-питерский стол, зато у Фазиля мы испробовали весь кавказский разблюдник: лобио, хачапури, цыплята табака и прочие экзотические деликатесы, включая коронное блюдо - сациви, которое Лена Клепикова полюбила, а я возненавидел - из-за сопутствующей изжоги. Не говоря уже об аджике, будь она проклята! Не было тогда в Москве волшебных желудочных капсул, и я безуспешно пытался погасить содой пожирающий меня снутри огонь. А теперь вот тоскую даже по этим куриным кусочкам, утопленным в орехово-чесночно-кинзовом соусе - и мгновенно, по-прустовски, вспоминаю Фазиля.

Сациви - мои мадленки.

Подружились мы, судя по его письмам мне в Питер, которые я раскопал в моем архиве, за три года до моего переезда из столицы русской провинции в столицу советской империи. Каждый мой наезд в Москву - а они становились все более частыми, пока я не перебрался окончательно - заходил к нему в гости. Разговор обычно кончался застольем, хотя общие знакомые говорили, что настоящего Фазиля, выпивоху и гуляку, я уже не застал. Женя Ряшенцев рассказывал мне захватывающую историю, как они с Фазилем, вдрызг пьяные, ползут по краю обрыва где-то на Кавказе и один спасает другого от падения в пропасть. Я пытался пересказать эту историю Фазилю, но он сказал, что ничего не помнит - был в отключке. Таким я Фазиля действительно не знал. Но все равно у меня, как читателя и критика, прочное ощущение, что знаю Фазиля давным-давно - с тех самых пор, как прочел его первые вещи.

"Спасибо за статью в "Дружбе народов" - она меня обрадовала и доставила истинное удовольствие. Хотя люди, хвалящие нас, всегда кажутся тонкими и проницательными, на этот раз уверен, что статья хороша вне похвалы и вне меня", -

писал он мне летом 73-го. Я опубликовал о нем с полдюжины статей - в "Новом мире", "Звезде", "Неве", "Дружбе народов", "Юности", нью-йоркских "Новом русском слове" и "Русском базаре", но именно рецензия на "Ночь и день Чика" понравилась ему больше других: "…та твоя статья - образец критической работы, тонкости понимания самой сути художественной ткани", - писал Фазиль в другом письме и добавлял, что в статье о "Сандро из Чегема" нет "…той стройности и законченности, которой отличается твоя рецензия на Чика… Видимо, чудовищная обрывочность того, что напечатал "Н.м.", сбивала тебя и не могла не сбить с толку".

На деле, под видом рецензии на новомировского кастрата я пытался протащить статью о рукописном оригинале, но что не позволено даже Зевсу, сиречь Юпитеру (Фазилю), тем более нельзя было быку (мне).

О предстоящей публикации своего opus magnum Фазиль сообщил мне заранее:

Самая, на мой взгляд, зрелая вещь "Житие Садро Чегемского", которую собираются в чудовищно обрезанном виде давать в "Н.м.". Здорово мне все это портит кровь, потому что много вложил в нее, а пока идти на скандал (довольно крупный, учитывая полученные деньги, рекламу и т. д.) не решаюсь. Авось цензура дотопчет, может, и решусь… Посмотрим.

Цензура дотоптала, "Садро" вышел в урезанном, искалеченном виде - без великолепной главы "Пиры Валтасара" (лучший, на мой взгляд, образ Сталина в мировой литературе), а Фазиль все не решался. Он болезненно переживал и то, что сделали с его любимым детищем, а еще больше - что сам позволил редакторам и цензуре себя оскопить. Пошел на компромисс, в то время как его товарищи по перу, среди них друзья, шли на разрыв с официальной литературой. Литературная драма сублимировалась в семейную, и то, что Фазиль с ней худо-бедно справился и обуздал себя, говорит не только о его мужестве, но и о высоком моральном духе. В художественно преображенном - и искаженном - виде я рассказал о тогдашнем расколе среди московских писателей в повести "Сердца четырех": ее персонажи - не совсем сколки с реальных людей, много художественной отсебятины и камуфляжа.

Точнее сказать: я маскировал друзей и знакомых как мог, меняя имена, внешность, этнос, curriculum vitae, но не суть и не судьбы. Фазиля, к примеру, из полуабхаза-полуперса превратил в караима Саула - с его собственной, правда, подсказки: у него есть где-то про дядю-караима, вот я и доразвил. По размеру вышла повесть, а жанр указан в подзаголовке: эскиз романа. Потому что на сам роман у меня не хватало ни материала, ни времени, ни желания, ни духа. Характеры - по личным наблюдениям, а сюжет - из признаний, слухов и домыслов. Другими словами, из сплетен, апологетом которых, как читатель уже знает, я являюсь. То есть сплетни - это, конечно, полемическое преувеличение. Я знал эту историю со слов ее участников, особенно подробен был Камил Икрамов (в повести Тимур), но и Фазиль с Володей Войновичем (в повести Кирилл) кое-что существенное добавили, я уж не говорю о женах и разведенках, а потом, когда повесть была напечатана - массовым тиражом у Артема Боровика в ежеквартальнике "Детектив и политика", в нью-йоркском "Русском базаре" и в моих московских книгах "Призрак, кусающий себе локти" и "Мой двойник Владимир Соловьев", наверняка жалели о своей откровенности.

Кто вряд ли жалел, так это модный психиатр Володя Леви, пользовавший свихнувшихся писателей, тогда как другой пастырь, отец Александр Мень, обращал их на путь истинный. Но батюшка блюл правила и не разглашал тайну исповеди - в отличие от психиатра, который болтал о своих пациентах налево и направо. Именно от него я узнал, что у М. эррекция только по утрам, то есть не все еще потеряно; Н. - латентный гомик, отсюда все его проблемы; у Фазиля - маниакально-депрессивный комплекс, который поддается лечению. Не уподобляюсь ли я теперь моему тезке д-ру Леви? В отличие от него клятву Гиппократа я не давал, нарушать нечего.

Суть того, что относится к Фазилю, сводилась к бессознательному переносу (в прямом и в психоаналитическом смысле) литературно-политической травмы в сексуальную сферу, на семейную почву - я об этом уже сказал пару слов в этой книге. Войнович увел жену у Камила Икрамова (пусть так - сама ушла), которого оба - Володя и Фазиль - почитали своим литературным гуру, и решился напечатать за бугром своего "Чонкина", на которого у него тоже был договор с "Новым миром".

То есть проявился, в отличие от Саула, как настоящий мужчина, - это я уже цитирую мой эскизный роман, который, настаиваю, не один к одному с прототипной реальностью. - Здесь, думаю, и взыграл в нем собственнический инстинкт, и всё сосредоточилось на ревности к жене. В его темном восточном мозгу - как бы он ни был индивидуально талантлив, а гены есть гены - произошло короткое замыкание: коли Кирилл украл у друга женщину, а у него литературный успех, то теперь под угрозой семейное счастье, которого у Саула на самом деле не было. Наверно, его жена давала основания для ревности, а уж Кирилл просто под руку пришелся, олицетворяя собой все мировое зло, которое вдруг ни с того ни с сего обрушилось на Саула. Он скиксовал, отступил, проиграл и теперь все свои комплексы обрушил на жену, которая чудом спаслась от сувенирного кавказского кинжала, подаренного почитателями и неопасно висевшего на стене в кабинете Саула. В психушке он пролежал недолго, вернулся образумившийся, но побочный эффект его вспышки был тот, что жена вынуждена была сделать аборт, опасаясь, что ребенок родится дефективный.

Что греха таить - так приблизительно и было: Фазиль ревновал жену к человеку, который решился на мужской поступок в иной, гражданской сфере, а Фазиль не решился. История достаточно драматичная, но могла кончиться и вовсе трагически. Фазиль действительно гонялся за Тоней с кинжалом. Ей чудом удалось увернуться, она выбежала на лестницу и пару дней пряталась этажом ниже у Сарновых. Фазиль продолжал ревновать, но за нож больше не хватался. Однажды Тоня шепнула мне:

- Вы даже не представляете, до какой степени я невинна!

Не мое, понятно, дело, но склонен ей верить - она кокетка, а не кокотка. Домостроевец по натуре, он разницы между кокеткой и кокоткой не чувствовал и в женщине - любой - осуждал саму их природу. Лена Клепикова как-то набрала Фазиля, когда мы с Жекой были в Коктебеле, чтобы выяснить значение какого-то иностранного слова - нашла у кого! Фазиль решил, что это просто повод, в семантические подробности вдаваться не стал, разговор свернул - нечего, мол, звонить, когда мужа нет дома. Это что! Историю звонка Лены Фазилю я знаю от Лены, а вот мой питерский приятель Женя Колмановский узнал о звонке своей жены от Володина, которому она имела неосторожность позвонить: Александр Моисеевич почел за долг дружбы и мужской солидарности предупредить Женю о поползновениях его жены. За доносом Володина последовал скандал, а потом и развод. Вот уж, воистину:

Не верь, не верь поэту, дева!

Заплаканную Тоню я встретил в писательской клинике на Черняховского.

- Они считают, что я псих и от меня может родиться дебил, - сказал мне Фазиль.

Несколько лет спустя у них родился, слава богу, здоровый мальчик, названный по имени главного героя искандерова эпоса Сандро - куда оригинальней, чем называть сына именем живого отца. Тем более в стране, где есть отчество: Булат Булатович Окуджава.

Что же до Фазилевой ревности, то я и сам дикий ревнивец, хоть и не гоняюсь с ножом за Леной Клепиковой, и ревность Фазиля как раз возвышает его в моих глазах. Его ревности я знаю реальную, но безотносительно к Тоне, причину - в отличие от своей.

В то время даже я, по cоветским стандартам вполне преуспевающий критик, историк литературы и член Союза писателей, почувствовал, как мне тесно в цензурных рамках отечественной литературы, и сочинил на питерском материале исповедальный и покаянный "Роман с эпиграфами" - "Три еврея": о КГБ, о Бродском, о питерской атмосфере страха и удушья. Фазиль вернул мне рукопись с запиской, которая начиналась со слов "Замечательная книга", а дальше шли восемь мелких замечаний, из которых семь я учел, а восьмым - убрать матерщину - пренебрег. Так же, как его императивной просьбой по поводу самой записки: "Уничтожь!".

Это был мой первый роман, и получить такой отклик от писателя, которого я считал не только другом, но и классиком, было большой для меня поддержкой. (Есть, конечно, некий парадокс-анахронизм в том, что другой классик - Герцен - взял фамилию Фазиля себе в псевдоним.)

Я уже упоминал о странном личном интересе Фазиля к постскриптуму про звонок Геннадия Геннадьевича Зареева из КГБ.

- Ты кончаешь на самом интересном месте, - сказал Фазиль. - А что было дальше?

- Дальнейшее - молчание. Не о чем рассказывать. Дальше не было ничего. Литературный прием - оборвать на полуслове, заинтриговать читателя. Тебя например.

- Прием? Геннадий Геннадьевич Зареев - не прием, а живой человек. Что ты ему ответил? Он тебе больше не звонил? Ты с ним встречался?

- Я - нет. А ты?

- Я - да. Но тебе говорю единственному. Он взял расписку о неразглашении. Ты вот написал целый роман о встречах с КГБ, а я даже не решился кому сказать. Думал, голова лопнет. Тогда у меня крыша и поехала. А не от алкоголизма и ревности. Но как ты ему отказал? Послал его, да?

- Нет, конечно. Страшно занят, сказал, пишу "Роман с эпиграфами". Как и было. Да и о чем нам разговаривать? В Москве без году неделя, никого не знаю, даже настучать не на кого. Зареев хихикнул и повесил трубку.

- Ты отшутился, а мне не удалось, - взгрустнул Фазиль.

- От питерских мне тоже не удалось, - успокоил я его.

- Но ты написал про встречи с ними, а я - нет, - продолжал долдонить Фазиль.

- Даю слово, в следующем романе ни слова про гэбье. Пусть будет КГБ-невидимка.

- Ты пишешь еще один роман? - удивился Фазиль.

- Да. Про нас с тобой и про всех остальных. Держись меня подальше. Тогда я и в самом деле затеял московский вариант "Трех евреев", но из-за отвала не успел, и потом нет-нет да заглядывал в него как в черновик для своих "Записок скорпиона".

Назад Дальше