Комитет ушел в прошлое, рассыпался стараниями "реформаторов" на полдюжины самостийных и не очень дружелюбно настроенных друг к другу организаций, но госпиталь каким-то чудесным образом принимал ветеранов старой системы без различия их нынешней принадлежности. Простая человеческая разумность выживала под натиском новых идей и веяний. Кстати, думалось иногда Генералу на неспешной, щедро усыпанной осенним листом дорожке, что с давних пор буйные смены власти, новомодные лозунги и цели, очередные реформаторы, манифесты и программы - политическая жизнь, иными словами, - все это имело лишь отдаленное отношение к настоящей, трудно поддающейся переменам русской жизни. Дальше генеральские мысли приобретали явно крамольный по нынешним временам оттенок. Ему казалось, что скоротечная советская власть (а что такое 70 лет в тысячелетней истории?) внесла было осмысленность в существование нашего Отечества ("умом Россию не понять". Пожалуй, мы единственный народ, которому такая самохарактеристика кажется лестной). Было ограничено воровство, произвол стал прерогативой государства, но не его служителей, каждый сверчок знал свой шесток, иностранцев совершенно правильно не подпускали к внутренним делам, общественное положение не передавалось по наследству, каждый одаренный паренек мог стать (а то и становился) Ломоносовым, никто не умирал с голоду, привилегии съеживались до пределов государственной дачи и скромного, по любым меркам, пайка, пресса не мнила себя властью, но решительно вмешивалась в судьбы людей. Такого не мог терпеть ни "цивилизованный" мир, ни вскормленные советской властью "новые русские". Именно они изобрели гнусное словечко "совок", то есть простой русский человек, которого раньше именовали мужиком, а еще раньше - смердом. Новые русские появлялись, как сыпь на больном теле, в разные времена. Повадки их оставались неизменными. Правда, поправлял себя Генерал, никогда раньше среди новых русских не было так много евреев.
В таких или подобных неконструктивных размышлениях незаметно проходил путь от станции "Щукинская" до серого монолита госпиталя. Путь короткий - не больше десяти минут, можно вообще ни о чем не думать. Возможно, и лучше было бы не добавлять к личным горестям беды общенародные, не смешивать вещи совершенно несовместимые, но отучить себя думать Старику пока не удавалось.
В проходной стояли "зеленые" солдаты, настолько молоденькие, что Генерал с трудом сдерживал улыбку, глядя на них. Солдаты, однако, службу знали и, что совершенно удивительно, своим высоким положением не злоупотребляли. Выразив вежливое неодобрение по поводу того, что на пенсионном удостоверении Генерала нет фотокарточки (не предусмотрено), юный страж тем не менее вручал ему потертый серый квадрат - пропуск.
Старательные умненькие ребятишки на службе Отечеству в самом мирном и безопасном месте.
...У самого входа на территорию стадиона "Динамо", Петровского парка, сидит прямо на асфальте нищий. Он ненамного, года на два-три, старше ребят, несущих службу в воротах госпиталя. У нищего правильное русское голубоглазое лицо, немного опухшее то ли от слез, то ли по какой другой причине. На голове неизменная кепка, на плечах куртка. Нищий (зовут его простым русским именем Андрей) никогда и ничего ни у кого не просит. Картонная коробка, однако, полна бумажной мелочи. Андрей не смотрит в ее сторону. Он вообще никуда, кажется, не смотрит - мелькают чужие ноги, хвосты чужих плащей, иногда детское лицо. "Противный все же у тебя характер, Андрей", - говорит нищему женщина из соседней палатки. Андрей только что отпил глоток и с силой швырнул через плечо пластиковую бутылку. Нищий молчит. У него оторвана левая нога по бедро, правая нога - чуть выше колена, нет левой руки.
За какие грехи так наказала молодого красивого парня неведомая сила? Что успел натворить он в свои малые годы? Или наказан он за чужие грехи, чужую корысть, чужую глупость? Говорил ведь Березовский Лебедю: "Ну подумаешь, идет война. Кого-то убивают...". Привязать бы Березовского железной цепью к Андрею да посадить на голый асфальт у входа на стадион, да обозначить, кто он есть...
Страна, где всерьез ведется разговор о допустимости смертной казни для убийц и насильников, страна, где бессмысленно (бессмысленно ли?) убивают сотни и тысячи честных молодых людей, страна, где обрубленный Андрей не смотрит на дождь бумажных денег, падающих к половинке его правой ноги...
"За что любить тебя? Какая ты нам мать?.."
ГОСПИТАЛЬ
И вновь автору приходится урезонивать Генерала, напоминать ему о гипертонии, о том, что пути Господни неисповедимы и что пусть радуется хотя бы возможности о чем-то поразмышлять, помимо куска хлеба. (Сотням тысяч пенсионеров в России не до мысли о том, что не хлебом единым жив человек. Генералов среди них очень мало.)
Осталось в госпитале, на его территории, простое очарование старых времен: нет пластиковых мешков и пустых банок из-под "кока-колы" на каменных дорожках, ни одного рекламного щита, ни одного пестрого киоска. Неспешно ходят бесконечными кругами люди - седые, старые, прихрамывающие. Они идут, глядя невидящими глазами на золотую прелесть увядающих деревьев, на голубые просветы меж свинцовых облаков, на серые стены госпиталя. Совсем недавно... все было совсем недавно - и жизнь, и молодость, и счастье. Страшные слова - инфаркт, инсульт, опухоль - относились к какому-то чужому миру и не воспринимались всерьез. Точно так, как не воспринималась всерьез возможность увечья и гибели в чужих войнах.
Вперед, вперед! По бесконечному кругу идут счастливые обитатели госпиталя. Те, кто может ходить.
Встречаются изредка знакомые, кто-то говорит: "Здравия желаю, товарищ Генерал!". Старик всматривается в приветливое лицо, пытается вспомнить, где же он его видел раньше, и сдается. За долгие годы прошли перед ним тысячи лиц - рад бы упомнить, но память человеческая слаба.
Монументальность госпиталя подпорчена стандартными алюминиевыми дверями. Строили не с мыслью о будущем, а исходя из сегодняшней экономии. Люди не любят ждать, грядущие поколения позаботятся о себе сами. В России эту простую истину осознал много хулимый Хрущев. Спорить нечего, наломал покойничек дров, но не мог Генерал не помянуть его добрым словом. Именно в хрущевские времена перебрался он с семьей из полуразвалившегося, продуваемого всеми ветрами и остужаемого всеми морозами деревянного домишки в роскошную двухкомнатную, с горячей и холодной водой, с совмещенным санузлом квартиру в Кузьминках.
В обширном, отделанном мрамором холле госпиталя шла чинная мелочная торговля: конфеты, соки, какие-то консервы; рядом - мыло, зубная паста, присыпки и кремы. Возможно, сегодня в госпитале день получки. У лотка с кофточками, рубашками, рейтузами несколько женщин, по виду сестер и нянечек, что-то рассматривают на свет и оживленно обсуждают. Зарплату в госпитале, как, впрочем, во всех московских учреждениях, выдают регулярно. Этим Москва сильно отличается от остальной России. Жить на зарплату в Москве трудно. Этим она совершенно схожа с остальной Россией.
Поднимаясь на скрипучем лифте и мерно шагая по длиннющему коридору восьмого этажа, Генерал размышлял: "А когда было легко прожить на одну зарплату?". Такого времени в нашем Отечестве для человека, живущего своим трудом и не грабящего ближних, не было. Эта тема тоже относилась к разряду вечных, набивших оскомину. "От трудов праведных не наживешь палат каменных", - это ироничное наблюдение появилось задолго до большевиков и пришедших им на смену реформаторов. "Кто не работает, тот не ест, а кто работает, тем более..." - хмыкнул Генерал.
Какие-то остатки привилегий у действующих и даже отставных генералов сохранились и в новые времена. Нина Васильевна располагалась в отдельной палате, именуемой для административно-хозяйственной конспирации "боксом". Все атрибуты роскоши были налицо: телевизор "Темп", холодильник, платяной шкаф и туалет. Посмеиваться над этим не стоило: госпитальное начальство (низкий ему поклон) действительно сделало все возможное для жены Генерала. Подобный комфорт в других, более современных местах съел бы генеральскую пенсию за три-четыре дня.
Дела же в самом главном были плохи.
Кому воздаяние? И за что?
* * *
Было в семье три сына. Два умных, а третий - атеист. Он-то и стал Генералом? Шутка.
* * *
Дела были плохи. Лежала Нина Васильевна на спине, смотрела в совершенно невыразительный потолок и не могла пошевелить ни левой рукой, ни левой ногой. Приезжали добрые женщины - родственницы и знакомые, ухаживали за больной, кормили с ложечки, меняли простыни. Присутствие Генерала в той обстановке было чисто моральным. Минут через двадцать-тридцать Нина слегка помахивала ему правой ладошкой - уходи, мол, занимайся своими делами!
Старик уходил, для того чтобы вскоре оказаться в пустой, обезлюдевшей квартире, наедине с бесчисленным книжным множеством, нелюбимым телевизором и листами чистой бумаги. Засыпалось тяжело. Иногда казалось, что вот-вот в свисающую руку ткнется мокрым колючим носиком Ксю-Ша, потребует хозяйского внимания. Стариковские нервишки были перенагружены, сверхчувствительны, деликатны до предела. Они отметили бы появление собачки от самого подъезда. В доме все было готово к ее приему: кусочки мяса в блюдце и отдельно блюдечко чистой воды, привезенный с дачи синий свитер разостлан на полу.
Ксю! Где ты, Ксю-Ша?
Старых друзей не предают. Явилась Ксю-Ша Старику в обольстительном сне, лизнула в нос и щеку, взвизгнула умилительно, попыталась даже сказать что-то успокаивающее. Разумеется, даже во сне Генерал не мог допустить, чтобы с ним разговаривала собака, но ощущение чего-то невыразимо приятного, доброго, вневременного поразило его по пробуждении. Жизнь продолжалась. Надо было ждать возвращения друзей из тени.
ДРУЗЬЯ
Какие-то эпизоды, частицы прошлого, Генерал уже восстановил в памяти и изложил на бумаге. Афганистан, Иран, Индия, обрывки прошлого, дорогие тени. Беспокоило то, что прошлое стало обретать логичность, некую целостность, которой не было тогда, когда оно было настоящим. В работу памяти вмешивалось воображение, выбрасывало излишнее (в настоящей жизни лишнего не было), что-то приукрашивало, что-то сглаживало. Воображению хотелось, чтобы Генерал предстал перед потомками в достойном виде, оно намеревалось из груды камня строить пирамиду. Старик привычно спорил с самим собой, ибо говорить о вечности и прошлом даже с немногими оставшимися друзьями, пожалуй, с единственным оставшимся в этом непризрачном мире другом, он не мог. "Не один, а два, даже три друга у меня остались, - писал Генерал, - люди, с которыми можно говорить обо всем, даже на вечные избитые-перебитые темы".
Здесь вновь вынужден вмешаться строгий автор, присматривающий за Стариком и не всегда с одобрением читающий из-за его плеча генеральские литературные мудрствования.
"Друзей у тебя, Старик, - хотелось сказать автору, - больше, чем ты по своей ветеранской гордыне готов признать".
Старик отмахнулся от назойливого чужого голоса. Он уходил в былое, и верный "Шеффер" едва поспевал за памятью. Торопиться же не следовало, надо было восстанавливать детали, черточки облика дорогих людей, подробности примечательных или даже совсем рядовых событий, тех, что и составляли настоящую жизнь.
"Едва ли заметил я сразу действительную Индию, оказавшись в этой стране в апреле далекого 1971 года. Не было ничего нового и удивительного в жарком и влажном делийском воздухе - за плечами были две пакистанские командировки, и лишь аромат Азии, ни с чем не сравнимый букет пряностей, прибитой недавним дождем пыли, где-то далеко поджариваемой в масле саму-сы, сточной канавы, конского навоза, заставил быстробыстро забиться сердце. Те, кто не жил в этой Азии, не могут представить себе ее ароматов. Едва ли сами индийцы их ощущают так, как обитатель северных, суровых и скудных на внешние впечатления стран.
...В кабинете резидента слоился густой табачный дым. Вопреки всем правилам в защищенном помещении, а именно так именовался кабинет, было чуточку растворено окно, и холодные струйки воздуха из включенного кондиционера отбивались от наружной духоты. Стол резидента был нормальным, канцелярским, стояла на нем в жестяном абажуре лампа, торчал сбоку черный внутренний телефон, лежала стопка утренних еще газет и одинокая, голубоватого цвета бумажка - телеграмма Центра о прибытии заместителя резиденту, который (заместитель) в дальнейшем будет именоваться Шабровым. (Служба никогда и никого не называла своим именем.)
Шабров сидел на неприлично низком, плетеном из пластиковой тесьмы кресле, место которому было бы в лучшем случае на веранде пригородной недорогой виллы. Плетеная мебель удостоилась чести оказаться в кабинете резидента по двум причинам: дешевизна и невозможность смонтировать в ней какое-то подслушивающее устройство.
Именно о всякого рода хитроумных штуках и зашел разговор после того, как вновь прибывший заместитель представился своему начальнику, седоусому Якову Прокофьевичу Медянику.
"...Так вот, слушаем мы запись. Министр говорит своему послу: "Ну, что? Здесь-mo уж мы можем побеседовать спокойно. Докладывайте!" Посол даже слегка рассмеялся - кто же здесь подслушает? И доложил, а завтра уже вся эта конфиденциальная беседа лежала на столе московского начальства".
Яков Прокофьевич особо выделил словечко "конфиденциальная", подчеркнув каждый слог. У резидента было природное мягкое чувство юмора, и иногда он был не прочь заметить, что родился близ Полтавы, в гоголевских местах.
Шутки шутками, а что-то подобное уже затевалось в посольстве одной из солидных стран в Дели. Скромный агент, имеющий доступ в кабинет его превосходительства посла некоей державы, уже вносил в этот кабинет пробную радиозакладку. Прохождение волн до контрольного пункта, КП, оказалось вполне удовлетворительным. В следующую субботу закладка должна прочно закрепиться под письменным столом посла, который имеет похвальную привычку диктовать свои телеграммы. Время от времени посол вызывает для доверительной беседы резидента своей разведки. Из их бесед любознательная и ненасытная Служба может почерпнуть что-то интересное.
"Не верьте, ваше превосходительство, беззаветно преданным вам чужеземцам, не верьте и дисциплинированным, безупречным соотечественникам, если у вас есть что-то, что они могут продать без вашего ведома".
Так или примерно так излагает простую и практически полезную мысль Яков Прокофьевич. Разумеется, ничего конкретного в его словах нет. Это простое наблюдение о временах и нравах. "Кстати, - замечает седоусый и седовласый мудрец (ему еще нет 55), - меняются времена, но не нравы.
Ищите в людях вечное".
Резидент совсем недавно получил ласковую кличку "Дед", ибо у него родился внук. Ни один из его подчиненных на это почетное звание претендовать не мог".
Генерал немного притомился, вспоминая то далекое благословенное время, когда ему только-только стукнуло 36, когда он был неутомим, подвижен и готов действовать, а потом уже думать. Яков Прокофьевич любил людей, был снисходителен к их слабостям, ибо, думал его заместитель, сам был умным и честным человеком.
Генерал взглянул в окно.
В окне был виден купол подворья Валаамского Преображенского ставропигиального монастыря, совсем недавно возвращенного в это качество из районной поликлиники. Сюда захаживал огорченный Ельцин, пытавшийся сблизиться с народом во время своего неожиданного падения с партийных вершин. В народной или монастырской памяти это достославное событие никак не отразилось. По сравнению с поликлиническими временами здание много выиграло: покрашен фасад, появилась звонница, над обновленным куполом сияет золотой крест и антиминс украшен ликом Спасителя. Спаситель строго смотрит прямо в генеральское окно, глаза в глаза.
"Мне кажется, - вздохнув, продолжил свои бесконечные и безнадежные воспоминания Старик, - что в глубине души Яков Прокофьевич был верующим человеком, а в другой жизни мог бы быть почти святым. Мягкая доброта в суровой Службе не могла быть случайностью. Резидент обладал редчайшим искусством общения с людьми - будь то подчиненные, начальники или равные по возрасту и положению коллеги. Его искренне интересовал каждый человек, и люди платили ему откровенностью".
Повествование о дорогом друге Якове Прокофьевиче очевидно не задавалось. С ним Старика связывали четверть века теснейшего общения, но для того, чтобы передать его облик, рассказать о том, как много значил он в генеральской судьбе, требовался иной дар. Приходилось уповать на внезапное вдохновение, на самого Якова Прокофьевича, который должен, как это всегда бывало, появиться и помочь в затруднениях. Вспомнилось, кстати, что Я. П. и Ксю-Ша знали друг друга, но Медяник был равнодушен к собакам, и Ксю-Ша не включала его в круг друзей.
Автор был близко знаком с покойным, увы, Медяни-ком, ушедшим на заслуженный отдых (так было принято говорить о печальном факте первого расставания с жизнью) еще в 87-м году, когда он перешагнул 70-летнюю отметку, и время от времени посещал ветерана у него дома, в скромной квартире неподалеку от московского зоопарка. Настолько неподалеку, что иногда по ночам жителей дома тревожил рев взволнованных чем-то непонятным для человека зверей, а по утрам будоражил аромат свежего навоза. Ни Яков Прокофьевич, ни Анна Александровна, его жена, на такие пустяки не жаловались. Они вообще ни на что не жаловались, стоически воспринимая естественные недуги, которые время от времени приводили их то по отдельности, то вместе в госпиталь на Пехотной.
"Без него тут, - обращалась к автору Анна Александровна, - женский кружок затосковал. Он утром во двор выйдет, они его окружают, и он им всю внутреннюю и внешнюю политику растолковывает".
Яков Прокофьевич, опираясь на палочку, которая ему, кажется, не очень-то и нужна, по привычке отбивается. "Что это ты, мать, выдумываешь? Какой такой кружок? Ну любят женщины со мной поговорить, а я их темноту просвещаю". Автор всегда, особенно в стародавние времена, подозревал, что действительно многим женщинам было бы приятно поговорить с Яковом Прокофьевичем, и не о политике, а по душам. И Якову Прокофьевичу это было бы не неприятно. К сожалению, догадывалась об этом и Анна Александровна, царственной осанки дама с железным характером. Так что либеральный режим наступил тогда, когда Яков Прокофьевич обзавелся палочкой, а его поклонницы сохранили лишь интеллектуальное обаяние.
В доме Медяников было покойно и занимательно. Старики помаленьку, понимая игру, подтрунивали друг над другом, придирались и ворчали, разыгрывали старинную неувядаемую житейскую добрую комедию. Автор был не только ее отзывчивым зрителем, но и участником. (За это он признателен судьбе.)
На резном, индийской работы столике расставлялись немудреные яства, венчаемые горячими пирожками, Яков Прокофьевич доставал откуда-то из балконных завалов бутылку, припоминая год ее появления: то ли 80-й, то ли 62-й, а может быть, попала она на балкон еще в те времена, когда Я. П. был резидентом КГБ в Израиле, до разрыва отношений. Медяник любил Израиль. Он был молод, и окружали его соотечественники, готовые поработать на свою недавнюю и вечную Родину -- Советский Союз, Россию. У России было несколько случайных и временных наименований. Русские люди, включая евреев, временность этих названий прекрасно понимали.
Яков Прокофьевич поднимал унизительно малых размеров рюмку, заполненную до половины; такого же калибра сосудик оказывался в руке Анны Александровны; автору, который не любил жаловаться друзьям на кардиологические проблемы, наливалось по нормальной старинной мере.