"Иона Шмульевич Шафран, 1900 г. р., место рождения Черновцы. Чл. ВКП(б) с 1924 г., еврей, воинское звание: младший лейтенант, командир взвода. В отряд прибыл с охотничьим ру жьем-двустволкой. Участвовал в одиннадцати боях. Лично уничтожил пулеметным огнем более сорока фашистов и их приспешников. В составе группы (потом выяснилось: группа – это он и Ривка) уничтожил поезд противника, а также шесть километров связи. Морально выдержан и политически устойчивый. Делу партии Ленина – Сталина предан до последней капли крови".
Не в бою ранило Иону Шафрана, а когда бомбили нас. А он в тот день пас кобылу Голду. Она в лагерь самостоятельно вернулась, его же не могли найти ни среди живых, ни среди мертвых. Изя-охотник отыскал его на другой день по каплям крови на иголках хвои. Можно сказать, неживого. Руки и ноги оторвало.
Изя и спросил: "Может, тебя лучше застрелить?" Но Иона не согласился: "Ривка меня выходит. Ты меня только дотащи. Чую, я теперь совсем легкий".
Принес его Изя в свертке. Хирург Цесарский всего кругом зашил его парашютными нитками. А Ривка крутила ему завертку, раскуривала и затягиваться вкладывала. Он не ел, не пил, только курил.
Как же не отделить Ривке сигарет еще и на мужа?
Сколько всего получается? Восемь женщин плюс Иона Шафран, итого девять. Сигарет семнадцать.
– Веня, соображаешь? – подначивает Бацких.
– А то я, Пиня, девять на два не умножу. Будет по две сигареты каждой курящей партизанке в Международный женский день. И по цветочку. Цветочки сам соберу.
Так вместо того чтобы сигарету получить, пришлось еще от себя добавить. Хотя чего не сделаешь ради женщин.
Но главным в парашютисте были невиданные сапоги желтой кожи, подметки кожаные, каблуки наборные, дубовыми квадратными гвоздиками подбитые. Голенища – прочнейший брезент песочного цвета, ушки кожаные (целые уши, а не ушки!), задники-запятки. Сказочные сапоги. Но Берл засомневался, отдавать ли мне их:
– Куля, ты же утонешь в них. Они тебе на четыре размера больше.
– Ничего, наверчу все портянки.
Бой это был или не бой, любознательная учительница? Ясно, что не героический. Ну, извини.
Вот и Берл никак не мог поверить, хотя сам же ставил мне удар, когда я был мальчишкой. Маэстро Ненни – голос, он – удар. Прямой, свинг, кросс, джеб, крюк (Берлу почему-то больше нравилось французское название крюка – "кроше").
– Прежде всего ноги – упор! Движение от плеча, как поршень в цилиндре, всем корпусом, без замаха, мгновенно, помни: в кулаке у тебя – граната.
Сила равняется величине, где масса умножена на скорость.
Ихл-Михл это лучше всех понимал. Перегонял нас, как пастух стадо. Конечно, мы мерзли, голодали. Только сколотишь барак, обживешь землянку или шалаш, горн трубит: подъем, тревога!
Вот и фашист на жопу сел и не верил. Выпучился на кулак. Наверное, тоже гадал, чем я его ударил. А где в хилом сыром лесочке даже булыжник найти? Это Моисей камнем ударил египтянина, избивавшего еврея-раба, так то было на ударной стройке фараона, там камни повсюду.
Нет, и Моисей убил египтянина не камнем, а кулаком, он был громадной силы. Еще сильней, чем Ошер Гиндин.
У Гиндиных была корова. У многих чярнухинцев были коровы, но у них самая дойная. И забрела эта Бунька к кому-то в огород, все потоптала, и тот хозяин кипятком ошпарил ей бок. Ошер обиделся и сгоряча дал обидчику ладонью в лоб так, что всю кожу с волосами задрал на затылок, скальп снял. Ничего, в больнице пришили, не скажу, чтоб красиво. Зато прозвище получил – Латаный. Он потом полицаем в Чярнухах лютовал. После войны отсидел шесть лет, вернулся. Сперва могилы копал, потом устроился в похоронную контору, к дружку своему – Меняйло. Вот он и орал на меня.
Как я позволил полицаю орать на себя, когда хоронили папу?
Что-то случилось с моей душой после войны. Что? Вот и ответь. Ты же во всем любишь точность. Что? Наверное, после Крыма. Захотелось увидеть море. Я же только на картинах Айвазовского видел море. А великий маринист жил в Фео досии. И наша партизанка Ривка Шафран там жила. Ее муж Иона много рассказывал про Феодосию: и виноград у него свой, и вино, грецкие орехи, инжир, абрикосы, роза под окном, как дерево.
Вот я и поехал. Оказалось, нема по указанному адресу "никакого Шафрана". Съехали все Рабиновичи в 1949-м "далеко от Москвы" и еще дальше от Крыма (видимо, в рамках борьбы с "безродными космополитами"), и стал Крым judenrein – очищенным от евреев. Даже немцам и румынам за два с половиной года оккупации такое не удалось. Вот тогда моя душа дала осечку.
О, как прилежно наш сын Шимон учил кашес – вопросы к пасхальному седеру. В эту ночь дети спрашивают отцов. Можно спрашивать и на идише, но лучше на древнем языке, на котором евреи спрашивали Моисея:
– Чем эта ночь отличается от всех других ночей?
– Во все другие ночи мы едим всякую зелень, а в эту ночь только горькую.
Горечи было много, еще дикий лук, два крошечных кислых яблочка, два буряка и кнейделах – галушки из толченой мацы, похожей на манку, в бульоне. Ида приготовила эссик-флейш – в кисло-сладкой подливе из чернослива и любимое мое лакомство: айнгемахц – редьку, вареную в меду. Седер 1943-го пришелся на 19 апреля. С чего я взял? С того, что у одного человека, спасшегося из Орши, оказался еврейский календарь. Вот с чего радоваться надо, а жена моя плачет: что за эссик-флейш – без мяса, что за кнейделах – без куриного бульона, что за айнгемахц – без меда?!
Жена моя, великий праздник сегодня!
"Чем отличается эта ночь от всех остальных ночей?" Тем, что мы больше не рабы. Мы не рабы. Мы свободные. Пусть без серебряного кидуша, без праздничной посуды, без горькой травы марор (горечи в нас самих больше, чем надо), без меда, без жареной куриной ножки. И картофельный кугель без шкварок. Пусть. Без всего еврей может праздновать Исход. Даже без раввина, без синагоги – ничего этого не было в пустыне, только бесконечный выход из окружения, только горечь, война, ненависть, плач, только Всевышний и Моисей, вера, чудо и сами евреи. И все это замешано в тесте без квасного и соли, прожарилось на жарком огне и стало мацой – святым хлебом Израиля.
Мацу в Чярнухах пек Копылович: и до войны, и в войну (в нашем партизанском отряде), и после войны. Да, даже после. Копил муку целый год: пшеничную, гречневую, ржаную. Какая есть. Муку же не продавали. Выдавали к праздникам. Дали талон с печатью, и стой в очереди всю ночь, пока не отоваришь. Ладно, муку Копылович достал. А дрова? Они же тоже по талонам. Талон – на человека. Один талон – один кубометр. Иди с талонами на берег Глыбени, там дровяной склад. Там горы бревен, мальчишки скачут, того гляди расшибутся, скрипят телеги, фыркают лошади, на каждой телеге железная клеть-кубометр, куда наталкивают метровые бревна берез и осин (сосну гонят в Донбасс на крепеж или на шпалопропиточный завод в Осиновичах), развозят по дворам, а сзади обязательно цепляются мальчишки на коньках-снегурках, прикрученных веревками к валенкам. И сразу, как по щучьему велению, приходят бородатые мужики, у одного за поясом топор, у другого обвязанная холстом пила – пильщики. Распилили, накололи дрова Копыловичу. Пеки, Копылович, да смотри, чтоб никто не подглядел, не донес.
Пробовал я эту мацу. Огромные, толстые, твердые листы, пробитые крупными точками.
Кто-то все-таки не утерпел, донес. Вызвали в райотдел госбезопасности – как раз в 51-м, когда в самом КГБ раскрыли "сионистский заговор". О чем его спрашивали, Копылович не говорил. Но печь мацу перестал. Вообще печь перестал – руки тряслись. И говорить перестал – язык трясся. Весь трясся.
Не знаю, как он оказался в Москве, но я его встретил у синагоги. Стоит под дождем в брезентовом балахоне. И многие его знают. Подают, даже по фамилии называют. Оказывается (это мне рассказали потом), приглашали даже за праздничный стол в синагоге. Но однажды он испортил весь седер. Когда евреи вышли из-за столов перекурить, старик кинулся собирать с пола кусочки мацы, пихал в рот. Кто-то пожалел его: "Что вы берете с пола? Возьмите целую, ешьте!"
А он все ползал, собирал, целовал каждую крупиночку, пока его силой не выволокли. И больше не звали.
Долгим у нас получился Исход. Из тех, которые с первого дня Исхода шли за Моисеем, реку Иордан перешли только Иегошуа Бин-Нун и Калев, два разведчика. Двое из шестисот тысяч мужчин.
Один писатель, знакомый по шашкам, как-то пригласил меня в Дом литераторов на моноспектакль "Исход" – это когда один актер играет за все.
Два часа я не шелохнулся. После спектакля ни аплодисментов, ни цветов. Так, три хлопочка. Оглянулся назад: зал пустой. Мы с моим знакомым, еще три еврея и поэт Андрей Вознесенский. И он говорит моему приятелю:
– А красиво, когда зал пустой.
А у меня гусиная кожа. Представил, как Моисей оглянулся, а за ним – не шестьсот тысяч, а всего шестеро. И где бы сейчас мы были? В Красной книге? В музее, рядом с плачущим большевиком? В зоопарке? И там бы нас не было. Даже ржавой таблички.
И все равно четыре пятых евреев-рабов остались в Египте! Испугались бежать.
Помню, летел в Якутск судить соревнования. Застряли в Тикси. Там тоже нашлись шашисты-полярники, а у них – спирт под вкуснейшую строганину.
И показали мне женщину в драной малице, сидевшую на снегу возле пельменной. Оказалось, последняя камусинка. Последняя от всего маленького народа. Дотлевала искоркой на снегу.
А может, я зря полюбил шашки? Ведь вся жизнь прошла между ходами. В прямом и переносном смысле. А?
О, эта еврейская привычка отвечать вопросом на вопрос. Но сами посудите: что можно утверждать в нашем бесконечно малом мире? В прямом и переносном смысле.
Быть или не быть? Загазуют – не загазуют? Ехать – не ехать? В смысле в Израиль. Это вопрос! Посложнее гипотезы Пуанкаре (1904 г.): "Любая односвязная трехмерная поверхность гомеоморфна трехмерной сфере". Проще говоря: если апельсин обмотать резиновой лентой, то, стягивая резиновую ленту, сферу можно сжать в точку. А если резиновой лентой обмотать бублик и проделать то же действие – или лента разорвется, или бублик. Эту головоломку математики назвали "задачей тысячелетия". Весь XX век били-били – не разбили. Поддалась она Григорию Перельману из Купчино, сотруднику санкт-петербургского отделения Математического института имени В. А. Стеклова. Еще повезло Перельману, что поздно родился, а то бы попробовал он туда сунуться, когда директором "стекловки" был злющий антисемит Иван Матвеевич Виноградов. Однажды академик Лаврентьев пришел в Институт Стеклова, а Виноградов, погоняв его вокруг громадного стола, поймал и, выламывая пальцы вице-президенту АН СССР, приговаривал: "Будешь брать евреев? Будешь?!"
Вот от чего, бывает, зависит иногда решение сложнейших и важнейших для человечества задач: будешь брать евреев или не будешь.
Я и сам когда-то пытался найти решение гипотезы Пуанкаре, где-то должно остаться. Но пришлось делать расчеты для генерал-полковника-инженера Василия Гавриловича Грабина. Может, он единственный носил такое звание.
Великую задачу решил Перельман.
Теперь решает: брать премию в миллион долларов или не брать? Несколько лет думает. А решение его (я про гипотезу) может иметь самые невообразимые последствия, приблизит к пониманию, как изменяется форма при изменении пространства и времени. Мне самому приходилось не раз сжиматься до точки. А будь я бубликом, я бы давно разорвался. Но не разорвался. Не разбился.
Теперь к вопросу: ехать – не ехать?
Хорошо на него ответил генерал Бар-Лев, когда его пригласили на встречу с евреями-фронтовиками. Он тогда был израильским послом в Москве. Рассказывают ему с трибуны, что теперь в России нет антисемитизма, выходят еврейские газеты, строят синагоги, открылись для наших школы и детские садики, отпраздновали пурим прямо в Кремле. А он встал из президиума и хорошим командирским голосом, чтоб и дураку было слышно:
– Слушаю я вас и не пойму. Зачем вам все это здесь? Разве нет Израиля? Бросьте все и мотайте отсюда.
Не долго генерал Бар-Лев пробыл послом. Неважным оказался дипломатом. Но главное, по-моему, успел сказать.
Наша дочь так и сделала, как он советовал. Идочку она уже там родила, в роддоме с видом из окна на Средиземное море. Умница!
Юра Гиндин зимой приезжал в Москву на конгресс пульмонологов. Привез папку с тиснением "Участнику слета пар ти зан-под рыв ни ков. Киев. 1985". А внутри еще папка, обычное "Дело": грамоты, газеты, письма, заявления, стихи (по че му-то на миллиметровой бумаге, читать мне с моими глазами нельзя, сразу приступ начинается) и большой конверт, хорошо заклеенный.
Долго искал, чем аккуратно вскрыть. Все равно порвал. И та же миллиметровка, только метр на метр, когда всю площадь развернул – аккуратными черными чернилами крупно: "ЕВРЕИ, ВЫ ДУРАКИ".
Ошер, ой как ты прав. Только жаль, что посмертно.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Дураком частенько бывал и я.
На первенстве профсоюзов (1967 г.) в финале против меня играл Гордин из Йошкар-Олы. Партия отложена с его преимуществом. Стараюсь не думать о поражении. И вижу во сне комбинацию на выигрыш.
Наутро я проиграл, потому что рассчитывал на сильную контригру, а Гордон делал дурацкие ходы. Я чуть с ума не сошел от обиды. Лучше б мне достался Яков Гордин, как в 33-м на первенстве Бобруйска. Я тогда первый раз стал чемпионом среди взрослых. А ведь в Бобруйске жили великие люди.
Но Якова Гордина убили немцы. Хотя он не делал слабых ходов.
Очень важный момент: можно проиграть, делая даже гениальные годы.
Всегда начинаешь ты. Потому что первый ход делает человек – он рождается. Бывает, это его самый сильный ход. Иногда – самый слабый. А судьба всегда играет черными.
Вы хорошо представляете себе шашечницу? Все шестьдесят четыре клетки? Во-первых, надо расположить доску правильно: нижнее угловое поле должно быть темным, а не светлым. Легенду, конечно, знаете, какую мудрец попросил награду: за первую клеточку шашечницы одно зернышко риса, за вторую – два... за каждую следующую – вдвое больше. Прогрессия. Оказалось, за 64-е поле доски надо отдать гору риса. Но мало кто знает, чем закончилась эта история. Бывает, мы знаем лишь одну половину чего-то, чаще первую – она ближе. Я много лет собираю "усохшие" пословицы и поговорки, ну, от которых первая часть осталась, а вторая забылась. Например: "Пьяному море по колено, а лужа по уши"; "Свой глаз – алмаз, а чужой – стекло"; "Ума палата, да ключ потерян". А жемчужина моего собрания: "Подвел под монастырь срать". Про усохшие пословицы я впервые узнал от Михаила Леоновича Гаспарова. А легенду про мудреца, придумавшего шахматы, услышал от Дмитрия Ивановича Лонго, первого и единственного российского факира.
Теперь про шахматы. Магараджа отдал все сокровища, все дворцы, но всех богатств его не хватило. И пожалел магараджу бог Ганеша, покровитель купцов, странников и ученых людей. Индусы изображают его в виде толстунчика с четырьмя пухлыми ручками и головой слона.
– Мудрец, ты придумал великую игру. Может, сыграешь со мной?
Мастер начал игру. Ход белых. Ход черных. Все меньше фигур на доске, у белых – король и ферзь. У черных – один король. Шах! А отступать некуда. Как нам в лесу: отступать некуда, а наступать незачем. Мат! Но король делает ход. Куда?! Все же поля под боем. На 65-е поле, ведомое только богам.
В память о той, самой первой партии одну из фигурок и назвали "слоном". Ихл-Михл тоже знал про ту невидимую клетку шахматной доски. Иначе бы мы не спаслись. По-моему, его мозг составляли даже не клетки, а ходы. А я полвека положил на то, чтоб доказать обреченность второго хода белых: ed4 (1. gh4 ba5). Вроде хорошее начало, но обреченное, гибельное! И спасения нет. Ход на d4 – конец. Endlösung. Окончательное решение. Лучшие шашисты пытались найти опровержение, но его нет. При любом развитии событий. Я совершил это открытие, но оно никому не нужно. Ни на том свете, ни на этом.
А Куличник плел только беспроигрышные комбинации. Три года. Вслепую. А я, старый дуралей, пытаюсь понять его ходы. И не понимаю.
Вот его фотокарточка – крохотная, тусклая, хорошо виден только окурок. Ихл-Михл всегда дымил и думал. Выпучит глаза, зрачки пульсируют, губы жирные, как после сала, и всегда во рту курево: козья ножка, самокрутка, сигарета.
А когда я первый раз увидел его на танцах в бывшей синагоге, где Ихл-Михл пригласил маму, он был жгучим красавцем. Настоящий испанец и пробор в черной брильянтиновой прическе. Мастер со Старого рынка, у которого мы стриглись всей семьей, только презрительно чесал усики длинным ногтем мизинца, когда упоминали Ихла-Михла: "Фик-фок на один бок".
У мамы талия как букет. Голубое платье без рукавов перехвачено синим бархатным пояском. Голубое, и вышито синим.
Идл еще не положил пальцы на клавиатуру белого аккордеона, а танец уже начался. Танго. Название не помню, но настоящее, смертельное.
Все ждали. И мама ждала, я чувствовал. И вот Куличник цокает по каменному полу прямо к ней – стальная набойка вокруг всего каблука, чтоб щелкать и в танце поворот быстрей. Редкая женщина после такого танго не изменит мужу.
Я однажды видел такое танго. Под знойным небом Аргентины, в Буэнос-Айресе. Понятно, я был там не на конкурсе латиноамериканских танцев, а на турнире по "бразильским шашкам". Иду ослепительным днем по широченному тротуару; улицу перейти невозможно: она невероятной ширины, машины гонят, не останавливаясь. И вдруг один лимузин – кожаный верх откинут, магнитола рвет душу оглушительным танго – мчит поперек сумасшедшей гонки и, честное слово, так тормозит, как будто взорвалась. Дверцы нараспашку, вылетают он и она, бросаются друг на друга, как враги, и схватываются, изнемогают в танго.
Чярнухи, конечно, не Буэнос-Айрес. Но что-то смертельное в том танце было. Я почему-то очень боялся за маму, но хотел, чтобы танец никогда не кончался.
Командир редко выходил из штабного блиндажа. Сядет на скамейку для часового и разгоняет рукой не то мошкару, не то дым, не то мысли. Бритый. Всех, даже женщин стригли "под ноль". Спасали от вшей.
Какой вавилонский плач начался! Если б не Берл, Идл и автоматчики охраны, женщины вполне растерзали бы Куличника. Тогда он приказал собрать старших от каждой семьи. Шофара[Рог барана или козла, чтобы трубить в него.] у нас не было. Да сколько помню, и в синагоге никогда не трубили в шофар. Может быть, его вообще в Чярнухах не было. Поэтому ребе Наумчик затрубил в пионерский горн, и неплохо вышло. Прямо линейка в пионерском лагере. А Ихл-Михл сидит на пне, как Наполеон на барабане, и дымит самокруткой.
Собрались.
Не помню слово в слово, что командир тогда сказал. Но это был приказ. По памяти примерно такой: