Первой книгой с таким "изложением" и критикой народничества стала вышедшая в сентябре 1894 года книга моего ровесника Петра Струве "Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России". Блестящий был человек, но мы с ним еще в юности не поладили. Может быть, здесь играли роль и сословные моменты, разница в воспитании, дополнительные импульсы при начале интеллектуальной карьеры: сын астраханского губернатора, внук знаменитого немецкого астронома Фридриха Струве, а я внук астраханского крепостного. Этот мой ровесник уже дважды к тому времени побывал за границей, был чистым западником, марксистом академического, лабораторного толка, в начале революционного пути явным противником народовольческого террора, а следовательно, потом и противником диктатуры пролетариата. Заметим тем не менее, что его книга вышла еще до книги самого Плеханова "К вопросу о развитии монистического взгляда на историю", изданной под псевдонимом Бельтов и посвященной борьбе с народниками. Струве был тогдашний мой союзник, а вот пришлось бить и по нему.
В основу моей статьи, так понравившейся Павлу Борисовичу, был положен мой же реферат, читанный на квартире другого моего тогдашнего союзника, Потресова, в Озерном переулке. Собрался небольшой кружок петербургских марксистов. От нашей группы молодых социал-демократов, создавших год спустя "Союз борьбы за освобождение рабочего класса", на заседании кружка в этот раз были В. Старков (Be.Be.), С. Радченко и инженер Р. Классон. Из легальных литераторов-марксистов был, конечно, Струве, соответственно Потресов, Классон тоже считался легальным марксистом-литератором. Реферат назывался, как бы позже сказали, круто - "Отражение марксизма в буржуазной литературе". И полемика с Петром Струве была несравненно более резка по социал-демократическим выводам, нежели написанная позже статья. Выводы пришлось смягчить и из-за цензуры, и из-за сохранения союза с легальными марксистами для борьбы с народниками. Но кое-что, несмотря на все мои умягчения, просвечивало, в том числе и отношение к либералам. При любом компромиссе и союзе надо точно знать, насколько он глубок и до какой черты можно идти вместе.
Тенденция статьи, которую Павел Борисович так и не написал в наш сборник, оказывалась прямо противоположной тому, о чем постоянно говорил я. Его мысль была довольно простенькой, не новой и сводилась к тому, что в данный исторический момент ближайшие интересы пролетариата в России совпадают с основными интересами других прогрессивных элементов общества. То есть все тех же засоленных русских либералов. Но это была и мысль Плеханова, которая возникала во время нашей с ним беседы.
С удовольствием должен отметить еще один тонкий и деликатный момент. В Швейцарию я приехал по своему легальному паспорту и предполагал так же легально вернуться в Россию. И как-то Аксельрод сказал, что мои частые встречи с ним могли обратить на меня внимание охранки. И тут же заметил, и мне это было особенно лестно, что ему еще хотелось о многом переговорить со мною. Вот мы и решили на несколько дней уехать из людного и хорошо просматриваемого Цюриха в небольшую, всего в часе езды, деревушку Афольтерн, где, не привлекая ничьего внимания, мы смогли бы всласть наговориться. Я потом часто вспоминал эти встречи, к которым позже присоединился и Плеханов; лучшие совещания - это совещания на свежем воздухе.
Мы удивительно сошлись с Аксельродом. Для меня самого это было несколько неожиданно, потому что Аксельрод, безусловно, принадлежал к другому поколению. Но с ним было легко и естественно. Как всегда в подобных случаях бывает, нашлось множество точек соприкосновения, близкий взгляд на социальные вопросы, на литературу. Та же самая дерзость и забота о "всем человечестве". Мне почти не приходилось сдерживать себя и играть роль почтительного и скромного ученика, внимательно слушающего старшего товарища. Это был разговор почти на равных, но в процессе его выявились и расхождения.
Я уже и тогда понимал и чувствовал зыбкость политического союза социал-демократов с либералами. Павел Борисович Аксельрод, всегда переоценивавший и идеализировавший буржуазную демократию и парламентскую деятельность западноевропейских социал-демократических партий, вслед за Плехановым полагал, что такой союз действен и возможен. Я - нет, точнее - при очень и очень определенных условиях. Может быть, я лучше ощущал, как сильно меняются психология и политические устремления человека в связи с изменением его экономического состояния. Или это был классовый инстинкт, не доверяющий "чистым" и "сытым": еще отец моего отца был крепостным крестьянином. Поскреби либерала, и под позолотой отвлекающей либеральной болтовни окажется все тот же представитель буржуазии, не желающий менять своего образа жизни, или помещик.
Но, конечно, приходилось многое смягчать. Я не могу про себя сказать, что с юности я был законченным циником, для которого всегда цель оправдывала средства, но цель у меня была, и ради нее можно было полавировать, о чем-то умолчать, поддержать старшего товарища под локоток, отшутиться. Уже в то время у меня достаточно смутно возникал план общерусской газеты социал-демократов, которая одна способна была создать базис для партии и объединения. Я знал, что, может быть, можно будет найти для нее лучшего редактора и организатора, чем Владимир Ульянов, но более преданного делу - нельзя. Группа "Освобождение труда" нужна была соцдемократии и революционерам России, но как эта Россия и эта российская социал-демократия нужны были женевским революционерам!
Когда Аксельрод сказал мне, что не совсем согласен со мной по поводу невозможности союза российских социал-демократов с либералами, о чем я писал в статьях и брошюре, подаренных мною Плеханову, - Аксельроду я сделал такой же подарок, - дипломатично я не стал препираться. Пока не место и не время спорить по деталям. Жениху, приехавшему на сговор к невесте, не стоит сразу конфликтовать с родителями избранницы. Время разборок и выяснения отношений - впереди. Для начала надо было проявить определенную гибкость, постараться понравиться, заручиться определенными согласиями, а уже потом время все расставит по своим местам. Будущий Ленин поступил здесь как вполне благонравный молодой человек.
- Знаете, - сказал я любезнейшему Павлу Борисовичу, - Плеханов сделал по поводу моих статей совершенно такие же замечания. Он даже образно выразил свою мысль. "Вы, - говорил он мне, - поворачиваетесь к либералам спиной, а мы - лицом".
Да разве я стал бы спорить с двумя людьми почти вдвое старше меня из-за будущего гипотетического союза с либералами? Дальше я отшутился, приняв довольно серьезный и правдивый вид, что в последнем случае группа "Освобождение труда" ближе к истине.
Из многочисленных швейцарских заграничных разговоров один, с Павлом Борисовичем Аксельродом, невольно почти целиком запомнился мне. Он касался отношений российских товарищей с зарубежным ареопагом, нашими старейшими революционерами.
- Социал-демократическое движение в России находится пока лишь в стадии зародыша, - начал разговор Павел Борисович, как бы касаясь чего-то важного. Надо сказать, что лично я себя "зародышем" не ощущал. - По мере его развития, по мере расширения его русла, - приблизительно так, не без некоторой велеречивости продолжал Аксельрод, - в партию будут вливаться все новые и новые элементы, порою лишь поверхностно усвоившие социал-демократическое мировоззрение. При этом внутри партии легко могут возникнуть центробежные силы, разногласия, борьба тенденций. Представляется поэтому весьма важным в интересах движения сохранить нашу Группу, - Павел Борисович многозначительно поднял палец, как бы означив этим последнее слово с большой буквы, - как самостоятельную ячейку, которая стояла бы на страже революционных традиций и теоретической устойчивости движения. С этим вопросом тесно связан вопрос о будущих взаимоотношениях между Группой, - опять тот же акцент, - и российскими товарищами…
Я немножко опешил, потому что впервые увидел такую явную попытку во что бы то ни стало сохранить на веки вечные свои, хотя и не малые, бывшие заслуги, и поэтому создать себе, опять-таки на все времена, главенствующее положение в движении. Какая-то революционная монархия! Я сразу понял величину этих уже совсем не юных амбиций и по мере сил мягче постарался ответить.
- Я не представляю себе такой схемы наших взаимоотношений, которая была бы хороша при всевозможных условиях. В моменты подъема руководящий центр должен быть в России, а в период упадка элементы революционного движения, вынужденные эмигрировать, могут найти пристань возле "группы" и работать вместе с нею.
Невероятно амбициозным и велеречивым было и своеобразное пояснение Аксельрода на задачу "группы". Только через восемь лет, на Лондонском съезде партии, я увидел, как преломились эти его высказывания.
- Мы - маленький отряд армии, очутившийся на высокой горе, в безопасном месте, в то время как в долине еще продолжается бой. С вершины мы следим за боем и благодаря преимуществам нашего положения, можем легко обозревать все поле битвы, оценивать общее положение. Но детали борьбы и положения в долине ускользают от нашего взора. Эти детали могут быть учтены только нашими товарищами, непосредственно ведущими бой. В интересах дела - необходима самая тесная связь и взаимный контроль между армией и отрядом ее, заброшенным на вершину горы…
За свою жизнь я не написал ни одного стихотворения, у меня не было попыток писать беллетристику. Я всегда излагал факты, как я их видел, а потом пытался эти факты комментировать. Для меня что-то придумать, особенно так называемое художественное, образное, довольно сложно. Ткань научной прозы отторгает такие слишком смелые придумки. Поэтому не очень представляю, как в мемуарах или воспоминаниях писать слова "он сказал", "он дополнил", "он констатировал". Это значит точно и дословно помнить, включая особенности синтаксиса и лексики, высказывания того или иного человека. Вокруг меня за жизнь столько было произнесено слов и фраз, я сам столько всего сказал и произнес, как сейчас оказывается, имеющего огромное значение для истории моей страны, что совершенно отказываюсь в этих своих мемуарах от игривого диалога. Чего не сделаешь ради точности изложения!
Я не помню всего этого. Другие, может быть, и помнят, я - нет. Это особенность моего мировосприятия. Потом я всегда полагался на стенограммы партийных съездов и конференций. Наличие этих добросовестнейших стенограмм всегда несколько расслабляет память, по крайней мере, появляется определенный стимул, охраняя сознание, не держать в памяти бесконечных разговоров в их словесной, бытовой интерпретации. В памяти надо держать только мысль, по которой всегда можно восстановить и реконструировать сказанное слово.
Достоверно только то, что я написал. Но если в обладающих определенной точностью чужих статьях и воспоминаниях есть какие-то "разговоры", оброненные "реплики", мои и чужие высказывания, способные оживить это мое повествование и придать ему определенную беллетристическую легкость и свободу, я не стану протестовать, коли опытный редактор осторожно внесет их в мой собственный текст. Что там уже пишут или вскоре предусмотрительно напишут мои родственники, друзья, недруги, политические оппоненты? Наверняка даже Надежда Константиновна после моей смерти не откажет себе в мрачном удовольствии написать обо мне воспоминания. Последним, если они не подвергнутся узколобой политической цензуре, следует верить. Надежда Константиновна, пожалуй, единственный человек, которого мне больно оставлять одного на этом свете. Но это к слову.
К чему я все это пишу? А к тому, что несколькими неделями позже состоялась другая встреча, вернее, несколько встреч с Плехановым в той же Швейцарии, на которых мы о многом договорились. Определенных текстов об этих встречах я не смогу предоставить, а вот определенные впечатления есть… Но сначала немного о продолжении моего первого заграничного путешествия.
Ведь жизнь моя складывалась так, что ни я, ни мои товарищи, да и никто в Российской империи не мог бы с уверенностью сказать, что кто-нибудь из нас через какое-то время снова окажется в Европе, за границей. Моим уделом, так тогда казалось мне, должна была стать черновая и рутинная революционная, а скорее всего - нелегальная работа в России. Вдумаемся в невеселое слово "подпольщик". А значит?… Значит, надо наперед набираться ярких и пронзительных заграничных впечатлений. Копить их, когда обстоятельства их предлагают.
Из Цюриха после свиданий и разговоров с Павлом Борисовичем Аксельродом, милейшим человеком, довольно скоро оказавшимся потом моим политическим противником, я махнул в Париж. Город утонченного разврата и шансонеток - для обывателя; и город великих социальных потрясений и революций - для человека моего склада.
Но, может быть, подобные люди редки? А чего, собственно говоря, Александр Иванович Герцен, сын богатого барина, вдруг уезжает из России и почему начинает издавать странный противоправительственный журнал? А о чем волнуются Белинский и Чернышевский? А почему князь Кропоткин задумывается над чувством справедливости, которое, как ему кажется, пропадает в его Отечестве? Они что, все желают недоброго своей родине? А что так волнуются студенты и потом уходят в "Народную волю" и "Черный передел"? Да жить бы этим людям в казенных домах священников, в своих имениях, пописывать водевили для театров или становиться с годами профессорами и глядеть спокойно на муки ближнего и на то, как милое Отечество погружается в сладкое болото дремоты.
Париж, Париж… Но я об этом уже писал. И все ли смог бы я даже из того, что видел, изобразить со своим специфическим "партийным" зрением и интересом? Здесь я отсылаю всех к художественной литературе. Она посещает театры и рестораны, ездит на прогулку в Булонский лес, живет миром красивых и больших страстей. Мои страсти были скромны и доступны. Я побывал на кладбище Пер-Лашез. Тогда, помню, очень сожалел, что приехал несколькими днями позже традиционного массового майского шествия горожан к кладбищу, чтобы почтить память расстрелянных здесь, у Стены Коммунаров. С одной стороны, массы народа, с другой - отряды полиции, предводительствуемые префектом. Парламентская французская "свобода" при блеске сабель и штыков. Но у нас-то, в России, открыто была невозможна любая форма политического инакомыслия!
Помню, что первые книги, которые я взял в руки в столице Франции, были "История Парижской Коммуны" Проспера Лиссагаре и "Воспоминание революционера" Гюстава Лефрансе. Потом эти книжки молодости часто приходили мне на память - ошибки и просчеты Коммуны были в высшей степени поучительны.
Сжигало ли меня честолюбие, которое, как известно, лучше всего организует и обустраивает судьбу? Возможно, но это было честолюбие особого рода. Честолюбие человека, который задумался над судьбой Отечества и обладает уверенностью и страстью, чтобы попытаться это Отечество переделать. Я отчаянно копался в это время в себе, хотя все мои близкие утверждают и еще будут утверждать, будто мне это несвойственно. И понял, что обладаю именно страстью. Много я встречал людей, в том числе и в моем кругу революционеров и политических деятелей, которые были и умнее и, может быть, прозорливее, способнее, в отдельных случаях решительнее, писали и говорили лучше и талантливее меня, но у меня с юности, точнее, со смертью Саши, в душе кипела эта страсть спасти и благоустроить человечество. Это было стержнем моей души. А если и были ошибки, то это были роковые ошибки.
Что еще из этого периода? Описывать весь маршрут моего первого заграничного путешествия сейчас мне уже скучно. Там было недолгое житье в одном из швейцарских санаториев - надо было что-то делать с моим гастритом, который преследовал меня всю жизнь, выходить из затяжной слабости после воспаления легких в начале зимы - за этим официально, да отчасти и по существу, я и ехал, потом недолгое пребывание в Берлине, где я прошатался по рабочим собраниям. Поэтому я и говорю: страсть; меня мало что, кроме моих идей и проведения их в жизнь, интересовало. Каким-то магическим образом меня тянула к себе народная жизнь. В конце августа я писал матери что-то вроде подобного: "Берлинские Sehenswurdkeiten посещаю очень лениво - я к ним довольно равнодушен - и большей частью случайно. Да мне вообще шлянье по разным народным вечерам и увеселениям нравится больше, чем посещение музеев, театров, пассажей и т. п. Насчет того, чтобы надолго остаться здесь, я не думаю: в гостях хорошо, а дома лучше".
Пробираясь уже ближе к дому, я еще раз заехал в Швейцарию, потому что была договоренность с Плехановым о новой встрече. Мы слишком были заинтересованы друг в друге. И такая встреча состоялась в местечке Орион. "Деревенский" Плеханов оказался несколько другим, нежели недавний "городской". Сыграла ли здесь роль дивная, для русского глаза почти нереальная природа, мерцание в прозрачном воздухе снежных шапок Альп или то, что в этих долгих беседах и прогулках принимали участие еще несколько социалистов, приехавших из России, - значит, у Плеханова, любившего покрасоваться, были свои восхищенные зрители, - среди них и мой товарищ той поры Александр Потресов, но это был другой, веселый, искрометный, живой Георгий Валентинович. Он мастерски рассказывал о подполье 70-х годов и, мне показалось, чаще, чем к другим, обращался ко мне.
Если подытожить, то я мог бы сказать: сложились деловые отношения с Плехановым, сложились деловые и дружеские отношения с Аксельродом. Возникла договоренность, что группа "Освобождение труда" специально для России будет издавать сборник "Работник", в который, естественно под псевдонимами, будут присылать свои статьи российские социал-демократы. Для меня это было особенно важно, ибо в первую очередь я получал трибуну. Редактором "Работника" станет Аксельрод. Это тоже важно. Что-то забрезжило в объединении сил российских социал-демократов. Я уже тогда знал, что часто выигрывают сражения армии, превосходящие не числом, а умением, выучкой, дисциплиной, волей и дерзостью полководца. Надо было возвращаться домой.
Глава пятая. Часть вторая
Газета, не вышедшая из печати.
Книга, только начатая в тюрьме.
Программа партии, которой еще не было.
Но если все закончится так, как переписка двух узников…
Мы все, так называемые старые большевики, завоевывали свое положение и авторитет не только своими статьями, книгами, революционной деятельностью, не только своими, часто рискованными, выступлениями на митингах и во время демонстраций, но и своими тюремными сроками. Здесь момент высшей пробы для революционера. И не надо говорить, что один удачлив, умел и точен в конспирации, а другой безрассуден и небрежен. Активная и настоящая, без показухи и имитаторства, революционная деятельность неизбежно ведет к тюрьме. Спросите любого революционера со стажем, и он вам ответит так же.