Порывистость и горячность Равича иногда приводили к курьезным ситуациям. Как-то в конце пятидесятых, приехав с инспекцией в нашу съемочную партию на Таймыр, он заприметил молодого смышленого паренька из зеков - Алеху, кашеварившего в нашем отряде. Голубые любознательные глаза и преданный серьезный вид Алехи приглянулись Равичу, и он решил привить пареньку любовь к геологии. Неделю подряд он, не жалея своего драгоценного профессорского времени, таскал Алеху в маршруты, терпеливо объясняя значение мудреных геологических терминов, обучая парня обращаться с компасом и картой, отбирать геологические образцы и на глаз "мордально" определять виды горных пород. Ученик ему попался благодарный - он преданно смотрел в глаза своему наставнику и буквально впитывал знания. Уже на второй день специальным приказом по партии любознательный повар был переведен в техники с существенным повышением оклада. Сам Михаил Григорьевич, неоднократно ставя любознательность Алехи в пример всем другим геологам, с нетерпением ждал момента, когда тот начнет задавать вопросы. Наконец закончив, как он считал, первый курс введения в геологию и надиктовав своему прилежному ученику полтетради, Равич благосклонно произнес: "Ну, Алексей, спрашивай". И блаженно сощурился в предвкушении вопросов. "Михаил Григорьевич, - робко спросил Алеха, не отрывая от учителя своих преданных, все понимающих глаз, - что такое внематочная беременность?" На следующее утро он снова варил кашу.
Помню, как несколько лет спустя, выступая на ученом совете НИИГА с лекцией о своем участии в Антарктической экспедиции, Михаил Григорьевич рассказывал, как его из-за курчавых волос не хотели в Кейптауне пускать в бар для белых. "Тогда я достал советский паспорт, - сказал Равич, - и говорю: "Ай эм рашен". В уважительной тишине присутствовавших раздался ядовитый шепот одного из старейших геологов В. М. Лазуркина: "И тут соврал!"
Ученый совет в конце пятидесятых состоял в основном из старых полярников, в число которых входили такие известные геологи как Николай Николаевич Урванцев, в 1921 году открывший Норильское медно-никелевое месторождение, и затем сидевший в лагере с конца тридцатых до начала пятидесятых, доктора наук Атласов, Сакс, Марков - да и не только они. Среди молодежи господствовал стереотип поведения "старых полярников". Один, например, по фамилии Вакар, даже в Ленинграде ездил на работу летом на байдарке, лихо причаливая у самого подъезда института. Он, помнится, был также неистощимым изобретателем разного рода самодельного арктического снаряжения, именовавшегося по его имени "вакар-рубаха", "вакар-палатка" и так далее. Однако главным достоинством истинного и заслуженного "северянина" считалась способностью к выпивке. Так, старый полярник Емельянцев, например, записался на экскурсию на Ладогу, в течение которой пил, не выходя из каюты, а на вопрос - зачем поехал, ответил: "А на воздухе больше входит".
Вспоминаю, как в первый год работы в институте, когда я поутру шел в свою комнату № 69 по коридору первого этажа, меня, чаще всего по понедельникам, останавливал весьма, как потом выяснилось, талантливый, но сильно в ту пору пьющий геолог Владимир Александрович, который обычно стрелял у меня трешки на опохмелку. Появляясь, вяленый и бледный, как привидение, из-за шкафа с образцами и дохнув на меня страшнейшим перегаром, он доверительно шептал: "Мне сейчас, чтобы умереть, достаточно подпрыгнуть". Я тут же испуганно протягивал ему трешку.
Поначалу я попал в Енисейскую экспедицию, где в мои обязанности входило руководить попутными поисками урана при геологической съемке в правобережье Енисея, в районе Игарки и Норильска.
Так летом пятьдесят седьмого года я впервые попал на Крайний Север, с которым связан был потом более семнадцати лет. До сих пор помню чувство ни с чем не сравнимой гордости, когда я притащил домой выданное мне на институтском складе "полярное обмундирование", состоявшее из старой "восстановленной" цигейковой куртки, двух пар сапог - кирзовых и резиновых, плащ-палатки и спального мешка. Предметом особой гордости был также настоящий кавалерийский карабин с двумя обоймами патронов.
Дело в том, что по существовавшей тогда инструкции секретные материалы, а в число их входили все стотысячные карты, с которыми работали геологи при съемке в енисейской тайге, полагалось выдавать в Первом отделе института только вместе с оружием "для их охраны". Путь мой в первую полярную экспедицию оказался тернистым - я был послан "старшим" с группой сезонных рабочих, набранных в близлежащем к институту районе Покровки, в основном из злостных алиментщиков, бичей и алкашей. Шесть дней мы ехали с ними плацкартным вагоном от Ленинграда до Красноярска, затем дней десять ждали парохода, и еще примерно неделю плыли по Енисею до Игарки. Все это путешествие запомнилось мне как чудовищная непрерывная пьянка. Я, хотя и числился старшим, в силу своей неопытности и беспомощности, был совершенно не в силах с ней бороться, и она закончилась сама собой, когда были, наконец, пропиты все деньги. До сих пор помню, однако, суровую красоту енисейских берегов, которые мне довелось тогда увидеть впервые.
Вид тогдашней Игарки тоже поразил меня - она в те поры была построена целиком из дерева. Здесь был большой лесной порт и лесобиржа. Лес сюда сплавлялся по Енисею и обрабатывался, а потом продавался прямо на иностранные пароходы, заходившие в устье Енисея. Это несоответствие нищих деревянных барачных построек, праздничного пылания белого ночного июльского неба, отражавшегося в енисейской воде, и казавшихся непривычными здесь пароходов с итальянскими и греческими флагами поражало воображение, напоминало о Джеке Лондоне и Киплинге. Здесь все было из дерева - не только дома, но и мостовые, более похожие на огромные настланные полы. Именно это заставило меня потом написать песню об Игарке: "А я иду по деревянным городам, где мостовые скрипят, как половицы".
База нашей экспедиции располагалась на самом краю города, по южную сторону лесобиржи, вытянувшейся вдоль правого берега Енисея и окруженной высоким глухим забором со сторожевыми вышками. Там круглосуточно сновали высокие штабелепогрузчики, напоминающие марсианские треножники из Уэллса, перевозя пакеты досок от лесопильного комбината к причалам. Прямо за почерневшим от ветров и мороза и покосившимся на мерзлоте двухэтажным бревенчатым домом нашей экспедиции, недалеко от которого делал кольцо старенький игарский городской автобус, начиналась тундра. Перед окнами, на пологом берегу енисейской протоки, за которой день и ночь взревывали самолеты на аэродроме, догнивали брошенные здесь рыболовные сейнеры и какая-то старая, но, видно, ладно сколоченная норвежская зверобойная (как мне объяснили) шхуна с остатками латинских букв на покосившейся высокой рубке.
На летнее время, с началом навигации, по Енисею в Игарку завозили обычно несколько десятков тысяч вербованных мужчин и женщин для работы на лесосплаве, сортировке и погрузке леса. На все это время объявлялся сухой закон. До сих пор помню, как, придя в игарский военторг за одеколоном, я спросил, нет ли у них "Шипра". "Шипра" нет, - есть только "Кармен", - ответила продавщица. "Бери - не сомневайся, - толкнул меня локтем случившийся у прилавка работяга, - "Кармен" - вкуснее".
Единственным местом, где продавали спиртное, недоступным, правда, для местных жителей, был клуб иностранных моряков, куда иностранные моряки, как правило, не ходили, и поэтому в нескольких "гостиных" клуба, за столами, заваленными агитационной литературой на английском языке, скучали подвыпившие гебешники. Центром клуба были бар, где "наливали все", и танцевальный зал, где плясали местные комсомольские активистки, "допущенные к иностранцам", и несколько проверенных органами профессионалок. Напротив интерклуба высилась высокая, надежно сложенная из отборных строевых бревен игарская тюрьма, также обнесенная высоким забором, построенная в конце тридцатых-начале сороковых и служившая долгие годы местом пересылки.
В тюрьме этой оказалось довольно неплохая библиотека художественной литературы, сложившаяся из книг, отобранных у заключенных при "шмонах". Помню, когда мы работали на реке Колю, то взяли во временное пользование в тюремной библиотеке целый вьючный ящик с книгами.
Уже позднее, в 1962 году, мне довелось быть свидетелем страшного пожара в Игарке, когда неизвестно от каких причин (говорили, что поджог) вдруг вспыхнула лесобиржа, а потом огонь перекинулся на город. Жаркий июль и небольшой ветер привели к тому, что буквально за несколько часов сгорело более половины города. Температура пламени была настолько высокой, что его не брала вода, моментально превращавшаяся в пар, и огонь потом гасили уже с вертолета, бросая специальные химические бомбы. Помню, как из обреченного огню интерклуба, под строгой охраной автоматчиков, вытаскивали ящики с коньяком и водкой и давили их трактором прямо на глазах у горюющих мужиков. Только тюрьму удалось отстоять от огня. Выстроившиеся цепочками с ведрами в руках зеки так упорно защищали свой "казенный дом", что огонь отступил. Никому и в голову не пришло бежать, хотя возможность была. Да и куда бежать?
Что же касается интерклуба, то уже с первого года шустрые ленинградцы проторили туда дорогу, раздобыв какие-то липовые бумажки. Поэтому путешествие в интерклуб с его баром и нехитрыми танцевальными знакомствами, так же, как баня и кино, были мощным стимулом для экспедиционной молодежи, прозябавшей под комарами в тайге и тундре, хоть ненадолго выбраться "погулять" в Игарку.
Вторым, уже доступным для всех местом "культурных" развлечений, был клуб лесопильного комбината, единственное в то время каменное здание, возвышавшееся в верхней части города, куда мы также регулярно таскались на танцы, и где нас, экспедиционников, неоднократно било местное население, легко опознавая нашу социальную принадлежность по экспедиционным курткам. Однажды и мне вместе с работавшим одно время вместе со мной Олегом Тарутиным довелось попасть в такую переделку. Я отделался сильно разбитым носом и фонарем под глазом, а Олег - полуоторванной бородой. К этому, впрочем, тогда относились довольно легко.
Женский контингент в Игарке и вообще на Крайнем Севере в те годы формировался по-разному. С одной стороны, за счет молодых специалистов: учительниц, метеорологов, врачей, попавших сюда по распределению, с другой - за счет нескольких тысяч женщин, ежегодно вербуемых на время навигации на сплав и разборку леса. Характерно, что эту тяжелую физически и далеко не безопасную работу выполняли здесь, как правило, женщины.
Весьма своеобразную группу составляли так называемые "тунеядки", девицы в возрасте от семнадцати до двадцати пяти, как правило, из весьма благополучных семей, которых на радость местному мужскому населению тогда высылали согласно хрущевским законам на Крайний Север для принудительного перевоспитания физическим трудом. Работали они по большей части официантками или посудомойками в столовых, так как никакой профессиональной работы выполнять не могли. Помню, в полярном порту Андерма я оказался свидетелем "товарищеского суда" над одной из таких "тунеядок" восемнадцатилетней красавицей Леночкой с ангельскими голубыми глазами, тихим голосом и скромными школьными косичками, казалось бы, сошедшей со страниц Чарской. Ее выслали из Москвы и определили посудомойкой в летную столовую, где она, совершенно ничего делать не умея, за месяц работы ухитрилась перебить почти все фарфоровые тарелки, заменить которые в условиях Арктики оказалось совсем непросто. В столовой возник кризис, и было решено устроить над виновницей показательный "товарищеский суд". В битком набитом зале аэродромного клуба на сцене за столом, накрытым по этому случаю красным сукном, расположились представители общественности - летчики и заслуженные полярники в парадных костюмах с лацканами, утяжеленными многочисленными орденами и значками. С обличительной длинной и скучной речью выступил секретарь местного партком, за ним еще несколько человек, в том числе директор столовой, справедливо сетовавший, что "не на чем людей кормить". В конце попросили высказаться обвиняемую, чтобы она объяснила всем "как она дошла до жизни такой". Скромница Леночка, потупив глаза, поднялась на сцену и тихо, но вполне внятно произнесла в микрофон: "А чего вы от меня хотите, если я за всю свою жизнь ничего кроме… в руках не держала?" Мертвая тишина воцарилась в зале, после чего общественность в полном молчании покинула свои места за кумачовым столом. Собрание закрылось, так и не приняв к обвиняемой никаких мер.
Что касается "любви", то она в Игарке была доступной и несложной. Как-то, прогуливаясь с приятелем метрах в двухстах от нашей базы, мы обратили внимание на странное движение и взмахи веток в кочкарнике. Приглядевшись, мы различили ритмичное мелькание взлетающего вверх голого зада и двух веников над ним. Выяснилось, что между кочками пара занимается любовью, а девушка в такт движениям парня обмахивает его веником от комаров…
Мое же первое знакомство с комарами состоялось на реке Горбиачин неподалеку от Игарки, на базе разведочной геофизической партии. Выданные нам накомарники помогали не очень, да к тому же выяснилось, что в жаркие и влажные июльские дни в них трудно дышать, когда идешь в тайге, по кочкарнику, таща на себе рюкзак с образцами, палатку, карабин и всякую прочую тяжелую дребедень. Была еще, правда, противокомариная жидкость - диметилфталат, которая, если ею густо намазаться, на какое-то время отпугивала комаров, но, во-первых, она быстро выдыхалась, а во-вторых, намазавшись ею, можно было только сидеть неподвижно, так как при движении она больно разъедала все потеющие участки кожи и вызывала долго не проходящее раздражение.
Вечером, перед тем как устроиться на ночлег в палатке, каждый долго натягивал кисейный полог над своим спальником, потом надо было осторожно забраться туда, законопатить все дырки и тщательно и методично перебить всех комаров, оказавшихся внутри. После этого можно было на какое-то время уснуть под непрерывное гудение крутящихся снаружи комаров. Ободряя нас - салаг, начальник партии говорил с усмешкой: "Разве это комары? Вот будут комары - в три слоя будут комары! Когда "большой комар" стоит, - продолжал он дальше, увлеченный собственной неуемной фантазией и нашим испуганным вниманием, - приходится кинуть палку в воздух, чтобы определить, где солнце". Мы в страхе ждали прихода "большого комара" и не заметили, как комар понемногу сошел. На самом деле, как я понял тогда, к жизни "в комарах" надо было относиться спокойно, не в пример одному молодому геологу, впервые сюда попавшему, который с криком "жрите, сволочи" срывал с себя накомарник или вдруг начинал стрелять по комарам из пистолета. Пришлось отправить его в психбольницу.
Кстати, огнестрельное оружие, столь щедро нам тогда выдававшееся, все было немецкое, трофейное. Техники и работяги таскались с длинными и неудобными винтовками системы "маузер", обладавшими, однако, как говорили, большой дальнобойностью, а начальники партий щеголяли с внушительными и безотказными "парабеллумами" или маленькими изящными "вальтерами". Перед каждым общим "сабантуем", по раз и навсегда заведенному закону, все оружие сдавалось завхозу и пряталось под замок до окончательной опохмелки.
Не лучше комаров оказалась и мошка, приходившая во второй половине лета вслед за комарами. Если от комаров помогали хотя бы отчасти накомарники и диметилфталат, то от мошки не помогало решительно ничего. Она спокойно проходила через накомарники и сетки пологов, а забираясь под одежду, всегда выедала кожу в самых тесных местах, чаще всего на ногах в сапогах, на запястьях рук, туго стянутых резинкой "энцефалитного костюма", и на линии обруча от накомарника на лбу. Все мы поэтому быстро приобрели облик мучеников с постоянными кровавыми ранами на ногах, руках и надо лбом, как от тернового венца. В вечернее время мошка обычно тучами собиралась в палатке на внутренней стороне тента, под самым ее коньком, и полагалось осторожно, чтобы не поджечь палатку, быстро выжечь ее свечой или обрывком подожженной газеты.
В жаркие августовские дни мошка иногда перемещается по тайге крутящимся черным столбом, напоминающим смерч. Не дай вам Бог ненароком попасть в него! Я хорошо запомнил, как один молодой работяга из Ленинграда, прорубая в тайге просеку для геофизиков, нечаянно оказался на пути такого смерча. Мошка объела его за десять минут так, что пришлось срочно вызывать санрсйс самолета из Игарки.
Поскольку попутные поиски урана там, где его не было (да и не могло быть), практически ничего не давали, а план геологической съемки "горел", меня помимо моих геофизических обязанностей начальство подключило и к геологической съемке, благо подготовка Горного института это вполне позволяла. Мне выдали молоток, геологический компас и карту и бросили вместе со всеми геологами в съемочные маршруты. Вот где я всерьез пожалел о уже привычной мне Средней Азии с ее пусть опасными, но уж во всяком случае хорошо видными отовсюду горами и скалами, среди которых заблудиться практически невозможно. А здесь… Ты делаешь буквально несколько шагов от лагеря, и ветки елей и лиственниц смыкаются над тобой, а пологий исчезающий склон не дает никакой возможности хотя бы примерно ориентироваться по рельефу. Солнце обычно затянуто облаками, и определить, где север, без компаса и карты невозможно. А уж карты! Они хоть и были секретными, составленными под эгидой славной системы НКВД в незапамятные годы лагерей, но уж точностью, даже стотысячные, не отличались. Изображенные на них ручьи на месте, как правило, отсутствовали или же текли не туда. Больше всего надежд возлагалось обычно на аэрофотоснимки, на которых можно было разобрать и лесные массивы, и сеть рек и ручьев. Приходилось поэтому часто во время маршрута останавливаться и определять свое место, хотя и удавалось это далеко не всегда. Помню, и в пятьдесят седьмом, и в пятьдесят восьмом году то и дело пропадали в тайге люди. Так, в пятьдесят восьмом году заблудился где-то в бассейне реки Горбиачин и погиб в тайге гидрогеолог Сиденко. У меня же с того времени надолго остался синдром "определения своего места" в лесу, даже в пригородном.
Начало работы на Крайнем Севере ознаменовалось для меня первым общением с авиацией…
Перед путешествием в Игарку мне ни разу не довелось ни на чем летать, поэтому первый мой в жизни воздушный полет состоялся в июне 1957 года, когда нас перевозили на биплане АН-2, который летчики ласково называли "Аннушкой", на базу партии на реке Горбиачин. Помню, когда в игарском аэропорту "Полярный", расположенном на острове посреди Енисея, самолет оторвался от земли и накренился на правое крыло, делая разворот, и мне больно придавили ногу поехавшие по металлическому полу вьючные ящики и какие-то седла, а в маленьком круглом иллюминаторе стремительно понеслись подо мной бревенчатые дома, штабели леса, вспыхнувшая ослепительным солнцем серая енисейская протока с дымящими посреди нее пароходами, и, наконец, зеленые полосы тайги вперемежку с зеркальными осколками болот, я испытал острое чувство настоящего счастья и обретения своего главного места в жизни. Мне казалось - сбылась моя главная мальчишеская мечта о превращении в "настоящего мужчину", обживающего тайгу и обряженного в штормовку и резиновые сапоги с длинными голенищами. До этого, однако, было еще далековато.