Андрей Тарковский - Виктор Филимонов 22 стр.


Примечательны смыкающиеся в главном отклики со стороны патриотов отечественной истории художника Ильи Глазунова и - позднее - математика, члена-корреспондента АН СССР Игоря Шафаревича, которые как раз и не принимают трагедийного мировидения Тарковского, не находя в нем чаемого позитива в оценке прошлого страны.

Популярный художник был убежден, что в "Андрее Рублеве" исказили историческую правду. А сам иконописец предстал "как современный мечущийся неврастеник, не видящий пути, путающийся в исканиях, тогда как он создал самые гармоничные, пронизанные духовным светом произведения, которые в тяжелые годы нашей истории давали понятие о нравственных идеалах нации". Глазунов вынес впечатление, что "авторы фильма ненавидят не только русскую историю, но и саму русскую землю, где идут дожди, где всегда грязь и слякоть". Прекрасны же только завоеватели-ордынцы, "потрясающие великолепием осанки и костюма".

Едва ли не в том же русле толковал картину почитаемый Тарковским А. И. Солженицын, когда увидел ее вторично в 1983 году уже в Вермонте как "переброшенную валютной и пропагандной жаждой Советов на заграничные экраны, заранее прославленную западной прессой". Исторической критики, по убеждению писателя, фильм Тарковского не выдерживает, лента - "несердечная", жестокая. Представленный в образе героя сегодняшний безрелигиозный гуманист, "отделенный от дикой толпы и разочарованный ею", пребывает вне Церкви. Этот отзыв был тем более обиден, что темперамент писателя, его бескомпромиссность в оценках и судьба мученика и проповедника очень близки Тарковскому, можно сказать, соответствовали его духу. Ведь именно Солженицыну одному из первых мечтал показать свой фильм режиссер.

Точно и глубоко описал катастрофизм мировидения Тарковского Лев Аннинский, правда, уже в период объявленной свободы слова . Хотя о своем восхищении картиной оповестил Андрея Арсеньевича сразу, как только фильм увидел. Однако режиссер с некоторой настороженностью отнесся к письму критика, поскольку тот совсем недавно положительно оценил "Войну и мир" С. Бондарчука.

Феномен Тарковского как художника, полагает критик, в самом сопоставлении бездн, судеб, высот. В чувстве края, конца света - безотносительно к условиям или аспектам. Поэтому отрицание у Тарковского надо принять как закон, им самим над собой признанный. Если иначе подходить к режиссеру, то мы будем натыкаться на сплошные противоречия.

Художник оказывается, по существу единственным носителем света, единственным восприемником божественного начала. Художник почти раздавлен этой миссией. Он одинок. И надо быть готовым ко всему.

Тарковский, как понимает его Аннинский, едва ли не единственный из шестидесятников "почувствовал катастрофу". Причем речь идет о катастрофе, которая "гнездится в самом человеке". Иными словами "личный Апокалипсис" – в самом художнике.

Аннинский сопоставляет по "общей концепции" "Войну и мир" Бондарчука и "Андрея Рублева". При всех поправках, объективно "столкнулись эти линии в одной точке духовного пространства и времени, на переломе от шестидесятых годов к семидесятым, в той точке, которая зовется русской национальной историей - традицией - памятью. Полный контраст у Бондарчука "теплая русская традиция" вбирает человека дает ему Дом и Купол, у него история и человек как бы взаиморастворяются друг в друге - в достаточно корректном соответствии с той стороной толстовской прозы, которая связана с теорией роя. Тарковский же не может принять самую мысль об истории как о материнском лоне. Разумеется, он и фактуру соответствующую не приемлет. Он не увидел бы ни красоты стаи гончих, несущейся по мерзлой траве, ни красоты аустерлицкой атаки, ни красоты "русских споров" под сенью лиловых аллей в усадьбах. У Тарковского не Дом - бездомье, и человек у него не вобран в чрево Истории, а исторгнут из него вон; индивид, проходящий сквозь кровавый хаос истории, расплачивается жизнью за свою попытку облагородить дикое" . (Подчеркнуто нами. - В. Ф.)

"Андре Рублев": от сценария к фильму

…Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,

За ними чернозем, равнины скат отлогий,

Над ними серых тун густая полоса.

Где нивы светлые? где темные леса?

Где речка?..

А. С. Пушкин. Румяный критик мой… 1830

Взглянем на фильм Тарковского сквозь сценарий, создававшийся в дуэте с Кончаловским. Ведь, по существу, картина вылилась в подспудный спор со вторым полноправным автором сценария. Надо сказать, сценарий вообще крайне редко упоминается рядом с картиной. Вторая заслоняет первый.

Пролог к первой части сценария заявляет историческую тему – Куликовская битва, рассвет после сражения. Здесь одновременно и регистрация исторического факта, и символический из факта вывод. Смертельно раненый русский дружинник пытается поднять меч на давно поверженного, убитого врага , татарского всадника. В сценарии образ ненависти к побежденному, мертвому врагу , то есть иллюзорному внешнему врагу получает развитие. Не татары враги. Истинный враг – в самом русском, в его внутреннем состоянии, в его психологии, формировавшейся веками. Междоусобное противостояние русского русскому развивается на нескольких уровнях сюжета. Противостоят друг другу Великий и Малый князья народ - власти и церкви, в самом народе смолянин противостоит москвичу, москвич - смолянину и т. д. Присутствие татар лишь обнажает противостояние.

Эта черта в развитии образа народа близка и фильму. Но в прологе картины на первый план выдвигаются судьба и подвиг художника. Пролог - подвиг "мужицкого Икара". Уродливое сооружение из шкур. Яростная толпа. Короткий полет. Почти животный восторг и - мордой в землю. В сценарии у "Икара" - крылья. Он уподоблен ангелу, летящему над землей, перед которым люди, хотя он вскоре и погибнет, встают на колени, ибо очевидна святость улетевшего по небу человека.

Примечателен следующий факт, связанный с заменой пролога к фильму. Эпизод Куликовской битвы и утра после нее был изъят, как свидетельствует, например, Т. Г. Огородникова, из-за урезанной сметы. Но сам Андрей Арсеньевич не мог не понимать, что выпадение этого пролога и замена его прологом ко второй части сценария переставит акценты в концепции картины. Может быть, уже приступая к съемкам, Тарковский думал о другом произведении, нежели то, которое предугадывалось сценарием? Здесь происходит, кажется, нечто напоминающее историю со "вторым" и "третьим" "Сталкерами". Неожиданно вклинившийся в процесс съемок "технический" сбой (об этом подробно - далее) коренным образом повлияет на идею фильма, изменит статус героя.

Сценарный эпизод "Тоска. Лето 1419 года". Полувымершая от голода деревня. Три персонажа: пожилой хозяин подворья, мастеровой и Бориска, будущий создатель колокола. Образ народа сводится в результате к этой троице. Она подтолкнет Рублева к его гениальной иконе. Первый же толчок будет детских воспоминаний, которых в фильме нет

…Родители молотят зерно. Однообразные движения их рук нежно и резко очерчены солнцем . Именно это движение впервые тогда захотелось ему передать. А теперь и сидящую перед ним троицу крестьян освещает солнце . Образ божественного светила, к которому устремляется и дух художника, и духа народа, значим в сценарии с самого начала. Великий замысел иконописца не просто "подсказан" народом, а начинает свой путь, говоря словом Бахтина, в материально-телесном кругу. Высокое и низкое находят друг друга в единстве мироздания.

Народ в сценарии не только темен. Он стихийно ищет пути к единению, каждым новым шагом разрушая и вновь изнутри воссоздавая чаемое братство. Народ в сценарии неприкаянный, весь – "беглый". Через сюжет проходит линия поиска беглого, предавшего огню княжеские хоромы. Народ – в начале пути к единству национальной семьи. Из бездны к солнцу Троицы начинается и путь художника, воплотившего "народную тоску по братству".

Один из фундаментальных образов сценария – "праведные жены". Женщины с Девичьего поля, пожертвовавшие врагу, осадившему Москву, свои волосы. Они перешли на стены владимирского Успенского собора во фрески Страшного суда, над которыми так мучительно бьется герой. Рублев видел на том же поле и русских мужиков, больших, слабых, беспомощно взиравших, как их матери, жены и сестры перед всем миром платки снимают, позором за них и Москву платят. Образ отцовско-сыновней беспомощной неосуществленности - основополагающий как для Тарковского и Кончаловского, так и вообще для отечественного кино второй половины XX века. У Тарковского такая неосуществленность одновременно и вина перед женщиной-матерью.

В сценарии художник впитывает трагизм происходящего, несет его как груз личной вины. Рублев, как Иван в предыдущей картине Тарковского, выступает в роли защитника материнского лона Родины. В сценарии он в яростном гневе то и дело бросается на ордынцев с отчетливым намерением пролить кровь.

Символическим средоточием женской темы в сценарии станет Дурочка как проявление высшей мудрости природ ы-родины-народ а. Ее невменяемость, косноязычие, а по сути, немота, не что иное, как предчувствие зачатия и сама беременность. Как только Дурочка разрешается от бремени, - а происходит это перед тем, как в воображении Рублева забрезжит образ "Троицы", - в ее лице возникает осмысленность, а в устах - внятная речь.

Роды происходят в хлеву. На виду у беглых крестьян. Причем рождается татарчонок, "ворожий сын", как замечает кто-то. "Ничего-ничего! Это же наш татаренок! - успокоит другой - Русский татаренок! Мать-то какая? Русская? Ну и все!" В эпизоде легко уловить рифму с евангельским сюжетом рождения Спасителя (здесь и хлев, и "волхвы"), с возрожденческими (Леонардо да Винчи, например) изображениями мадонн, когда за спиной у женщины в амбразуре окна распахиваются пространства едва ли не мироздания. В преобразившейся, блаженной можно увидеть образ родины, Руси, восприявшей чужое семя и воссоединившей его с родным, природным. Земля оказалась мудрее даже ее духовного сына - художника Рублева. Но и в художнике откликается эта мудрость. Не зря переродившаяся через свой плод блаженная наконец узнает нового Андрея ("мужественного"). Узнает после того, как его лик осветится улыбкой.

В рождении Младенца материализуется идея природа народного единства (братства), высокая символика которого отобразится затем в "Троице". Так разрешается и вина Андрея. По сценарию, его подозревают в том, что именно он "обрюхатил" дурочку. Появление ребенка снимает с него подозрение во грехе. Но он духовный "провокатор" происшедшего. Своими испытаниями, страстями он подталкивал и это событие, и событие рождения колокола. В конце концов, и немота Рублева не собственно его немота, а немота Блаженной, немота Родины.

Из фильма убран всякий намек на беременность Блаженной. Ее увозят татары, а затем она возникает в новелле "Колокол" после первых колокольных звуков. Но это уже не та безумная, с которой зритель встречался ранее. Перед нами нарядная молодая славянка, ведущая лошадь. Позднее, когда Бориска будет рыдать на коленях у Рублева, жалуясь, что отец, "змей", так и не открыл секрета, а Андрей будет его успокаивать, впервые после долгого молчания заговорив, - в этот момент в глубине панорамы мы вновь ее увидим. Увидим и мальчика с лошадью, идущего за молодой женщиной.

Тарковский не дает никаких заметных указаний, хотя мы вправе предположить, что это сын героини фильма. Что же перед нами? Непорочное зачатие?

Но в фильме важно, может быть, и не это, а преображение мира в творческом акте, которым является создание колокола. Сам этот процесс можно понимать как процесс зачатия, вынашивания и, наконец, родов. Не случайно ведь в упомянутом эпизоде производство колокола приобретает уже не техническое, а именно художественное значение. За всем этим угадывается символика плодоношения матери-земли, разрешение от бремени природы.

Сцена рытья литейной ямы. Перед зрителем будто распахивается лоно земли, ее готовые к плодоношению недра. Не превращение ли это сценарного эпизода родов? Похожий образ перейдет и в картину Кончаловского об Асе Клячиной, тоже в своем роде блаженной.

Бориска натыкается на корневище. Пытается выдернуть его. Но не тут-то было! Продвигаясь по длине корня, поднимает голову и видит дерево, вознесенное кроной в небеса. И так открывает для себя единство вселенной: подземный и земной мир срастаются с небом. Юноша падает в позе распятия на край вырытой ямы. Камера снимает его с небесной высоты. Ощущение полета души из недр земных – тем более что черноту ямы, снятой сверху, пересекает летящий голубь.

Монтажный стык. Следующая сцена – поиски глины. Бориска спрыгивает откуда-то сверху, как бы возвращаясь с небес.

Итак, финальное "плодоношение" (и в сценарии, и в фильме) – завершающий этап испытаний Рублева, его художнической инициации. А затем – тайна вознесения в высоком творческом подвиге к божественной гармонии "Троицы".

Жанр "Рублева" проступает в сценарии и воспринимается фильмом. В нем есть признаки когда-то открытой М.М. Бахтиным мениппеи , порожденной карнавализованной областью искусства. Жанр этот синтезирует низкое и возвышенное, смешное и серьезное, комическое и трагическое, ум и глупость а т. д.. предполагая предельную авторскую свободу. Формировался он "в эпоху разложения национального предания, разрушения тех этических норм, которые составляли античный идеал "благообразия" ("красоты-благородства"), в эпоху… подготовки и формирования новой мировой религии - христианства".

Жанр мениппеи хранит историческую память о своем происхождении и, ассимилируясь в искусстве новых времен, становится особенно актуальным в перевальные периоды истории. Сюжет мениппеи - испытательное странствие мудреца в трех мирах: в преисподней, на земле и на небе. А точнее, испытание той "правды о мире", носителем которой является странствующий мудрец.

Своей "правдой" Андрей Рублев противостоит вначале "правде" Феофана Грека, карающую живопись которого монах отвергает. В сценарии подчеркнуто "смеховая" ситуация встречи Андрея с иконами Грека как бы спорит с их суровыми ликами.

В фильме явление главного оппонента Рублева обставляется иначе. Смеха ни на йоту. Напротив, за стенами, укрывающими Феофана (Николай Сергеев), зритель видит ужас. Там колесуют какого-то несчастного. И сам иконник в конце концов не выдерживает, резко осуждает тех, кто казнит и кто глазеет на казнь.

"…Слепы люди, народ темен!.." – восклицает Феофан сценария и рисует образ конца времен. "Где они, твои праведники?!.. Не будет страха - не будет веры!.." Андрей убежден, что людям "напоминать надо почаще, что люди они, что русские, одна кровь, одна земля". "Правда" Андрея - низовая, мужицкая. Народ - страдалец, нет на нем вины по страданию его и его темноте. Вина на князьях, на "фарисеях" да "книжниках". Сила народа - в единстве, замешанном на взаимной любви. Именно за эту "правду", грозится Феофан, Андрея могут в Бeлозерск упечь.

В фильме и монолог короче, и предостережение Феофана в ином контексте звучит. Но и там, и здесь, в подкрепление Андреевой "правды", разворачивается картина восшествия на Голгофу мужицкого Христа. В фильме - как продолжение темы мужицкого "Икара". В сценарии сцена обытовлена рядом деталей. Нет той библейской панорамы (в духе Питера Брейтеля Старшего) и торжественности в шествии, что в фильме. Нет едва уловимых на экране, растворяющихся в белесости неба и снега ангелов, сопровождающих процессию. Кроме того, в сценарии эта картина возникает как ответная "реплика" тому, что тревожит воображение Грека. Христос Феофана - одиноко противостоит тому народу, который он явился спасать. Здесь невозможно любовное единение, а только - необходимость карать животную злобу человека. Да и сама картина в воображении Грека далека от русской действительности. Она ближе к каноническому тексту Писания.

Предметное воплощение "правды" Рублева - в эпизоде "Страшный Суд. Лето 1408 года", который почти без изменений перешел в фильм. После того как он видит, какую волну страха поднимает в душе Блаженной испачканная сажей бе­лая стена собора, нарушенная гармония чистоты, художник утверждается, что народу нужен не Суд, а Праздник. Но не праздник с тяжелым похмельем, как после языческого действа или скоморошьих забав, а праздник духовного взлета к братскому единению.

Вспомним идею замысла, "озвученную" Тарковским еще на стадии съемок фильма: "Троицу" породила "великая народная тоска по братству". Но это скорее относится к сценарию, чем к фильму, где гениальная икона возникает таинственным путем, вопреки всему, что окружает Художника в бытии.

В традиционном инициационном сюжете исходная точка на пути героя - архетип дома. Родительский дом, отчий. Итог, посвятительных испытаний – тоже дом, но свой, своим, так сказать, горбом добытый. В фильме такого начала пути просто нет. В сценарии же это – крестьянское детство Андрея, пробуждающееся в его воспоминаниях.

Андрею является холодное прозрачное озеро, куда он ныряет, пытаясь достать дна. Оказавшись под водой, он видит татарина, пораженного стрелой. Этот образ связывает сюжет сценария с прологом первой части. Тело мертвого врага – груз неизбывной беды, но и вины в народном сознании и сознании Рублева. Груз, от которого надо освободиться. Освобождение осуществляется как восхождение к "Троице". Последние этапы на этом пути – разрешение от бремени Блаженной, появление "русского татарчонка", а затем и взлет народного духа в стихийном творчестве Бориски.

В сценарии постоянны столкновения иконописца с мертвым "внешним врагом". Он и сам будто выходит на границу погибели. Ему то и дело грозит смерть. И оборотный ее лик – снижающий смех. Рублев Солоницына существенно ограничен в поступке. В сценарии же Андрей довольно часто бросается в схватку с завоевателями. Но любой его поступок такого рода тотчас же подвергается осмеянию. Будто сама жизнь возвращает художника к его прямой обязанности – творчеству. Та же жизнь, в которой добро и зло не то чтобы соседствуют, а смешиваются, опровергает и добровольную немоту Андрея.

Назад Дальше