Утро красит нежным светом... Воспоминания о Москве 1920 1930 х годов - Юрий Федосюк 2 стр.


Товарищи, внимание!
На нас идет Германия,
Французы ни при чем -
Дерутся кирпичом.

Эта чушь, бесспорно, отголосок недавно прошедшей Первой мировой войны, а может быть, и немецкой оккупации, последовавшей после Брестского мира. Доставалось и американцам:

Один американец
Засунул в ж… палец
И думает, что он
Завел свой граммофон.

Подрастая, я всё большее участие принимал в дворовых детских играх. Они передавались – без изменения правил – от старших к младшим, быстро вспыхивали и так же быстро угасали, заменяясь другими. Игр было десятки, казалось, что они бессмертны; куда же они все или почти все бесследно исчезли? В современных дворах играют всего в какие-либо три-четыре игры. Загадка для социологов и психологов: почему так мало стало групповых игр?

На первом месте стояли уцелевшие до наших дней салки – в Ленинграде они называлась пятнашками. Дотронуться до другого означало осалить его, в Ленинграде – запятнать. Второе место занимал "штандер" – игра с мячом: как только водящий произносил: "Штандер!", все обязаны были замереть на месте, а тот, в кого попадал мяч, становился водящим. Жмурки и прятки не требуют пояснений. Интересны были варианты пряток – "обознатушки", когда прячущиеся менялись какой-либо частью одежды, дабы водящий назвал не то имя и продолжал водить, а также "двенадцать палочек". На доску-рычаг накладывались 12 маленьких палочек, затем кто-нибудь нажимал на конец доски и палочки разлетались в разные стороны. Водящий, прежде чем пойти искать, обязан был найти и вновь разложить на доске палочки, в это время играющие прятались. Самым эффектным было, воспользовавшись тем, что водящий далеко отошел от доски, подкрасться к ней и вновь нажать на её конец – ему снова приходилось собирать палочки, неловкого "заваживали" и доводили до слез.

Часто в этих случаях в окне появлялась мама неудачника и говорила:

– Ребятки, что вы над ним издеваетесь? Иди, Котенька, домой, брось эту глупую игру, я тебе конфетку дам.

Играли в кошки-мышки, чижика, вечный коридор, круговую веревочку, лапту, казаки-разбойники, горелки – игры, подчас довольно сложные и известные современному поколению только по названиям да по упоминаниям в классической художественной литературе. В горелки играл Нехлюдов с юной Катюшей в "Воскресении" Льва Толстого; как много теряют нынешние читатели, не зная содержания этой прекрасной игры, столь лирически описанной Толстым. У меня же до сих пор в ушах звенит припев горелок:

Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло.
Глянь на небо -
Птички летят,
Колокольчики звенят.
Горим!

И начинается перебежка горящих, спасающихся от ловцов.

Специфически девичьими играми были бессмертные "классы", родившиеся едва ли не в Древнем Риме и распространенные, как я узнал, во всем мире: от Гренландии до Аляски и от Новой Зеландии до Латинской Америки. Любили девочки играть с мячом у стенки в игру, называвшуюся "девять-десять", во всякие соревнования со скакалкой.

Игр с пением было немного, одна из них начиналась с того, что кто-нибудь (водящий, определенный по "считалке") садился на корточки в центре круга из участников игры, которые пели:

Сиди, сиди, Яша,
Под ореховым кустом,
Грызи, грызи, Яша,
Орехи каленые,
Медом начиненные…

Дальнейшие слова, да и самый смысл игры я забыл: кажется, водящий Яша должен был выбирать себе невесту из круга или ловить кого-то. Сходной игрой была "корзиночка", которая запомнилась благодаря нудно-сентиментальному тексту и мотиву. Дети – непременно нечетное число – становились в круг, один выходил из круга и выбирал себе пару. При этом крут пел:

В этой корзиночке много цветов,
Я принесла их из разных садов,
Розы, фиалки, лилии там есть,
Всяких цветочков в корзиночке не счесть.

Далее стихи принимали несколько эротический характер:

Маятник качается,
Двенадцать часов бьет,
Петя просыпается и к Лидочке идёт.
Лидочка, Лидочка, как вы хороши,
Любит вас Петенька ото всей души.

Имена, разумеется, соответствовали водящему и его избраннице.

Круг сохранялся, но постепенно переформировывался: рядом, взявшись за руки, стояли парочки. Последнюю участницу, никем не избранную, выгоняли на всеобщее позорище в центр круга и издевательски пели:

Наша корзиночка стала пуста,
Лысая крыса осталась одна.

Жестокая игра! "Лысая крыса" начинала горько и безутешно рыдать. В эту игру, по идее общую, играли чаще всего одни девочки, мальчишки презирали её как бабски сентиментальную. Девочки же часто затевали "корзиночку" для сведения личных счетов, заранее договариваясь, кого оставить "лысой крысой".

Любопытно другое: 50 лет спустя мне попались в руки тексты песен из популярнейшей в пушкинское время оперы Геснера "Леста, или Днепровская русалка". Эту оперу Пушкин цитирует в "Евгении Онегине" ("Приди в чертог ко мне златой!.."), не без ее влияния написана пушкинская "Русалка". Уже к середине прошлого века "Леста" была прочно забыта. Но один из ее хоров, как я прочитал, начинается словами:

В этой корзиночке много цветов,
Я принесла их из разных садов.

Вот какой долгожительницей оказалась "Леста", вернее пара ее бездарных стихов. Впрочем, уже давно игра "корзиночка" вышла из обихода.

Ребята постарше иногда и фал и в городки, вообще же игры, требующие сложного снаряжения, не практиковались – видимо, из-за всеобщей бедности. Катка во дворе не было, зато короткое время была земляная гора со ступеньками, сохранившаяся с дореволюционных времен, – специально для катания зимой на салазках. Гора памятна мне тем, что в пятилетнем возрасте, катаясь с нее, я свалился с салазок, ударился головой об острый угол полозьев и долго ходил с пластырем на темени. Вскоре гору эту срыли.

Став постарше, я увлеченно играл во дворе в футбол, пока родители мне это не запретили: игра сопровождалась отчаянным и всеслышимым матом: футболисты были ребята тертые и отчаянные, почти все – с соседних дворов, пользующихся недоброй репутацией.

Много в нашем подъезде было детей бедных, полуголодных. Ходили они по-нищенски одетые: мальчишки – в драных, полу-длинных штанах, девочки – в вылинявших, застиранных ситцевых платьицах. Дети рабочих, выходцев из подмосковных деревень, многие на лето исчезали: "Я к бабушке в деревню поеду". Но многие оставались на всё лето в городе: пионерские лагеря в 1920-х – начале 1930-х годов были редкостью. С началом коллективизации всё меньше детей уезжали к бабушкам и дедушкам в деревню – не до них там было. Напротив, стали появляться ребята из деревни, которых сельские родители подкидывали на прокорм городским родственникам. Так появился однажды летом в нашем дворе Коля – хороший, порядочный парень, одетый в какие-то страшные лохмотья и вечно босой. Выяснив, что он послан на лето родителями-колхозниками, весь двор стал называть его Колхозник. Так звали его повседневно и вовсе не со зла – просто по месту происхождения. Он охотно откликался и играл вместе с нами. Только потом я понял, какой скверной пропагандой колхозов звучала эта кличка в применении к тощему, оборванному подростку, внешне выделявшемуся среди городских ребят. А ведь и городские были одеты не Бог весть как, так сейчас никто детей не одевает.

Иногда под нашими окнами раздавался детский крик, обращенный куда-то на шестой или седьмой этаж:

– Маму-у! Маму-у!

Не скоро сверху раздавался отклик:

– Ну чего тебе?

– Маму-у! Кинь хлебушка!

– Меньше бегай, а то на вас не напасешься! Скоро обедать.

– Ну, мамочка, хоть маленький кусочек. Очень есть хоцца.

Как правило, мать смягчалась и выбрасывала ломоть хлеба, обернутый в бумажку. "Хлебушек" немедленно поедался.

Конфеты были редким лакомством даже для нас, детей обеспеченных родителей. Конфеты ирис продавались поштучно каким-то торгашом у ворот. Стоили они копейку. Помню, с какой радостью я бежал за ириской к воротам, получив как премию копейку.

Брат отца дядя Миша, приходя к нам в гости, непременно приносил мне с сестрой дорогие конфеты "Мишка косолапый" – каждому по одной. Как радовались мы этому роскошному подарку!

Некоторые жильцы нашего подъезда – инженеры-спецы – уезжали на год-два в заграничные командировки. Сами они и дети их возвращались неузнаваемыми – во всем новом, "заграманичном", как тогда говорили. Я иногда, присаживаясь на барьер, прислушивался к разговорам рабочих – жильцов нашего дома. Из обмена мнениями явствовало, что заграница в представлении беседующих – рай обетованный. Даже если люди возвращались из какой-нибудь Турции или Бразилии. Все любили Россию, никуда не стремились уехать, но были твердо убеждены, что вечный удел России – бедствовать, так уж ей на роду написано. Расспросы приехавших подтверждали миф о зажиточной заграничной жизни. Укрепляли это представлении и импортные фильмы.

Кстати, представление это живуче и в наши дни. В чем секрет? Думается, не только в лучшем качестве заграничного ширпотреба, не в хороших условиях, предоставляемых нашим загранработникам. За границей я тоже видел богатые витрины, прекрасные товары, отличную технику. Но видел я там и немало приехавших из разных стран в поисках куска хлеба бедолаг, завидовать которым не приходится. Секрет во многом в том, что Россия никогда не видела бедного иностранца. Никакой араб или перс не приезжал в Москву без денег, в поисках работы. Приезжали с капиталами, а увозили гораздо больше. Даже московские китайцы, державшие прекрасные прачечные, жили великолепно – покуда их всех не выслали кого куда.

Только сейчас, когда Москву заполонили небогатые азиаты, африканцы и иные представители "третьего мира", заграница в умах россиян стала дифференцироваться. Да, есть богатые и есть бедные страны. Но Европа и Америка сохраняют свое реноме. В 1920-е же годы, когда наша страна еще не оправилась от двух войн и огромные средства отдавала на индустриализацию, контраст между россиянином и иностранцем или человеком, вернувшимся из-за границы, был разителен.

Многие спецы нашего дома, побывавшие за границей, и их семьи в 1937–1938 годах горько об этих поездках могли пожалеть. Они поплатились свободой, а то и жизнью. При всеобщей шпиономании пребывание за границей было хорошим поводом, чтобы быть обвиненным в том, что там тебя завербовали. Любопытна реакция простого люда на арест соседа-спеца: "Из-за чего бы это его забрали? Вроде порядочным человеком всегда был. Ах да, ведь он за границу ездил!" Всё становилось на места, да и самому дышалось легче: "Я-то не был, меня не заберут". Так складывался столь же странный, сколь и стойкий стереотип мышления.

Продолжу о дворе. Кроме игр бытовали и индивидуальные развлечения. Велосипеды были наперечет, только у некоторых юношей из зажиточных семей. Ни у меня, ни у сестры велосипеда, даже трехколесного, никогда не было. Обещали купить, да так и не купили. Дети, приезжавшие с родителями из-за границы, катались на привезенных "самокатах", иначе роллерах. Роллеры сверкали хромом и восхищали тщательностью отделки. Их владельцев одолевали просьбами: "Дай прокатиться, хоть немножечко". Но счастливые обладатели великолепных машин были скупы и осмотрительны: одолженный роллер мог уехать далеко и не возвратиться вовсе. Появились самодельные, грубо сколоченные самокаты; именно самокаты, изящное слово "роллер" к ним никак не подходило. Наша промышленность освоила эту нехитрую игрушку не скоро, теперь она вышла из моды. Вероятно, не выдержала конкуренции со ставшими более доступными велосипедами.

Мальчишки катали кольца: бегали с тонким обрезком металлической трубы. Кольцо удерживалось и направлялось твердой проволокой, верхний конец которой держали в руке, а нижний, с изгибом, обнимал края кольца. Занятие столь же шумное, сколь и однообразное.

Сад против наших окон когда-то был фруктовым. К моему приезду остались два грушевых дерева и несколько чахлых яблонь; деревья совершенно одичали. В июле, когда плоды только начинали поспевать, к деревьям устремлялись ватаги мальчишек со всей округи. Швыряли чем попало, ломали сучья и ветви, лишь бы добыть несколько мелких и незрелых плодов. Я пробовал – кислятина невероятная, тем не менее расхитители их обгладывали, а огрызками лихо швырялись друг в друга. Сбивание плодов было своего рода спортом, и спортом захватывающим. Наиболее ловкие взбирались на вершины деревьев и трясли их что было силы.

В первые годы недреманным стражем груш и яблонь выступал наш дворник, рыжеусый Адриан Михайлович. Одно его появление мгновенно разгоняло непрошеных любителей фруктов. Затем они осмелели и разбегались не сразу. Адриан Михайлович разражался резкой бранью с угрозами. Рассказывали, что до революции он служил сторожем в чьем-то богатом доме и привык свято охранять чужую собственность. Но чьей собственностью были одичавшие деревья теперь? Общественной, то есть всеобщей, а стало быть, ничьей.

В своем охранительном рвении Адриан Михайлович был одинок. Не помню, чтобы кто-нибудь из взрослых помогал ему спасать деревья. А они, деревья, оголялись и сохли год от года, вместе с ними старел и сникал их верный страж. Из рыжего, внушающего страх караульщика он превращался в тощего и немощного старика. Его слабеющие крики и сердитые упреки уже ни на кого не действовали. В ответ иногда раздавалось: "Убирайся, рыжий черт, пока в глаз не получил" или "Пошел бы спать, старый пёс". И Адриан Михайлович, терзаясь своим бессилием, со слезами на тускнеющих глазах, с глухим и невнятным ворчанием тихо удалялся в свою полуподвальную каморку. Мне было невыразимо жаль его, гораздо больше, чем гибнущие яблони и груши. На моих глазах разрушалась могучая и волевая личность. В Японскую войну он служил в кавалерии. Бывая в его каморке, я видел портрет лихого вояки с неведомыми мне крестами на груди и знакомыми торчащими усами. Теперь он кончал свой век вместе с любимыми яблонями и грушами, которыми никогда и не пользовался.

Наконец все плодовые деревья – возможно, остатки некогда расположенных здесь фруктовых садов Ивана III – были обломаны начисто и засохли. Вместе с деревьями отжил свой век и ретивый их охранитель. Голые деревья спилили, Адриана Михайловичи похоронили – незадолго до начала войны… Жизнь дерева и человека, эта банальная, но горестная параллель, впервые тогда возникла в моей юной и неопытной голове.

3
Гости нашего двора

Скорее не гости, а нежданные пришельцы. В те времена сервис не ждал к себе клиентов и не томил их очередями и выпиской квитанций, а сам являлся к потребителю. То и дело во дворе раздавались зычные крики:

– Паять, лудить, посуду чинить!

Или, всегда на один и тот же мотив, кто бы ни приходил:

– Точить ножи-ножницы!

Бородатый дядька, нажимая ногой на деревянную педаль точильного станка, быстро оттачивал принесенный хозяйками домашний режущий инструмент. Мы, дети, завороженно глядели на брызги искр, которые вылетали из-под точильного колеса и напоминали рождественские бенгальские огни.

Праздником было появление мороженщика с его ящиком на колесиках. Его окружали раскрасневшиеся, взволнованные дети. Мороженщик в белом переднике, но с немытыми руками быстро укладывал в ручную форму круглую вафельку, намазывал поверх нее сладкую, холодную массу, накрывал другой вафелькой, нажимал на низ формочки, и вот волшебная, желанная сласть в твоих руках. Как хотелось её вкушать медленно, продлить наслаждение, но жадность и быстрое таяние заставляли проглатывать порцию – увы, очень маленькую – почти мгновенно. Правда, еще оставалась такая услада, как обнимающие вафельки. А на них были отпечатаны разные имена в уменьшительной форме: Ваня, Маша, Петя, Люба и так далее. Какие же имена достались мне? А товарищам? Происходил живой обмен информацией. "У меня Лена. А у тебя?" – "У меня Саня, а с другой стороны Надя". Источники детских радостей непостижимы. До сих пор помню острое чувство восторга, смешанное с изумлением, когда на своей вафельке я прочитал: "Юра". Не волшебник ли мороженщик, что отгадал, как меня зовут?

Примерно раз в неделю под окнами раздавалось заунывное: "Старье берем! Старье берем!" Татары-старьевщики в тюбетейках и длинных выцветшие халатах, чаще всего по двое, по зазыву из окон приходили на квартиры покупать поношенную одежду. Сбывал её обычно отец, умевший и любивший поторговаться.

Методика "князей", как называли татар-старьевщиков, была отработана идеально. Какую бы вещь им ни выносили, они равнодушно и деловито, со скрупулезной тщательностью рассматривали ее на свет. Особо внимательно изучали кромки. Самую ничтожную дырку и потертость осуждающе отмечал желтый немытый палец.

– Совсем новая вещь, раза три надевал, – беспокойно и неискренно заверял отец, вынесший "князю" свои старые брюки.

– Какой новая, хозяин? Еще твой дедушка носил. Совсем плохая вещь.

– Чем плохая? – ярился отец. – Ты посмотри лучше!

– Вот, гляди, хозяин, – всё светится.

– Так то материал тонкий, дорогой, понимать нужно.

Вместе с тем в глазах татарина блистали искорки, выдававшие его заинтересованность в товаре.

– Так и быть, полтинник дам, не больше.

– Полтинник? Да ты смеяться пришел. Ты же их тут же продашь за три рубля.

– Шутишь, хозяин. За три рубля совсем новый брюки купишь.

– А это лучше, чем новые, материал английский, довоенный.

– Ладно, давай за семьдесят копеек, – говорит "князь", поспешно отсчитывая мелочь. – В убыток себе беру.

– Два рубля и не меньше, – заявляет решительно отец, отстраняя всучиваемые деньги.

– Ладно, бери рубль, если такой жадный.

– Полтора и ни копейки не сбавлю,

– Эх, хозяин, только время на тебя терял. Хороший деньги предлагаю, никто столько не даст.

Татарин решительно направляется к дверям, отец остается наедине с непроданными брюками и своей принципиальностью. Помешкав у порога, старьевщик исчезает. Отец начинает пристально рассматривать брюки, лицо его выражает то огорчение, то сознание правильности своих действий. Итак, сделка не состоялась. Куда девать ненужные брюки, когда еще ждать другого старьевщика?

Проходит минут двадцать, торг уже, казалось, забыт, как вдруг новый, резкий звонок в дверь. Тот же татарин.

– Ладно, хозяин, беру за полтора. Рахматулла добрый человек, себя не жалеет, убыток себе делает.

Отец с радостной торопливостью отдает брюки, исчезающие в необъятном мешке старьевщика, а по уходе его задумывается и горестно произносит:

– Эх, надул меня чертов татарин. Он бы и три рубля заплатил.

Однажды под окнами появился дуэт: лысый мужчина в мешковатом, потертом костюме, с галстуком-бабочкой на несвежем воротничке и не первой молодости дама в облезлой горжетке.

Назад Дальше