…Не так давно в сберкассе меня обслуживала практикантка, студентка Экономико-статистического института, – так было написано на табличке. Я спросил её об Азарове. Она сказала, что это любимый их преподаватель, профессор, доктор наук, с недавнего времени декан.
Итак, Володя Азаров взял свое: выжил, всё вытерпел, стал крупным ученым. Я рад за него; как же рады были бы его родители!
И в заключение – странная параллель, которыми вовсе не бедна наша жизнь: не так давно, изучая историю московских зданий, я вычитал, что в старом корпусе Лефортовского дворца за двести лет до Володи жил другой слабый и болезненный мальчик – российский император Петр II, внук Петра Великого, сын опального царевича Алексея, очень похожий внешне на отца. Покои юного императора могли быть только в бельэтаже, то есть там, где потом находилась квартира Азаровых. Я мысленно вижу бледного, длинноголового подростка в расшитом кафтане, неслышно расхаживающего по огромной зале, которую помню как азаровскую столовую. В этом же доме юный император умер пятнадцати лет отроду от какой-то инфекции, которая была вызвана простудой. Володя при всех превратностях своей судьбы оказался всё же счастливее своего предшественника по квартире. Интересно, знает ли всеведущий Володя о том, кто жил в стенах его детства задолго до него самого? Наверное, не знал и не знает, а то бы похвалился в свое время мне.
Примечание: из этических соображений я слегка изменил фамилию Володи.
2. Гриша Зильберберг
В пятом классе у нас появился маленький, щуплый мальчик в больших очках – Гриша Зильберберг. Из-за крайней близорукости его посадили за самую переднюю парту, примыкавшую к учительскому столу. По росту и развитию он казался намного моложе своих одноклассников.
Внешность Гриши была бы подлинной находкой для авторов антисемитских карикатур. Резко выдавались тонкий горбатый нос и острый подбородок. Заметная смуглота напоминала об аравийских предках. Но самой главной достопримечательностью Гриши были его уши: огромные, словно чужие, они были приставлены к маленькому лицу почти перпендикулярно и казались на свету розово-прозрачными. Нечто подобное я видел на злобных антисемитских листовках и плакатах, распространявшихся фашистами и встречавшихся мне впоследствии на фронте.
Однако не уши и не малый рост сделали Гришу объектом насмешек всего класса, а крайняя его несообразительность. На уроках он вёл себя смирно и дисциплированно, не спускал близоруких глаз с учителя, выслушивал всё крайне внимательно, но, вызванный для ответа, городил вздор. Вопросы, которые иногда задавал Гриша учителю, возбуждали дружный хохот. Умственная отсталость мальчика была вне сомнений.
Никто Гришу всерьез не воспринимал, более того – почти весь класс над ним издевался. Особенно издевки усилились, когда вдруг стало известно, что Гриша не моложе, а старше всех нас: нам было по 13 лет, а Грише – уже 15! Одним из злейших гонителей великовозрастного недотёпы стал я. Из всех моих гадостей, направленных в его адрес, запомнилась одна: сложив осьмушку бумаги в виде книги, я написал на обложке: "Жюль Верн. Пятнадцатилетний идиот. Повесть о Грише Зильберберге". Сей титул должен был ассоциироваться с популярной среди нас, подростков, книгой Жюля Верна "Пятнадцатилетний капитан". Но если Дик в 15 лет сумел стать капитаном, то Гриша в том же возрасте оставался идиотом – такова была идея милой шутки. Полагая, что моя выдумка очень остроумна, я пустил обложку по рядам. Попала она и к Грише, но реакция его была неясна. Вообще все наши издевательства он выдерживал стоически: не злился, не раздражался, не плакал. По-видимому, так привык, что всю жизнь его со всех сторон тюкали, что выработал в себе стойкий иммунитет.
Одной из смешных привычек Гриши была манера беспрестанно теребить пальцами волосы надо лбом. Только необходимость записать что-либо отрывала его от этого занятия. Некоторых преподавателей это доводило до белого каления. Учитель физики, рослый и громогласный хохол Бацман, то и дело прерывал свои объяснения раздраженным замечанием: "Грыша, нэ круты!" Гриша на минуту отрывал руку ото лба, но затем с новым рвением принимался за обычное свое дело.
Вероятно, кто-то из преподавателей позвонил Гришиным родителям с просьбой отучить сына от скверной привычки. Родители решили вопрос радикально: коротко остригли мальчика. Мы с интересом разглядывали остриженного Гришу: хохолка спереди как не бывало, что же он теперь будет делать? Но только начался урок, как мы увидели, что Гриша принялся за пощипывание кожи на остриженном месте. Теребление продолжалось и в дальнейшем, независимо от наличия и отрастания волос. Так как Гришины пальцы всегда были в чернилах, то верхушку лба его отныне украшало большое темно-синее пятно.
– Остается его только скальпировать, – печально заметил один из нас.
Новым удивительным открытием явилось то, что Гришин отец был не каким-либо отсталым человеком с малым образованием, а личностью весьма высокого ранга. Он носил три ромба – по-нынешнему генерал. Работал в Наркомвоенморе, занимая ответственный пост начальника капитального строительства этого учреждения или что-то вроде того.
Скромный отпрыск никогда не похвалялся положением отца, узнали мы об этом случайно. Лишь однажды Гриша проболтался, что отец общается с тогдашним начальником ВВС Алкснисом, благодаря чему сам он, Гриша, познакомился с юной дочерью знаменитого командарма, "весьма занятной дивчиной". Это неосторожное откровение вызвало новый поток издевательств. Гришу стали изображать в крайне неподходящей ему роли не то влюбленного жениха, не то коварного совратителя. Его преследовали вопросами: "Как поживает дочка Алксниса?", "А когда у вас очередное свидание?" и т. п.
Постепенно к Гришиным странностям все пригляделись, был он незлобив, не огрызался, и его оставили в покое. В моей же душе возобладало доброе начало: привычка высмеивать Гришу сменилась жалостливой симпатией. Увидев единственного в классе, проявляющего к нему доброжелательный интерес, мальчик жадно потянулся ко мне.
После уроков я иногда гулял с Гришей, беседовал с ним. Побывал и у него дома. Жили Зильберберги в одном на военных корпусов, незадолго до того выстроенных в Потаповском переулке. Руководителем этого строительства, как я много позднее выяснил, был отец Гриши. Семья – отец, мать и сын – занимали отдельную, но весьма небольшую и скромную квартиру. Как у всех ответработников, перебрасываемых в то время с места на место, квартира была обставлена спартански простой казённой мебелью. Грише была отведена отдельная комната. Он владел велосипедом и фотоаппаратом "ФЭД". И то и другое так и осталось предметом неосуществившихся мечтаний моего детства. На велосипеде Гриша катался летом где-то в Краскове, фотографией же занимался и в Москве; нередко я заставал его в темной ванной за проявлением пленки или печатанием. Фотографии были никудышними: то недодержка, то передержка и во всех случаях эмульсионные пятна на снимке. Единственной памятью о Грише остались мои фотопортреты, снятые им в десятом классе, когда мы поехали с ним гулять в ЦПКиО. Качество ниже среднего.
Гришиного отца я не видел – он вечно был на работе или в разъездах. Мать, толстая и сварливая женщина, постоянно бранила и корила сына, так что у меня даже возникло подозрение: не мачеха ли она?
Мне кажется, что родителей Гриша не любил, как и они его, не оправдавшего их надежд тупицу и неудачника. Гриша был лишен не только симпатий одноклассников, но и родительской любви – грустная ситуация для формирования личности!
В беседах с Гришей выяснилось: он не столько глуп, сколько недоразвит и ограничен. Приведу удививший меня случай:
Однажды он сообщил мне на прогулке:
– Ты знаешь, Сабйнов умер.
– Какой такой Сабйнов? Первый раз слышу.
– Ты не слышал? Такой знающий, образованный! Даже я о нем слышал, отец говорил. Это же знаменитый певец.
Тут я понял, что либо сам Гриша при чтении газеты, либо его отец неправильно поставил ударение в фамилии Собинов. Деталь, рисующая кругозор семьи высокопоставленного военного.
Любая сказанная мною банальная острота, истрепанная шутка, произнесенная вовсе не для того, чтобы рассмешить, а просто так, между делом, вызывала бурную, восторженную реакцию Гриши. Всё для него было внове, словно он явился с другой планеты, ничего не знал и не слыхал. Как-то он пригласил меня пойти после уроков в кино, я отказался, объяснив: "Не могу: мои финансы поют романсы".
Я даже испугался от неожиданности: Гриша зашелся в пароксизме неуемного, неудержимого смеха, продолжавшегося минут пять. "До чего же ты остроумен: всегда найдешь что-то новое, такое смешное, сказать. Какой же ты молодец! Как я тебе завидую".
Лексикон же самого Гриши был убийственно убог: если хорошо, значит "мирово", если плохо, то "вшиво". "Сегодня диктант будет – ну и вшиво; завтра выходной – мирово".
Гриша проявлял равнодушие к школьным премудростям, кроме разве истории и географии, хотя и на них у него не хватало памятливости и сообразительности. Единственным хобби его было изучение международного рабочего и коммунистического движения. По-видимому, отец его когда-то работал в Коминтерне, и коминтерновские идеи исподволь, но прочно проникли в Гришино сердце. Во всяком случае, он считал мировую революцию делом едва ли не завтрашнего дня. Любимым занятием юноши были подсчеты, сколько членов насчитывает та или иная компартия, сколько голосов за неё подано, как и где развивается национально-освободительное движение. Особые упования Гриша возлагал на Китай, в политической обстановке которого разбирался неплохо. Сидя за письменным столом постоянно отсутствовавшего отца, обложенный соответствующей литературой, Гриша с упорством маньяка, неутомимо и сосредоточенно пощипывая лоб, составлял сводки и диаграммы роста влияния коммунистов в отдельных странах и во всём мире.
Даже национал-социалистский переворот в Германии Гриша рассматривал как важный шаг на пути к долгожданной социалистической революции, ибо, как он объяснял мне, террор фашистов неизбежно вызовет протест рабочего класса и ускорит тем самым назревание революционной ситуации. Словом, Гриша как политик был несокрушимым оптимистом.
Мои сдержанно охладительные замечания насчет революционной ситуации Гриша встречал в штыки, они кровно его задевали. Переубедить его было немыслимо.
Не успели мы кончить школу – шел незабываемый 1937 год, – как над головой Гриши грянул гром: однажды ночью пришли и арестовали отца, а затем и мать. Гриша был не столько огорчен, сколько ошарашен: допустить даже в мыслях ошибку властей он не мог. Долго и мучительно он искал причину арестов, пока на прогулке, под величайшим секретом, не признался мне:
– Ты знаешь, наверное, основания были. Как-то сидел я над своими расчетами, подошел отец, заглянул через плечо и сказал: "Неужели ты всерьез веришь в мировую революцию?" Я был так потрясен, что ничего и ответить не мог. И это сказал участник Гражданской войны, коммунист с 1917 года!
Насчет матери он не обмолвился ни словом, да я, естественно, и не спрашивал. Мать нигде не работала, но тогда считалось естественным: жена не могла не знать о помыслах и действиях мужа, а коль скоро не донесла, стало быть покрывала и тоже заслуживала наказания.
Однако надо было подумать и о себе, о том, чтобы продолжить образование. Гриша помышлял поступить на исторический факультет, но после ареста родителей рассчитывать на это в Москве не приходилось. К тому же всё имущество семьи было конфисковано, и Грише предложили убираться из квартиры на все четыре стороны. Он поехал к дальним родственникам в Гомель с надеждой поступить там в педагогический институт. Сначала он
забрал оставленные ему личные вещи и отправился разведать обстановку. Часть вещей второстепенной важности он принес на временное хранение мне с обещанием забрать при первой же возможности. Это была связка каких-то книг и тетрадей, неаккуратно вложенная в старый, рваный портфель.
Я легкомысленно согласился хранить Гришины пожитки, за что получил от домашних сильнейший втык: в Москве свирепствовали аресты и обыски, и хранить вещи из квартиры арестованных было более чем опасно. Отец приказал мне сплавить портфель куда угодно. Но куда? Гриша был в Гомеле, бросать его заветные вещи на помойку я счел бесчестным. Тогда домашние учинили обыск Гришиного портфеля. Ничего особенного там не оказалось (ведь официальному обыску вещи уже подвергались): старые Гришины учебники и тетрадки, толстая книга сочинений Гофмана. Однако нашелся и криминал – потрепанная военная карта-десятиверстка, которая тут же была изорвана в клочья и низвергнута в унитаз.
Вскоре явился за портфелем Гриша. Оказывается, родственники помогли ему сдать экзамены в педагогический институт; Гриша, хоть и на тройках, но прошел. Бесспорно, тамошние кадровики полностью утратили бдительность, так как порядочный Гриша не мог соврать в анкете и автобиографии о родителях. Наверное, делу помогло и то, что в институте был недобор" особенно лиц мужского пола, Гриша же был стопроцентный белобилетник, но зато мужчина. Так Гриша на свое горе стал гомельским студентом.
С тех пор наше знакомство свелось к жиденькой переписке. Последнее письмо, насколько помню, пришло в начале 1941 года. Оно пролежало у меня всю войну, потом я его выкинул, как исключительно глупое и неинтересное. Гриша делился впечатлениями от просмотренного им и неведомого мне историко-революционного фильма. По поводу какой-то детали высказывалось сомнение и запрашивалось мое мнение: что-то вроде того, могла ли конная Буденного быть в Касторной в 1918 году, если Кастор-* ная была взята только в 1919 году" – словом, нечто в этом духе. Земные дела, личные успехи по-прежнему мало занимали Гришу, на первом плане стояла минувшая Гражданская война и предстоящая мировая революция.
С тех пор ничего о Грише ни я и никто из моих одноклассников не слышали.
Нередко я размышляю о его дальнейшей судьбе, стараясь мыслить реально, не впадая в фантазии. Если бы Гриша остался жив после войны, то непременно побывал бы в Москве и заглянул ко мне, хотя бы написал письмо. Квартиру мы не меняли.
Бесспорно, он погиб уже в 1941 году. Но как?
Представляется такое: наступило 22 июня. Гриша – студент Гомельского пединститута. В армию его, 23-летнего, не берут: белый билет, скверное зрение и слабое сердце. Вряд ли он пригодился даже для рытья противотанковых траншей. Из-за крайней непрактичности, пассивности и благодушия ни в какой эшелон с эвакуируемыми Гриша пристроиться не мог. Стало быть, к приходу гитлеровцев в Гомель он оставался в городе. Лучшим исходом для него была бы гибель при бомбежке. Но, скорее всего, случилось иное.
Как только немцы развесили по городу приказ о явке всех евреев на регистрацию, Гриша послушно поплелся в указанное место. Внешность его вызывает злобные насмешки гитлеровцев: "Швайнеюде", – кричат ему вслед. Гриша и в те часы продолжает считать все происходящее грандиозным историческим недоразумением: немецкий рабочий класс, одетый в зеленые шинели, вот-вот поймет, что его предали и обманули, осознает свою ошибку и повернет оружие против поработителей. Ведь за плечами у германского пролетариата величайшие революционные традиции, миллионы голосов, поданные за коммунистов.
У одного из конвоиров, кажется Грише, добродушное лицо, это явно свой. "Тельман, рот-фронт", – говорит ему Гриша, но в ответ получает удар прикладом по голове. Сваливаются очки, солдат наступает на них сапогом – "крак", очки рассыпаются вдребезги. Вместе с тысячами гомельских евреев – стариков, женщин, детей – Гришу выгоняют за город и заставляют рыть себе длинные рвы-могилы. Люди плачут, молятся, но Гриша сравнительно бодр, его спасает собственная ограниченность. Он не верит, что казнь свершится, даже когда обреченных выстраивают вдоль рвов и гитлеровцы вскидывают автоматы. Полуслепому Грише кажется, что тут-то обманутые немецкие солдаты повернут их против фашистов-офицеров, над немцами взовьется неведомо откуда взявшееся красное знамя, раздастся пение "Интернационала" и восставшие солдаты вместе с приговоренными прошествуют победной демонстрацией обратно в город под лозунгом "Да здравствует социалистическая революция в Германии!"
Последнее, однако, что слышит маленький Гриша, – это команда "файер" и треск автоматов.
Несколько тысяч мирных жителей, преимущественно евреев, уничтожили гитлеровцы в Гомеле. Уверен: в одной из братских могил покоятся останки бедного Гриши Зильберберга, незлобивого и неудачливого представителя моего многострадального поколения.