В книгу известной писательницы и переводчика Натальи Петровны Кончаловской вошли мемуарные повести и рассказы. В своих произведениях она сумела сберечь и сохранить не только образ эпохи, но и благородство, культуру и духовную красоту своих современников, людей, с которыми ей довелось встречаться и дружить: Эдит Пиаф, Марина Цветаева, хирург Вишневский, скульптор Коненков… За простыми и обыденными событиями повседневной жизни в ее рассказах много мудрости, глубокого понимания жизни, истинных ценностей человеческого бытия… Внучка Василия Сурикова и дочь Петра Кончаловского, она смогла найти свой неповторимый путь в жизни, литературе, поэзии и искусстве.
Содержание:
-
Моя мама - Предисловие 1
-
Натюрморт 2
-
Пейзаж 2
-
Портрет 2
-
Холсты и краски 3
-
"Окно поэта" 4
-
Лесное волшебство 5
-
Живой Коненков 6
-
Два портрета 8
-
"Необходимость обряда" 10
-
В подъезде 11
-
Нерукотворное 12
-
Жажда жизни 12
-
Памятник в лесу 12
-
"Незабудки в корзине" 14
-
Круассаны и черный хлеб 15
-
"Минерва" 19
-
Верцингеторикс 25
-
Горные ангелы 28
-
Перед войной 29
-
В кабинете хирурга 29
-
У Эжени Коттон 30
-
Мятежник с гитарой 31
-
Портрет Жюльетты 38
-
Ленэгр 46
-
Старый приятель 47
-
Смотрю в колодец 47
-
Парижанки 48
-
Клошары 48
-
Химеры над нами, а бог под ногами 48
-
На больших бульварах 49
-
"Воробей" 50
-
Де Голль в поход собрался… 51
-
Об одном портрете Ван Гога 52
-
Я был бы полковником 52
-
Музы Майоля 53
-
Слово о друге 60
-
Слово о поэзии Павла Васильева 64
-
В поисках "Дара бесценного" 66
-
Трубадуры и святые Марии 71
-
Иллюстрации 91
-
Примечания 92
Наталья Петровна Кончаловская
Волшебство и трудолюбие
Моя мама
Предисловие
…Сыну трудно писать о матери. Невозможно избавиться от ощущения субъективности, даже если это не аналитическая статья, а всего лишь вступительное слово.
Наталья Петровна Кончаловская, моя мама, родилась в семье с богатейшими культурными традициями. Мне и самому трудно представить себе, что мама знала Шаляпина, видела Рахманинова, Скрябина, дружила с Прокофьевым, общалась с Мейерхольдом, жила в кругу художников и артистов, ставших ныне национальной легендой. И сама семья Кончаловских также не была чужой в этой легенде. Мамин отец, мой дед - Петр Петрович Кончаловский женился на дочери великого русского художника Сурикова. А примерно через год после этого родилась мама.
По наследству маме передалось очень непростое сплетение генов: со стороны деда - темперамент, неуемная энергия и даже, я бы сказал, нетерпимость яицких казаков; со стороны бабки-француженки - свободное знание французского, способность понимать французскую культуру, ощущать родство с ней. Ее дедом с отцовской стороны был потомок литовских дворян, один из образованнейших в Москве книгоиздателей, человек высокой культуры - Петр Петрович Кончаловский. Помимо замечательных книг, им изданных, он достоин памяти еще и тем, что вытащил из нищеты великого русского художника Михаила Врубеля: не было бы ни иллюстраций к лермонтовскому "Демону", ни знакомого сегодня каждому облика врубелевского Демона, если бы прадед не пригласил молодого талантливого художника иллюстрировать издание поэмы. А совсем недавно я, к своему изумлению, узнал, что Врубель был еще и шафером на свадьбе моих деда и бабушки.
Мне и самому не верится, что имена, которые я сейчас называю, имеют отношение к истории моей семьи, к истории мамы…
Ее темперамент был всем известен: она была женщиной пылкой. Только темпераментом можно объяснить истории ее замужеств, которых было два. Первый раз она вышла замуж за Алексея Алексеевича Богданова, человека, которого мечтала сделать музыкантом. Он неплохо играл на рояле, и она верила, что сумеет вывести его на концертный уровень. С ним она убежала в Америку, ей было тогда 26. Позвонила с вокзала и сказала отцу, моему деду, что уезжает в Америку. Правда, Богданов в тот момент был женат. Но так как в те годы можно было разводиться по почте, то, когда они доехали из Москвы через Владивосток и Йокогаму до Сан-Франциско, он уже успел развестись и жениться на маме. Их бракосочетание состоялось на корабле: по законам тех лет капитан судна имел право регистрировать браки. Въезжали они в США уже мужем и женой. Когда мама разуверилась в надеждах сделать Алексея Алексеевича концертным пианистом, она оставила его и вернулась на родину.
Вторая пылкая любовь случилась уже в Москве: на этот раз ее мужем стал молодой человек, на 10 лет моложе ее (ей было 33, ему - 23), которому суждено было стать моим отцом. Мама была всегда очень привлекательна, чувственна: полная, излучающая жизнеутверждающую энергию - достаточно взглянуть на ее фотографии 20–30-х. Прочитав несколько пылких стихотворений, который посвятил ей великий и, к сожалению, забытый ныне поэт Павел Васильев, нетрудно понять, почему отец, встретившись с Васильевым в Доме литераторов, бросился на него с кулаками. Дрались нешуточно: сцепившись, катались по полу. Их пришлось даже разнимать.
Мама была свидетелем многих выдающихся событий русской культуры. В ее доме бывали Горовиц, Прокофьев, Софроницкий, Маяковский, Бурлюк… Последних двух, правда, из дома выставляли - футуристов здесь не жаловали.
Вернувшись из Америки, мама стала заниматься переводами, поскольку помимо французского, который с детства хорошо знала, она уже свободно говорила и по-английски. Позднее она начала писать стихи, занялась поэтическими переводами. Из-под ее пера вышли очень разные работы: помимо немногих, но, на мой взгляд, замечательных стихов, есть и книги по истории искусства и культуры, истории Москвы. Ею переведено около 30 оперных либретто с итальянского и французского, она переводила Шекспира, а с провансальского языка - этому она посвятила несколько последних лет - Жозефа Д’Арбо и Мистраль. Помню последнюю поездку с мамой в Прованс, она уже была в преклонных годах, и ей было трудно ходить. Раньше она бывала там с туристами, а теперь вдвоем со мной.
Мы приехали рано утром, мама была очень взволнована: не останавливаясь рассказывала мне о Верцингеторигсе, вожде галлов (тех самых рыжеволосых галлов, которые так сопротивлялись римским завоевателям), об их истории и мифах.
Каждый человек по-своему удивителен. Мама обладала многими качествами, которые привлекали к ней самых разных людей - от прославленных музыкантов и скульпторов до начинающих студентов, вступающих в сферы поэзии и литературного перевода. Круг маминых знакомств был очень широк, но виделась она со многими с каждым годом все реже: объясняла это тем, что времени на встречи с неинтересными людьми у нее нет.
Мама никогда не сидела без дела, она просто была не в состоянии сидеть "сложа руки". Либо писала, либо готовила, либо рукодельничала - вязала что-то для внуков. Мама делала все, начиная от абажуров, с которыми, как и со многим у нас в те годы, была проблема, до шляп собственных моделей. Как известно, в 50–60-е с этим делом в России было достаточно трудно: поэтому в доме стояла американская, еще 20-х годов, шляпная болванка, мама выдумывала свои фасоны, отпаривала какую-то байку, отглаживала на болванке заготовки. А еще она любила копаться в саду: обожала сирень и розы. Мама все время была занята каким-то созидательным трудом.
Естественно, и меня, как и своего первого мужа, она пыталась сделать музыкантом, и, как и прежде, ей не повезло и на этот раз. Но она была первым критиком всего, что писал я. Всегда, когда мы с Тарковским заканчивали сценарий, мама готовила еду, собирались гости, и мы с Андреем под замечательную водку-кончаловку, которую мама настаивала на черной смородине, и вкусную закуску читали вслух сценарий. (Иногда подобное бывало и без Андрея, когда я писал сценарий с кем-то другим.) Помню очень хорошо, как мы с Тарковским читали по очереди сценарий "Андрея Рублева". Мама сказала тогда: "Хоть это и очень длинно, мои дорогие Андреи, но это будет выдающийся фильм".
С возрастом мама стала более терпимым человеком и прощала членам семьи - и мужу, и дочери, и нам, сыновьям - опрометчивые, а порой и огорчительные для нее поступки. Она стала обладать некоей отрешенной мудростью и пониманием того, что научиться чему-то человек может лишь на своих собственных ошибках.
В книге, которую сейчас держит в руках читатель, собраны произведения, отражающие разные стороны творчества Натальи Петровны Кончаловской. Все они - свидетельство ее огромной культуры, огромного таланта, огромного терпения. Я очень рад, что есть возможность прочесть их и разделить с моей мамой ее чувства, мысли, жизнь ее души, которую она вкладывала во все, что писала.
Андрей Кончаловский
Натюрморт
Может быть, то, что я сейчас скажу, - истина, давным-давно известная, но меня она каждый раз удивляет несказанно, и каждый раз для меня это открытие: волшебство живописи. Я не знаю, чем это достигается. Для того чтобы анализировать таинство этого процесса, не надо быть опытным искусствоведом, каковым я не являюсь, и потому попробую подойти к этому вопросу с чисто человеческим ощущением природы вещей. Начну с самых прозаических дел, которыми нам, женщинам, приходится заниматься постоянно. Бывает, что надо почистить картофель, порезать лук, вычистить медный таз или еще что-нибудь в этом роде. Берешь доску и старый, бывалый нож со стертой рукояткой и начинаешь, обливаясь слезами, шинковать луковицу. Потом надо вычистить наждаком лезвие ножа, которое сразу почернело, выскоблить и ошпарить доску, и в этой возне все предметы кухонного обихода кажутся какими-то привычно скучными…
И вот я вижу этот самый нож и эту луковицу в натюрморте моего отца. И тут совершается чудо, волшебство: в микромире целое богатство мироощущений! Оказывается, нож удивительно красив, хоть он и не стал ничуть новее. Он так же стар и потерт, но я вижу, какой теплый тон у его ручки, я даже чувственно ощущаю ее в своей ладони. Я вижу три заклепки на рукоятке и вдруг вспоминаю мое детство - утро, солнечный луч, падающий на кухонный стол и на три сверкающие заклепки на ноже. Я вижу луковицу - до чего же румяна и шелковиста ее шкурка, и мне слышится шорох, когда снимаешь ее с луковицы. А медный таз! Он ликует, он будто поет дискантом. А кринка с выщербленным горлышком! Чудо - старая обливная кринка, в каких прабабки наши томили молоко в русской печи на поду, и явственно я слышу шуршание груды раскаленных углей, когда кочерга отгребает их к стенкам печи…
И когда видишь на холсте все эти ступки, кринки, жемчужные головки чеснока, деревянные ложки, начинаешь чувствовать восхищение и великую нежность к этим самым предметам, увиденным глазом художника и перевоплощенным его кистью в искусство. Понятно все это тогда, когда живопись являет одухотворенность мастера, его восхищение и любовь, его радость видения и умение не оставаться равнодушным.
Каждый художник может изобразить свою любовь к жизни, к самым обычным ее проявлениям, к окружающему его прозаическому миру, превращая его в поэзию, в радость бытия и волшебство. А ведь если знать творческий процесс, то окажется, что все это очень сложно. Я помню, как долго искал мой отец композиционного решения каждого такого натюрморта. Иногда он по два дня "устраивал" его, переставляя предметы, что-то убирал, добавлял другие или вдруг посредине работы начинал искать по дому подходящую салфетку или полотенце, а иной раз, присев на корточки перед корзиной с овощами, выбирал какой-то подходящий огурец или луковицу.
И заметьте, что это не был натюрморт "вообще", это была наша, русская жизнь. Потом, даже при наличии обычных предметов, существовавших испокон веков, это всегда было написано "сегодня", потому что Петр Петрович Кончаловский не повторялся, и каждый раз его свежее восприятие отражалось в его видении и живописных решениях, так же как в каждом его произведении жила его бесконечная любовь к родине. Это чувство излучало любое из его произведений - будь то портрет, тематическая картина, пейзаж или натюрморт, о котором мы только что говорили.
Итак, кухонный натюрморт. Мне могут посоветовать: "Ну, если вам так нравятся кухонные принадлежности, возьмите аппарат и сделайте фотографию себе на память!" Но фотография натюрморта так и останется фотографией - мертвой натурой, как бы безупречно она ни была сделана. Ведь фотография - только отражение жизни, а не сама жизнь. Она - как зеркало, а зеркало, даже самое чистое, всегда искажает. В этом можно убедиться, увидев в нем отражение другого лица и сравнив его с действительностью.
Живопись - это сама жизнь, она даже живее самой жизни, живее природы вещей, потому что, увиденная глазом художника-реалиста, одухотворена, и если это подлинное искусство, то оно не умирает, все исчезнет, кроме него! И каждый художник еще видит и чувствует по-своему. Сколько же здесь возможностей, сколько точек зрения, сколько разных позиций, разных школ, разных традиций! И все зависит только от одного - от таланта. Это и есть волшебство…
Пейзаж
Однажды брат мой художник Михаил Петрович Кончаловский писал пейзаж. Родной среднерусский пейзаж. Был конец лета, когда зелень темнеет и густеет, но нет еще ни одного желтого листика, когда трава скошена и на покосе растет молодая травка. Когда появляются первые крепкие белые грибы и белки сушат их на вершинах елей, когда в речке купаться можно только днем - утром вода, как лед.
Брат стоял под зонтом, сверху белым, а внутри черным, как старый шампиньон. На складном стуле разложен был ящик с красками, на треугольном мольберте - холст. Пейзаж был уже почти закончен.
Я стояла рядом и наблюдала. Мне было интересно, какой кусочек природы ограничивает художник прямоугольником холста. Оказывается, это тоже сложный зрительно-мозговой процесс - выбор места, живописное впечатление, что должен давать пейзаж, именно этот, а не какой-нибудь другой. И сначала художник (я говорю о работе на натуре по принципу моего отца и брата) делает зарисовки углем, карандашом и даже пейзажи акварелью, компонуя на бумаге весь пейзаж. Потом с рисунка, уже в мастерской, пейзаж переводится на холст углем и даже частично закрашивается, если рисунок был акварельным, а потом уже с подготовленным холстом художник идет на натуру.
На этот раз была поляна с березой в три ствола и с уходящей вглубь тропинкой. И вот на поляну из зарослей ивняка, легко ступая загорелыми ногами, вышла женщина. На ней была темная юбка, белая кофточка, розовый платок был повязан низко на лоб. Она шла по этой тропинке и, приблизившись к нам, нерешительно стала обходить нас, как городские жительницы обходят стадо быков на лугу. Потом вдруг подошла сзади и остановилась за спиной брата Миши. Завороженно вглядываясь в картину своими светло-голубыми глазами в черную точку, она сказала:
- Вот поди ж ты! Двадцать лет хожу по этой полянке и ни разу такой красоты не замечала. Чудеса! - Она смотрела, сложив руки на груди, у ног ее стояла большая корзина с грибами, прикрытыми листьями папоротника. Миша отошел от мольберта и повернулся к ней:
- Не замечала, говоришь? А я вот заметил.
И мы все трое рассмеялись. Потом женщина, вздохнув, подняла корзину и, на прощанье кивнув нам с улыбкой, легко перебирая босыми ногами, пошла прочь.
Портрет
Это один из необычайных портретов, он называется "В гостях у художника". На портрете Алексей Николаевич Толстой сидит один за праздничным столом. Перед ним на свежей скатерти поразительной красоты натюрморт, очень смело, но тщательно написанный. Окорок ветчины на блюде, кусок целой рыбины семги, курица зажаренная, помидоры, огурцы, ломти черного хлеба на тарелке, зеленый штоф с пробкой, на которой стоит фигурка русского мужичка, возле прибора изумрудная рюмка лампадного стекла и хрустальный бокал, наполовину наполненный густым красным вином.
И как написана серебряная вилка, вонзенная в отогнутую кожу окорока! Как лежат на серебристой чешуе рыбы розовые ломти колечками! Матовая свежесть огурцов привлекает глаз, горят два спелых помидора на пучке зеленой петрушки, и уже начали подсыхать ломтики лимона возле рыбины. Все это мастерски написано, и хочется разглядывать и разглядывать детали натюрморта.
Алексей Николаевич, с заткнутой за жилет салфеткой, поднял серебряную чарку для застольного слова. Он еще молод, красив, свеж и угадан в своих пропорциях так, что зритель может представить себе, какого был бы он роста, если б встал из-за стола. А был он приземистым, широкоплечим, с брюшком - и все же легким на подъем, и походка у него была стремительная. На портрете он сидит в раздумье, и лицо у него вдохновенное, даже какое-то взволнованное, и в глазах - прозорливость. Смотрит он куда-то мимо натюрморта, мимо зрителя, словно видит что-то одному ему доступное. И мысль, скрытая за этим выпуклым, прекрасно написанным лбом, где-то далеко. (Он писал в это время своего Петра Первого и не разлучался с мыслью о нем весь этот период.) Рот Толстого, с волевой нижней губой твердого рисунка и необычайно мягкой и доброй верхней губой, на портрете хранит ту темпераментность и выразительность, которой обладают лишь избранные люди.
Портрет был закончен за два месяца до Великой Отечественной войны. И сколько было нареканий от первых увидевших его: зачем-де было изображать такого крупного писателя не за рабочим столом, с пером в руке, а за обеденным - с рюмкой? И что это-де чуть ли и не кощунство приписывать Толстому такую плотоядность…
Но у самого Толстого никогда не было ощущения, что и в портрете он не тот, каким ему подобает быть. Ему нравился как раз натюрморт, он так понимал и чувствовал форму и цвет, что он его не шокировал, а только радовал сердце и веселил глаз. Толстой любил рассматривать портрет и говорил:
- Как все это здорово выписано! Какое богатство цветов и разнообразие ощущений! Ветчина-то - как розовый мрамор с прожилками… А огурцы нежинские словно только с огорода, какой-то на них сизый налет. И ведь как каждый цвет необходим для общего решения… Вот попробуй заслони красный цвет помидоров, и сразу погаснет натюрморт, а ведь пестроты-то нет никакой, все в меру…