Волшебство и трудолюбие - Наталья Кончаловская 33 стр.


Край богат. По Тоболу и дальше леса,
Собирай, словно ягоду, соболя, бей горностая,
Там на лбах у сохатых кусты костяные растут,
И гуляют вразвалку тяжелые шубы медвежьи.
Край обилен. Пониже, к пескам Чернолучья,
Столько птиц, что нету под нею песка,
И из каждой волны осетриные жабры да щучьи…
И чем больше ты выловишь, будет все гуще и гуще,
И чем больше убьешь, остальная нежней и жирней.

Вот уж поистине богатое отражение природных богатств! А как образно в той же поэме Васильев в двух-трех штрихах создает образ хищника:

Кто видал,
Как вокруг да около
Коршун плавает
И, набрав высоту,
Крылья сложит,
Падает с клёкотом,
Когти вытянув на лету?
Захлебнется дурная птица
Смертным криком,
Но отклик глух,
И над местом, где пал убийца,
Долго кружится белый пух.

Даже тот, кто не видел или не заметил, прочитав эти строчки, увидит и содрогнется от ощущения жестокой правды. И часто поэтическая неожиданность поражает читателя находками в художественной правде.

Меня всегда поражало у Васильева мастерство пейзажиста. Вот, к примеру, закат в степи:

Степь начинает розоветь.
Пах туман парным молоком.
На цыпочках степь приподнялась
И нюхала закат каждым цветком…

Что может быть более осязаемым, чем этот образ?

Васильев любит жизнь, любит землю неистребимой любовью огромного мастера поэтической формы и мысли. Для его размаха нужен эпос, и вот - четырнадцать поэм, которые прочно вошли в историю развития советской поэзии. Васильев - гражданин, и почти во всех лирических стихах, даже в любовной лирике вдруг звучит тема гражданственности, тема поэзии его дня, стремление к познанию и оценке своего времени.

Во всем его творчестве постоянно присутствует его буйный, неудержимый темперамент. Забияка, любивший поддразнить и даже поиздеваться, он был на редкость щедрым в дружбе. Это порождало, с одной стороны, - множество друзей и поклонников, с другой - множество недругов и завистников.

Мне лично довелось познакомиться с Павлом Васильевым у моих друзей - поэта Михаила Герасимова и его жены Нины. Это было в 1934 году. Нина слыла красивейшей женщиной. Довольно высокая, великолепно сложенная, с маленькими руками и ногами, черные волосы - на прямой пробор - гладко зачесаны, очень правильные черты лица и довольно крупный чувственный рот. Томно-загадочное выражение синих глаз неизменно привлекало внимание окружающих. Она выглядела утомленно-расслабленной и любила нежиться в постели. Все это, видимо, импонировало преданно-влюбленному Михаилу Герасимову. В контраст с нею это был мужественно-сильный мордовец, готовый служить ей чем угодно.

У Герасимовых, живших на Тверском бульваре в старинном особняке со сквериком, где находились и Литературный институт, и квартиры многих писателей, собирались друзья-поэты. Был там и Кириллов, Грузинов, Клычков, был прозаик Михаил Никитин, бывал и Павел Васильев, приударявший за Ниной и посвятивший ей стихи, которые начинаются такими строчками:

Опять вдвоем,
Но неужели,
Чужих речей вином пьяна,
Ты любишь взрытые постели,
Моя монгольская княжна…

Вероятно, ни одному поэту не пришло бы в голову сравнивать томную московскую красавицу с монгольской княжной. Только в воображении Васильева, перенасыщенном восточными, киргизскими мотивами, могла где-то всплыть таинственная прелесть восточных женщин и воплотиться в "монгольской княжне". И это, конечно, было пленительно и нисколько не противоречило обстановке, в которой родились эти стихи…

Мне был тогда 31 год, я только что вернулась из Америки, где пробыла шесть лет со своим первым мужем. По возвращении нам пришлось развестись с ним, он женился на другой женщине, а я оставалась одна, была еще молода, свободна, привлекательна. Я хорошо говорила по-английски, писала стихи, пела американские песни, подражая неграм, ловко выплясывала их танцы, подпевая себе, и среди литературной молодежи пользовалась успехом. Жила я тогда на Большой Садовой со своими родителями. Жизнь моя была интересной и насыщенной.

Когда я встретила Павла Васильева, он поначалу произвел на меня неприятное впечатление. Невзрачный малый, худой, скуластый, с копной белокурых вьющихся волос, с хищным разрезом зеленоватых глаз, с властным очертанием рта и капризно оттопыренной нижней губой. Был он в манерах развязен, самоуверен, много курил, щурясь на собеседников и стряхивая длинными загорелыми пальцами пепел от папиросы куда попало.

Но стоило ему начать читать свои стихи, как весь его облик неузнаваемо менялся, в нем словно загорался какой-то внутренний свет. Глубокий, красивого тембра голос завораживал. Читал он обычно стоя, читал только наизусть, даже только что написанные стихи, выразительно жестикулируя, и лицо его, с тонкими, трепещущими ноздрями, становилось красивым, вдохновенным, артистичным от самой природы. И это был подлинный талант, всепобеждающий, как откровение, как чудо…

Мы вскоре подружились с Павлом, и, бывало, встречаясь у Герасимовых, у скульптора Златовратского или у старой чудачки поэтессы Марьяновой, обожавшей Павла и часто устраивавшей вечера с чтением его стихов, Павел всегда провожал меня домой, и мы долго бродили по летней ночной Москве, встречая рассвет на набережной, и было в этих прогулках что-то романтично-целомудренное.

Павел, имевший постоянный успех у женщин и привыкший к нему, ко мне относился по-особому, я бы сказала - почтительно, хоть это не мешало ему хвастаться мнимой победой. Вот эта "победа" и была причиной создания одного из лучших его произведений - "Стихи в честь Натальи". Так родился образ "той Натальи", в который он вложил свое вдохновение, свою мечту о русской женщине, о красоте. Вообще мне было посвящено пять стихотворений: "Шутка", "Стихи в честь Натальи", "Горожанка", "Клятва на чаше" и "Послание к Наталии". И, пожалуй, ближе всего ко мне стихи "Шутка", в которых Павел непосредственно изображает:

Негритянский танец твой хорош,
И идет к тебе берет пунцовый,
И едва ль на улице Садовой
Равную тебе найдешь…
И покуда рядом нет Клычкова,
Изменю фольклору - каково!
Румба, значит. Оченно толково
Крой впристучку. Можно. Ничего, -

шутит Павел, как бы разрешая мне подражать неграм. А в конце, верен себе, своему пристрастию к Сибири, он вспоминает обожаемого им Сурикова:

Только не забудь, что рядом с нами.
Разбивая острыми носами
Влаги застоялый изумруд,
По "Москве" под злыми парусами
Струги деда твоего плывут.

Все остальные стихи, как и почти вся лирика Васильева, носят характер гражданственный, отражающий дух и интересы его времени. В "Горожанке" первая строфа начинается так:

Горожанка, маков цвет Наталья,
Я в тебя, прекрасная, влюблен.
Ты не бойся; чтоб не увидали,
Ты отвесь знакомым на вокзале
Пригородном вежливый поклон…

А дальше тема переходит на город, по которому мы бродим, и вся поэзия чувств переключается на жизнь города:

Из стекла и камня вижу стены,
Парками теснясь, идет народ,
Вслед смеюсь и славлю вдохновенно
Ход подземный метрополитена
И высоких бомбовозов ход.

Он славит город, современность, новый быт:

Ощущаю плоть его большую,
Ощущаю эти этажи,
Как же я, Наталья, расскажи,
Как же, расскажи, мой друг, прошу я,
Раньше мог не верить в чертежи?

И становится ясным, что посвящение было необходимо поэту как непринужденная любовно-лирическая запевка перед переходом на большую гражданскую тему.

"Клятва на чаше" была написана у меня дома во время грозы. Эти стихи рождены чистым вымыслом поэта, поскольку никогда брат его, о котором он пишет в стихах, у меня в Москве не был и я даже не была с ним знакома.

Однажды на вечере у Герасимовых, как обычно, собралась большая компания. Пришел Павел со своим другом Ярославом Смеляковым, был Кириллов, был прозаик Михаил Никитин, пришел и мой брат Миша, художник, и еще множество друзей.

Я хорошо помню, что в этот вечер я надела новое платье, сшитое мной самой. Оно было длинное, бархатное и украшалось пышными, как два облака, рукавами из оборок розового шифона. Я была в ударе, танцевала, шутила, пила шампанское, и вдруг Павел, от которого можно было ждать любой неожиданной выходки, иногда почти хулиганской, почему-то пришел в бешеную ярость. То ли выпил лишнего, то ли взяла его досада на мою "неприступность", но он вдруг с размаху ударил меня и с перекошенным побелевшим лицом выбежал из квартиры и скрылся. Поднялся переполох. Все мужчины во главе с хозяином Михаилом Прокофьевичем бросились вдогонку. Но найти Павла не удалось.

Но на следующий день в двенадцать часов кто-то позвонил у парадной двери общей квартиры, где я жила в маленькой комнате. Я открыла дверь - передо мной стоял Павел Васильев.

- Прости меня, - сказал он. - Если не простишь, я встану на колени перед твоей дверью и буду стоять, пока не простишь…

Я в бешенстве захлопнула дверь. И он простоял на коленях до трех часов дня. Черным ходом я выбралась во двор, напротив была мастерская отца, там жила вся моя семья. Когда снова черным ходом я вернулась к себе, Павел все еще стоял. Мне звонили по телефону соседи и сообщали, что какой-то ненормальный не хочет уходить с площадки. В конце концов, позвонили из милиции.

Я решила прекратить эту демонстрацию и открыла ему дверь. Он плакал, просил прощения. Я простила его, но он ушел расстроенный. И дружбе нашей пришел конец…

Еще два года жил Павел своей бурной, беспорядочной и насыщенной творчеством жизнью. Друзья его, поэты Смеляков, Клычков, Уткин, любившие его, преклонялись перед его талантом, но удержать от скандалов не могли. Сам Алексей Максимович Горький, очень любивший Васильева, был вынужден вызвать его на суровый разговор. Все было напрасно…

Павел часто выступал и имел огромный успех. Был случай, когда на вечере поэзии в Доме литераторов Борис Пастернак должен был выступать после Васильева. Павел как раз читал "Стихи в честь Натальи" и был встречен такими овациями, что Пастернак, выйдя на эстраду, вдруг объявил:

- Ну, после Павла Васильева мне здесь делать нечего! - повернулся и ушел.

Слава росла, росло и количество недругов. Единственный, неизменный и преданный друг его - жена, Елена Александровна. Елена, с которой он никогда не появлялся в литературных кругах. Вместе они бывали только у своих родных и самых близких друзей.

Елена понимала Павла, прощала ему его трудный характер. Любила его бескорыстно, поклоняясь таланту, сохраняя его рукописи и собирая архив. У меня, никогда не встречавшейся с Еленой в те времена, было такое впечатление, что Павел бережет Елену для себя. Во всяком случае, из всех его посвящений женщинам самые искренние, подлинные стихи посвящены Елене:

… И пускай попробует
Покуситься
На тебя мой недруг,
Друг или сосед, -
Легче ему выкрасть
Волчат у волчицы,
Чем тебя у меня,
Мой свет, мой свет!

Вот это и есть настоящий, негасимый свет его чувств. И как нежно, как убедительно пишет он:

Спи, я рядом,
Собственная, живая,
Даже во сне мне
Не прекословь.
Собственности крылом
Тебя прикрывая,
Я оберегаю нашу любовь.

Елена Александровна Вялова-Васильева была арестована через год после мужа. Вернулась спустя девятнадцать лет и вернула жизнь творчеству погибшего Павла. Добилась посмертной его реабилитации. После этого смогла, тщательно подобрав стихи в сохранившихся семейных архивах, издать первый сборник "Избранное" в Гослитиздате.

На это нужны были великое мужество и великая любовь к человеку и поэту, за что хочется мне выразить ей великую признательность от нас, знавших поэта.

Вот, пожалуй, и все, что я могу сказать о Павле Васильеве.

В поисках "Дара бесценного"

Четыре окна в комнате закрыты ставнями, задвинуты железными плахами с болтами, просунутыми снаружи сквозь отверстия в стене. В болты изнутри продеты кованые гвозди-чекушки. Окна "зачекушены", как говорят сибиряки, привыкшие спокон веков замыкаться от "лихих людей".

В низкой комнате темно и нестерпимо душно: ни одной форточки, а печь хорошо протоплена со вчерашнего вечера. Лежу на диване в темноте. Который может быть час? Сквозь щели ставен брезжит рассвет, и, как в детстве, проснувшись где-то не дома, лежишь с ощущением таинственности. Она там, за ставнями. Мало-помалу начинаешь различать на слух множество звуков. Что-то низко и протяжно гудит, гуд прерывается низкими отрывистыми свистками. Что-то скрежещет, визжит, скрипит. Где-то что-то грохает, будто великан опрокинул большой сундук с камнями. Потом опять гудок - низкий, долгий, тревожный.

Начинаешь догадываться: пароходы по Енисею отходят от пристани или причаливают. Паровозы или электровозы на станции приветствуют или торопят друг друга, перебраниваются… Лебедка визжит цепями (рядом, через улицу, новостройка)… Грузовик катит, подпрыгивая и разбрызгивая жидкую грязь на перекрестке… Гудок легковой машины: видно, она хочет обогнать пятитонку… Словом, там, за ставнями, идет жизнь, и не идет, а мчится.

Я ночую в одноэтажном флигеле на усадьбе Дома-музея имени Сурикова в Красноярске. В этом флигеле и раньше останавливались гости. Хозяйка еще не встала. Стараясь не шуметь, одеваюсь и через кухоньку с большой русской печью выхожу во двор усадьбы.

Вон он, дом, с крыльцом на столбиках и с верхним балконом-галерейкой. Дом, в котором родился и рос Василий Иванович и куда постоянно возвращался один, потом с дочерьми, а к старости - с нами, внуками… А сейчас я приехала в Красноярск поклониться этому дому, потому что начала писать книгу "Дар бесценный", книгу, посвященную жизни и творчеству Василия Ивановича.

…Дом, в котором жили Суриковы, был построен самим Иваном Васильевичем. Двухэтажный рубленый дом одной стеной выходил на Благовещенскую улицу. Вход был через крылечко на двух столбиках со двора, обнесенного глухим тыном. При доме было хозяйство: баня, конюшня, огород.

В низеньких светлых комнатах по чистым полам бежали пестрые дорожки. Мебели было мало, но вся она была хорошая - красного дерева. На подоконниках и подставках стояли горшки с цветами. В углах висели старые образа, по стенам стояли сундуки-укладки: шкафов тогда не было. В спальне была кровать с высоко взбитыми подушками и перинами. Все было чинно, все дышало спокойствием и сдержанностью. Вот здесь и родился в январе 1848 года мальчик Василий, здесь и провел он первые пять лет жизни. Возле матери, Прасковьи Федоровны, жилось интересно. Она любила и понимала красоту старинных тканей. В ее сундуке лежали пестрые сарафаны, платки, шали, телогрейки, парчовые повойники. А в подвале дома, как реликвии, хранились синие кивера с помпонами - казачья амуниция екатерининского времени. Там же хранились седла, ружья, пистолеты, ятаганы, сабли и шашки. А еще там было множество книг в кожаных переплетах, с пожелтевшими страницами. Вася любил листать эти книги, ища картинок, рыться в этой куче оружия, примерять эту амуницию. Она держала его воображение подле славы предков - казаков Суриковых, пришедших с Дона в войсках Ермака завоевывать Сибирь.

…Я подхожу к крылечку. Двери заперты. Еще рано. Окна первого этажа "зачекушены" ставнями. Обхожу усадьбу. Вот и конюшня, где стояли кони Рыжий и Соловый. Сейчас ее перестроили в домик с просторными комнатами. У входа доска: "Дом народного творчества".

А вот здесь, за флигелем, стояли большие черемухи и скамеечка между ними, отсюда открывался вид на Караульный Бугор с белой часовенкой. Теперь суриковскую усадьбу плотно обступили большие дома. Часовни больше не видно, но она цела. Стоит только выйти за ворота, на улицу Ленина, бывшую Благовещенскую, - и с первого же перекрестка увидишь эту чудесную часовенку, которую некогда возвел из камня вместо старой деревянной золотопромышленник П. И. Кузнецов.

Перед домом - памятник Сурикову работы сибиряка-скульптора Лаврова. Под памятником раскинулась громадная клумба. Сентябрьские циннии, астры и настурции немыслимо ярки в этом хмуром, еще не разгулявшемся утре. Скрипит калитка. Высокий пожилой человек заходит во двор. Он одет в серый костюм, на голове маленький синий берет. "Не здешний", - думается мне. Человек быстро приближается.

- Здравствуйте!

- Здравствуйте!

Силюсь припомнить, кто это.

- А я сын Мити Лаврова. Георгий Дмитриевич. Скульптор.

…Баул с теплыми вещами был уже уложен. Саша помогал матери, изредка смахивая непрошеную слезу. Он страстно любил брата и втайне горевал о близкой разлуке. Он знал, что Вася едет не один, а со старым архитектором с кузнецовских приисков Хейном, которого Петр Иванович Кузнецов посылает в Петербург на лечение. Он знал, что до Москвы едет с Васей молодой семинарист Дмитрий Лавров, одаренный художник, которого направляют в Троице-Сергиеву лавру, в школу иконописи. Он знал, что Петр Иванович взял на себя все расходы по содержанию Васи за годы обучения. И все-таки Саша беспокоился, уже тосковал и уже почти ждал писем с дороги, которая еще не начиналась. Вася держался бодро, хотя забота одолевала его: как тут без него проживут мать и брат Саша? Прасковья Федоровна, то покрываясь пятнами, то бледнея, суетилась по дому: не забыть бы чего-нибудь! Во внутренний карман Васиной поддевки она положила последние тридцать рублей, разменяв их на рублевые ассигнации, и для верности заколола карман большой булавкой.

За примороженным окном послышался скрип полозьев и звон колокольцев. Приехали за ним!..

… - Так вы сын того самого Мити Лаврова, с которым дедушка уезжал отсюда в Петербург?

- Вот-вот! Я самый!..

Мы оба смеемся, радуясь встрече.

- Приехал посмотреть на свою работу. - Лавров кивает на памятник. - Как-то он выглядит здесь теперь?..

За двенадцать лет, что памятник стоит в усадьбе, все вокруг так переменилось! Огромная кирпичная труба новой бани выросла как раз над головой скульптуры. Она мешает смотреть на памятник. Зато красноярцы на славу моются в просторной, чистой бане.

Георгий Дмитриевич ходит вокруг памятника, щурится, примеряется.

- Надо бы его переставить! И вообще…

Суриков на памятнике изображен по пояс, с палитрой в левой руке и с кистью в правой. Палитра большая, овальная, назойливо выступает над постаментом и режет торс художника пополам.

- Когда-то палитра была необходима, - говорит Георгий Дмитриевич, - люди не знали, кто такой Суриков. А теперь редкий прохожий не знает его… Да, надо делать новый памятник!..

Назад Дальше