- Christine, je vous aime! Passez moi le sucre s’il vous plaît.
Христина смущенно смеялась, и видно было, что ей самой это нравится.
Супруги были спаяны какой-то особенной, глубокой дружбой. Они нашли друг друга уже в зрелом возрасте, у нее были дети где-то в Англии, у него тоже был кто-то. Но сейчас они жили только вдвоем. Он писал, заканчивал новую поэму, она вела довольно большое хозяйство, ухаживая за садом и домом и работая по прикладному искусству. Судя по их жизни, в деньгах они не нуждались, имея какие-то сбережения, поскольку известно, что во Франции деньги есть только у знаменитых поэтов, и нет сомнения в том, что тоненькие сборники стихов Портежуа, изредка печатающиеся в издательстве Сен-Жермен де Ире, не могли бы обеспечить эту чету.
Рабочий кабинет Пьера находился отдельно от квартиры, через дворик. Это был тоже высокий каменный барак с верхними узкими окнами. Пьер сделал в кабинете антресоли, поставил шкафы с книгами, подвесил полки, огромный очаг обогревал эту махину. Рабочий стол темного дерева, совсем простой, был завален рукописями и папками. Тахты были покрыты домоткаными ковриками и подушками. Работать здесь было отлично: тишина и уединение, и то, что здесь было темновато, не рассеивало рабочего настроения, а, наоборот, сосредоточивало его. Маленькие лампы на столах с абажурами Христины сообщали этому мрачному сараю интимность и уют.
- Знаете, что в этом помещении было раньше, когда мы купили эту ферму? - обратилась ко мне Христина. - Здесь жили сборщицы миндаля. Они чистили миндаль и шкурками разжигали этот камин. А во дворе, - продолжала она, - была общественная печь для жителей всего Эгальера, хлеб пекли раз в неделю, всем селом…
Я посмотрела вверх. Над антресолями был светлый, совсем новый потолок, отлично застланный хорошо обструганными досками.
- Ты можешь себе представить, что этот потолок я мастерил для Пьера собственными руками? - сказал Ника, с улыбкой рассматривая свою работу.
Пьер, догадавшийся, о чем мы говорим по-русски, добавил:
- Он очень талантлив, этот парень, он это сделал, как настоящий поэт!
"Настоящий поэт" было для Пьера наивысшим определением мастерства. Он любил поэзию как саму жизнь. Он видал ее всюду: в радостях, в печалях, в материи и в духе, в понятиях, казалось бы, самых отдаленных от мечты.
- Если отнять у людей поэзию, то не останется ничего, будет серость, истощенность, обескровление. Конечно, Коперник, Галилей и Эйнштейн были поэтами, что с того, что они не были версификаторами? Они изменяли мир, они создавали, творили, и они всегда живут в поэтах! - Пьер говорил это, как все курящие сигарету в мундштуке, - сквозь зубы, весело поглядывая на нас, присевших на тахтах в его кабинете, за стеклянной дверью которого уже стояла весенняя ночь.
- Поэзия - это свет в ночи! Хотя в жизни много-много ночей… и очень мало освещенных. Вы знаете, один из моих лучших учителей, Башлар, считал, что поэзия - это инструмент для всяческих открытий в мире. "Если в мире не будет поэтов и птиц, то он развалится", - писал мне Башлар.
Портежуа говорил медленно, отчеканивая слова, оттачивая мысли, говорил с убежденностью, присущей человеку, который к старости нашел свое самое лучшее, самое дорогое: свою точку зрения, с которой он уже сойдет только в могилу.
- Я убежден, что даже страдания приходят в мир, чтобы породить великую поэзию. Ведь недаром лучшие свои стихи Верлен написал в тюрьме. Жан Кассу создал свои тридцать три сонета в застенках, а лучшее произведение Оскара Уайльда - это "Баллада Редингской тюрьмы"… Я почувствовал это особенно сильно, когда в 1940 году был приговорен нацистами к смерти. Ужас ежедневно сжимал мне сердце своими щупальцами, но в то же время с каждым часом во мне росла радость силы духа. Я чувствовал, как она ширится, ворчит и взрывается во мне смехом. Это и есть свет в ночи! Но сколько ночей без света!.. Сейчас я кончаю новый сборник стихов, он называется "Расспросите ночь!..".
Ника просит Пьера почитать что-нибудь из прежних стихов. Портежуа задумывается, потом начинает:
ПЕСНЯ КАННИБАЛА
Ты, Белокожий, разучился танцевать!
Взгляни же на себя, ты, Белокожий.
Ты, Белокожий, разучился танцевать.
И если ты танцуешь, Белокожий,
то ты, как Черный,
ты, как Черный,
как Черный, ты танцуешь по доброму желанью.Ты, Белокожий, разучился танцевать!
Без грации как стар ты, Белокожий.
Ты старый! Ты - тысячелетний,
от знаний, от воспоминаний,
все прошлое жуя
благоразумно.Ты, Белокожий, разучился танцевать!
Ты движешься без живости,
ты убегаешь.
Ты, Белокожий, много думать стал,
и вспоминать, и сохранять
остатки разрушающих
проектов.Ты, Белокожий, разучился танцевать!
Ты знаешь все, предвидишь все,
и так тяжел ты, Белокожий,
ты можешь все,
все, кроме танца.
И с виду ты уже не так красив.Стань Черным, Черным, Белокожий!
Забудь проекты, рассужденья,
пойди пройдись,
без цели,
просто так.
Иль рассердись, заплачь,
засмейся ни над чем, на радость!Ты, Белокожий, разучился танцевать!
Пойди-ка в лес,
убей слона ты - брата твоего,
возьми его жизнеспособность
и возле трупа потанцуй.
Убей гориллу - брата твоего,
возьми ее жизнеспособность
и возле трупа потанцуй!
Убей ты также кое-кого
из опытных людей, хороших:
ученого, миссионера,-
невелика потеря будет.
И скажут: миссионеру нечего сказать.
И скажут: атомщик ученый от угрызений совести
усох.
Тогда…
Нет! Их не убивай,
они уже живыми - мертвы.Ты, Белокожий, разучился танцевать:
оставь же все,
будь легким,
освобожденным от комфорта, от планов на будущее,
планов, планов, ратапланов.Послушай ты тамтамы,
это в лесу бьют марши.
Настанет, может, день,
и ты найдешь и грацию, и жизнь,
и танец.
Ты, Белокожий, разучился танцевать.
И уж не так красив ты с виду,
и за тебя я, Черный, чувствую обиду.
Вот эти стихи прочитал нам Пьер Портежуа, я помещаю их здесь в своем переводе, потому что они необычайно характерны для этого белокожего француза, познавшего всю зарождающуюся силу чернокожего вождя, подарившего ему свой барабан, сидя на котором Пьер шутил и смеялся здоровым, "раблезианским" смехом, и остроумие этого коренастого француза было неподражаемым.
Правда, иногда он вдруг как бы остывал и уходил в себя, сосредоточенно раскуривая сигарету, а потом снова возвращался к нам с таким видом, словно он что-то забыл и уходил на поиски и, найдя, успокаивался, и снова беседа принимала непринужденный характер. Христина заваривала кофе, воркуя на своем франкоанглийском языке, а Пьер рассказывал о классиках-поэтах, об йогах, об индусских священниках и бог знает еще о чем!..
Уходили мы от них поздно, Ника довез меня до "Рэгальера" - и прямо… на провансальскую свадьбу, о которой я уже рассказывала.
Дом судьи
По-французски это "Mas du juge". В этом доме родился и вырос Фредерик Мистраль. Дом стоит на окраине деревни Майн, в трех километрах от Авиньона, на большой романской дороге, ведущей в Арль. Дом длинный, узкий, выложенный из камня светло-желтого цвета. В нем два этажа и еще два чердачных окошка над вторым этажом. Вокруг дома усадьба, оливковая рощица, там, дальше, виноградники. А во дворе стоит длинный каменный стол: тяжелая плита, поставленная на каменные бруски…
Теперь, когда я заканчиваю перевод поэмы "Мирей", я с радостью и волнением переступаю порог этого дома и узнаю какие-то знакомые детали, хотя в нем уже больше ста лет живут другие семьи. Тут Мистраль жил мальчиком, отсюда отец, богатый крестьянин, отвез его учиться в Авиньон, потом в Экс. Он страстно мечтал, чтобы сын стал юристом и по окончании университета вернулся адвокатом в Майан. Из этого ничего не вышло. Как пишет Ламартин, друг Мистраля, которому он посвятил свою поэму: "Молодой человек из послушания изучил греческий и латинский языки, "книгу заклинаний" - юриспруденцию, но бархатный пиджак провансальского крестьянина и гетры из дубленой кожи показались ему не менее благородными, чем истертая тога торговца словами, а кроме того, грызущее его душу воспоминание о молодой матери, которая обожала его и оплакивала, неотступно звало его к оливковым рощам Майана.
Отец умер рано, юноша поспешил вернуться домой, чтобы помочь матери и брату управлять хозяйством, гнать масло из оливок, обрабатывать землю в полях, и он поспешил забыть мудреные языки и ту докучливость, которая овладела его памятью, и крючкотворство, которым фальсифицировали его ум. Как молодая дикая оливковая роща, стволы которой, проходя мимо, ребята замазали охрой и известкой, Мистраль скинул с себя эту испорченную кору и, приняв свою природную окраску, свободно засверкал всеми своими ветвями, всеми своими соками, на чистой земле, на щедром, чистом солнце, в чистой и богатой природе. Он стал поэтом, не зная, что такое поэзия…"
Я стою во дворе и смотрю на каменный стол. Ах, этот стол! Это он, конечно, он принимает участие в поэме:
…Мирей, хозяйка молодая.
На каменном столе поставила салат
И принесла большое блюдоБобов, и черпает оттуда
За ложкой ложку это чудо
Рабочий люд…
И еще:
Промыт был стол, как лист платана,
И полон блюд обильных, пряных,
И пахнул сыр "каша", и нёбо жег чеснок,
И баклажан печеный, сладкий,
И перец острый, прямо с грядки,
И белый лук, что в беспорядке
Катился по столу, чтоб каждый кушать мог…
Я вспоминаю одну историю, связанную с этим столом. Когда Доде писал свои "Письма с моей мельницы", для рассказа "Арлезианка" он использовал подлинный случай, произошедший именно в Доме судьи. Тогда Мистраль там уже не жил, у него был дом в Майане, тот дом с солнечными часами на стене, что цел и по сию пору. Но на Мистраля гнетущее впечатление произвело самоубийство работника Жана, описанное в рассказе. Жан выбросился из верхнего чердачного окна из-за несчастной любви к арлезианке и разбился насмерть вот об этот каменный стол.
Мистраль просил не писать этого рассказа. Может быть, ему тяжело было думать о том, что трагедия произошла в стенах дома, где он провел счастливое детство, и тот стол, за которым сидели они всей семьей, послужил орудием смерти для доброго, красивого, молодого Жана… Прозаик не внял просьбе поэта, что послужило их расхождению на какое-то время…
Я провожу рукой по шероховатой, холодной поверхности каменной плиты. Может быть, это не тот самый стол, но, во всяком случае, его брат-близнец…
В доме теперь живет милейшая семья Ромэн. Старый отец, дочери, зять, внук. Они приглашают меня войти внутрь, в большую низкую столовую с балочным потолком, белеными стенами, большим камином.
- Вот у этого камина грелся поэт Мистраль, - говорит хозяйка, седая маленькая дама (иначе ее и не назовешь). - Правда, здесь было все несколько иначе, вот так! - И она протягивает мне маленькую старинную, пожелтевшую фотографию этой столовой. - Такой была эта комната, когда мы сюда въехали. Прежние хозяева сохранили ее почти такой, какая она была при Мистрале.
И я вижу угол комнаты с камином, над которым висит какая-то мемориальная доска со стихами поэта. Тут же стариннейший шкаф, каких теперь нет, высокий, до потолка, частью вделанный в стену возле камина. А потолок тот же - балками… И я думаю о том, что, по-видимому, об этой столовой и рассказывал Ламартину друг Мистраля, уроженец Прованса, Адольф Дюма:
"…Вчера мать Мистраля прислуживала за столом, мне и своему сыну, по обычаю богатых матрон Прованса стоя в присутствии мужей и сыновей. Я до сих пор вижу красивые, белые, длинные руки в рукавах из тонкого белого полотна, завернутых до локтей, руки, которыми она протягивала нам блюда, приготовленные ею самой, или заменяла опустевшие кувшины с вином.
- Садитесь же с нами, мадам Мистраль! - говорил я ей, чувствуя себя неловко из-за того, что меня обслуживала эта красивая арлезианка-вдова, похожая на королеву из Библии или героиню из "Одиссеи".
- О нет, месье, - отвечала она, краснея, - это не полагается в Майане. Мы знаем, что мы не только жены наших мужей и матери наших сыновей, но также и служанки в наших домах. Не обращайте внимания!
И она скромно ела кусочек хлеба или баранины, стоя возле уголка буфета, в котором сверкали большие оловянные блюда, каждую субботу начищенные ее служанкой".
Мы вышли с Никой из усадьбы, сели в наш автомобильчик и поехали в Эгальер. По платановой аллее шло большое стадо овец. Ника затормозил, и мы очутились в море овечьих голов. И было что-то извечное в этом тревожном блеянье, знаменующем мир и благоденствие. Наверное, по этой романской дороге тысячу лет тому назад овцы окружали колесницу какого-нибудь римлянина, возвращающегося из поместья в город, и вспоминались рисунки скульптора Майоля к "Дафнису и Хлое" Лонга, вспоминались даже чудесные гравюры нашего Фаворского на буколические среднеазиатские сюжеты. Все это было так близко и так роднилось единой прекрасной идеей мира и тишины…
Мы заехали с Никой в маленький придорожный ресторанчик, чтобы поужинать. Там не было посетителей, и потому было чисто и спокойно. Заказав какой-то рыбы и овощей по-провансальски, мы сидели молча, каждый думал о своем, и тут вдруг Ника сказал:
- Я написал новые стихи, можно прочесть тебе?
- Разумеется, можно, читай.
И он прочел. Я перевожу их, потому что Ника пишет на французском языке.
Я шел дорогой белой,
Ведущей прямо в горы.
Там жил пастух с печальным взглядом.
Я мог ласкать глазами звезды,
Руками брать холодный твердый камень.
Сливаться телом с мольбами земли:
О, дайте Мира, Мира, Мира!
Река в разливе, это ритм в крови моей!
Шагая с вами в ногу,
Я слышу море
И город наш, откуда родом мы.
В запретном зеркале
Земные раны все отражены,
Перед лицом распятого ребенка,
Отвергло настоящее великий счет.
Бирюзовое сукно
День, в котором решено было посетить музей Мистраля в Майане, начался необычно. Спустившись вниз из своей каморки, проходя по неметеному, неубранному ресторану, я увидела заткнутые за одну из кормушек две гигантские бумажные розы: одна темно-зеленая с золотыми листьями, другая лиловая с серебряными, они поразили меня своей наглостью и своим бездушием. Выйдя во дворик, чтобы позавтракать, я заметила на хозяйском шарабане еще несколько таких же роз, а рядом стоял неказистый серый "фольксваген", возле которого хлопотали две молодые женщины - брюнетка в брюках и "пончо", с немытыми волосами по плечам, и блондинка с такой же прической, в брючках и старой замшевой куртке.
Я села в сторонку и стала наблюдать за вновь прибывшими. Они вытащили из багажника какие-то сумки, корзинки и чемоданчики, а потом с заднего сиденья были выгружены два детских портативных креслица с приспособленными к ним ночными горшками, и поставили их на соседний с моим железный столик. В креслицах сидели две чумазые годовалые девчонки, которые принялись тут же несусветно реветь.
Матери совали им на ходу печенье, утирали грязные личики. Хозяин принес мне поднос с моим "кафе солюбль".
- Пожалуйста, и нам два завтрака и непременно два стакана апельсинного сока, - попросила брюнетка.
Девочки угомонились и стали смотреть, как я завтракаю, выражая свое мнение гуканьем и отрывистыми возгласами.
Матери отнесли наверх все хозяйство и уселись с сигаретами за соседний столик. Мало-помалу мы разговорились. Узнав, что я приехала из Москвы для знакомства с родиной Мистраля и что я перевожу его стихи, они были несказанно удивлены:
- Мистраль? А зачем вам это? Это же старо как мир. А что он написал, я что-то не помню…
- Поэму "Мирей".
- Ах, да! Ведь это в Провансе самое популярное имя…
- Мы с тобой знаем, наверно, только Мирей Матье, - засмеялась блондинка, - да и то по пластинкам…
Как оказалось, обе они были из Лиона и занимались тем, что выклеивали вот эти громадные бумажные цветы и приехали сюда, чтобы купить дом.
- Вы знаете, так дороги стали дома в Провансе. Раньше можно было старую ферму приобрести буквально за гроши, а сейчас…
- Из каждого сарая теперь делают гостиницы, бистро, виллы, просто ужас, не подступишься! - рассказывали лионезки, пока их дочери - Наташа, брюнеткина, и Сильвия, блондинкина, - не начали снова вопить, и тогда матери потащили их наверх.
- Не правда ли, красивые цветы? - спросил меня хозяин, убирая поднос после завтрака.
- Вам нравятся? Но ведь они слишком велики и, пожалуй, грубоваты… - нерешительно высказалась я.