Нет, таков, каков он есть, род человеческий мне нравится, и я люблю его и составляю часть его, и живу со всеми этими людьми, и от них зависит все мое богатство и все мое счастье.
Впрочем, все это глупо. Но в этом мире все, что не грустно, глупо, и все, что не глупо, грустно.
Завтра в три часа я уезжаю в Рим, столько же чтобы развлечься, сколько для того, чтобы презирать А., если он подаст к этому повод.
11 мая
Я выехала вчера в два часа с тетей.
Это ужасное доказательство любви, которое я, по-видимому, даю Пьетро.
Что же! Тем хуже! Если он думает, что я люблю его, если он верит в такую невозможно-громадную вещь, он просто глуп.
В два часа мы уже в Риме; я бросаюсь на извозчика, тетя следует за мной и… И… Я в Риме! Боже! Какая радость!
Наши вещи приедут только завтра. Чтобы идти смотреть на бега, мы принуждены довольствоваться нашими дорожными платьями. Впрочем, это было очень мило – мой серый костюм и фетровая шляпа. Я веду тетю на Корсо (что за прелестная вещь опять увидеть Корсо после Ниццы!). Я оглушена ее всякими глупостями и объяснениями: мне все кажется, что она ничего не видит.
А вот и Caccia-Club ; мой проход вызывает волнение; монах остается с разинутым ртом, потом снимает шляпу и улыбается до ушей.
Мы идем на виллу Боргезе, где в настоящее время проходит областной конкурс земледелия. Все очень удивлены, видя меня появляющейся уже в третий раз. Я очень известна в Риме.
Я делаю знак Пьетро подойти; он так и сияет и смотрит на меня глазами, говорящими, что он принимает все это всерьез.
Он заставил нас очень много смеяться, описывая свое пребывание в монастыре. Он согласился, говорит он, отправиться туда всего на четыре дня, а как только он попал туда, его продержали целых семнадцать дней.
– Зачем же вы лгали, говоря, что были в Террачине?
– Да мне было стыдно сказать правду!
– А друзья в клубе знают это?
– Да. Сначала я говорил, что был в Террачине, потом со мной заговорили о монастыре, и я кончил тем, что все рассказал, и сам смеялся, и все смеялись. Торлониа был в бешенстве.
– Почему?
– Да потому что я не сказал ему всего сначала. Потому что я не имел к нему достаточно доверия.
Затем он рассказал, как – чтобы понравиться отцу – он сделал вид, будто бы нечаянно уронил из кармана четки: чтобы тот вообразил, что он всегда носит их на себе. Я осыпала его насмешками и дерзостями, на которые он отвечал прекрасно, надо ему отдать справедливость.
13 мая
Я не скрываю ни чувств, ни мыслей своих, и у меня не хватает даже сил вынести свои огорчения с достоинством; плакала. И в то время как я пишу, я слышу шорох от слез, падающих на бумагу, крупных слез, свободно бегущих без всякой гримасы на лице. Я легла было на спину, чтобы вогнать их назад, но это не удалось.
Вместо того чтобы сказать, что заставило меня плакать, я рассказываю, как я плачу! Да и как сказать – почему? Я ни в чем не отдаю себе отчета. "Как! – говорила я себе, лежа с закинутой головой на диване. – Как же это так? Так он забыл? Конечно, потому что он повел самую равнодушную беседу, перемешанную с какими-то словами, произнесенными так тихо, что я даже не слыхала их; да еще и повторил, что он любит меня только вблизи, что я – ледяная, что он уедет в Америку, что, видя меня вблизи, он меня любит, а как только я вдали – забывает…"
Я очень сухо попросила его больше не говорить об этом.
Ах, я не могу писать, и вы сами видите, что я должна чувствовать и как я оскорблена!
Я не могу писать. И однако что-то мне приказывает. Пока я не расскажу всего, что-то внутри мучит меня.
Я болтала и преспокойно сидела за чаем до половины одиннадцатого. Тогда пришел Пьетро. С. скоро ушел, и мы остались втроем. Разговор зашел о моем дневнике, т. е. о разбираемых в нем вопросах, и А. попросил меня прочесть ему оттуда что-нибудь относительно Бога и души. Тогда я пошла в переднюю и, ставши на колени перед знаменитой белой шкатулкой, стала искать, и Пьетро держал свечу… Но, отыскивая, я натыкалась на многие эпизоды общего интереса, я прочитывала, и это продолжалось около получаса.
Потом, возвратившись в гостиную, он стал рассказывать различные анекдоты из своей жизни, начиная с восемнадцатилетнего возраста.
Я слушала все, что он рассказывал, с некоторым страхом и некоторой долей ревности.
Эта полная его зависимость леденит меня: запрети они ему любить меня, он послушается – я уверена.
Его семья, эти священники, монахи пугают меня. Хотя он и говорил мне об их доброте, но меня охватывает ужас при мысли об этих безобразиях и этой тирании. Да! Они внушают мне страх, и оба его брата – также; но дело не в этом, я всегда свободна согласиться или отказать.
Я благодарю Бога за то, что он развязал мне перо; вчера – это была пытка, я ни в чем не могла отдать себе отчета.
Все, что я слышала сегодня, все заключения, которые я отсюда вывела, и все предыдущие – как-то слишком тяжелы для моей головы. И потом, это просто сожаление о том, что он ушел; до завтра – так долго! Я почувствовала желание плакать – от неизвестности, а может быть, и от любви.
17 мая
У меня накопилось много чего сказать, еще со вчерашнего дня, но все стушевывается перед сегодняшним вечером.
Он опять заговорил со мной о своей любви; я уверяла его, что это бесполезно, потому что мои родители все равно бы никогда не согласились.
– Они в своем роде правы, – говорил он мечтательно, – я не способен никому дать счастья. Я сказал это матери, я говорил с ней о вас, я сказал: "Она такая религиозная и добрая, а я ни во что не верю, я совершенно негодный человек". Подумайте сами: я пробыл семнадцать дней в монастыре, я молился, размышлял – и не верю в Бога, религия для меня не существует; я ни во что не верю.
Я посмотрела на него испуганными, широко раскрытыми глазами.
– Нужно верить, – говорю я, взяв его руку, – надо исправиться, надо быть добрым.
– Это невозможно, и никто не может меня любить таким, каков я есть, не правда ли?
– Гм… Гм…
– Я очень несчастлив. Вы никогда не составите себе понятия о моем положении. По-видимому, я добр со своими, но это только по-видимому; я их всех ненавижу – моего отца, моих братьев, даже мою мать; я очень несчастлив. А спросят меня почему? Я не знаю!.. О, эти священники! – воскликнул он, сжимая кулаки и зубы и поднимая к небу лицо, искаженное ненавистью. – Эти попы! О! Если бы вы только знали, что это!!! – Он едва пришел в себя. – И однако я люблю вас, и вас одну. Когда я с вами, я счастлив.
– А доказательство?
– Приказывайте.
– Приезжайте в Ниццу.
– Вы выводите меня из себя, говоря это. Вы знаете, что я не могу.
– Почему?
– Потому что мой отец не хочет мне давать денег, потому что мой отец не хочет, чтобы я ехал в Ниццу.
– Я понимаю, но если вы ему скажете, зачем вы туда едете?
– Он не захочет. Я говорил матери; она мне не верит. Они все так привыкли к моему дурному поведению, что больше не верят мне.
– Надо исправиться, надо приехать в Ниццу.
– Да ведь вы говорите, что мне будет отказано.
– Я не сказала, что будет отказано мною.
– Это было бы слишком, – сказал он, близко глядя на меня, – это было бы… Как сон.
– Но хороший сон, не правда ли?
– О, да!
– Так вы спросите у вашего отца?
– Конечно да, но он не хочет, чтобы я женился. Нет, я говорю, что для этого надо заставить говорить духовника.
– Ну что ж, заставьте его говорить.
– Боже мой! И вы говорите это?
– Да, вы понимаете, что я не держусь особенно за вас, но я просто хочу дать это удовлетворение своей оскорбленной гордости.
– Я несчастный, проклятый человек в этом мире!
Бесполезно, да и невозможно передать все эти сотни фраз. Скажу только, что он повторял сто раз, что любит меня, таким нежным голосом и с такими умоляющими глазами, что я сама приблизилась к нему, и мы говорили, как добрые друзья, о множестве различных вещей. Я уверяла его, что существует Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он поверил в Бога, чтобы он увидел Его моими глазами и молился Ему моим голосом…
– Ну, так и кончено. – Я отодвигаюсь. – Прощайте!
– Я вас люблю.
– Я вам верю, – говорю я, сжимая обе его руки, – и мне вас жаль!
– Вы никогда не полюбите меня?
– Когда вы будете свободны.
– Когда я умру!
– Я не могу теперь, потому что я вас жалею и презираю. Вам скажут, чтобы вы не любили меня, и вы послушаетесь.
– Может быть!
– Это ужасно!
– Я вас люблю, – говорит он в сотый раз.
Он заплакал и вышел. Я приблизилась к столу, где сидела тетя, и сказала ей по-русски, что монах наговорил мне комплиментов, о которых я расскажу завтра.
Он еще раз возвратился, и я простилась с ним.
– Нет, нет, не прощайте.
– Да, да, да. Прощайте. Я любила вас до этого разговора. [ Вставка 1881 года : Я никогда не любила его; все это было только действие романтически настроенного воображения, ищущего романа.] Да, тем хуже, я сказала, я любила вас; я ошибалась, я знаю это.
– Но… – начал он.
– Прощайте.
– Так вы больше не поедете верхом в Тиволи завтра?
– Нет.
– И вы отказываетесь не из-за усталости?
– Нет! Усталость только предлог, я больше не хочу вас видеть.
– Но нет! Это невозможно, – говорил А., держа мои руки.
– До свиданья!
– Вы сказали мне, чтобы я переговорил с отцом и приехал в Ниццу? – говорил А. на лестнице перед уходом.
– Да.
– Я это сделаю, и я приеду во что бы то ни стало, клянусь вам. И он ушел.
Три дня тому назад у меня явилась новая идея – что я скоро умру: я кашляю… Третьего дня я сидела в зале, было уже два часа утра; тетя торопила меня идти спать, а я не двигалась, говоря, что это доказательство тому, что я скоро умру.
– Что ж, – говорит тетя, – при таких условиях я не сомневаюсь, что ты умрешь.
– И тем лучше для вас, будет меньше расходов, не надо будет столько платить Лаферрьер!
И в сильном припадке кашля я откинулась на диван, к великому испугу тети, которая выбежала из комнаты, делая вид, что сердится.
19 мая
Тетя пошла в Ватикан, а я, не имея возможности быть с Пьетро, предпочитаю побыть одна. Он придет к пяти часам; я бы так хотела, чтобы тетя к тому времени еще не возвратилась. Я хотела бы остаться с ним наедине, но так, чтобы это казалось невольным, потому что я не могу больше показывать ему, что ищу встречи с ним.
Я только что пела и чувствую боль в груди. И вот вы уже видите, что я позирую как бы в роли мученицы! Как это глупо!
Я причесана, как Венера Капитолийская, одета в белое, как Беатриче, с четками и перламутровым крестом на шее.
Что ни говори, а есть в человеке известная потребность в идолопоклонстве, в материальных ощущениях. Бога в простоте Его величия недостаточно.
Вчера вечером я сосчитала буски своих четок, их шестьдесят, и я шестьдесят раз положила земной поклон, каждый раз прикасаясь лбом к самому полу. У меня наконец захватило дыхание от этого, и мне казалось, что этот поступок приятен Богу. Это, конечно, вздор, и однако в это вложено искреннее желание угодить Ему.
Придаст ли Бог цену этому желанию?
Ах да, у меня есть Новый Завет, прочтем… Не находя святой книги, я читаю Дюма. Это далеко не одно и то же!
Тетя возвратилась в четыре часа, а через двадцать пять минут я очень ловко возбудила в ней желание посмотреть церковь Santa Maria Maggiore. Теперь уже половина пятого. Я глупо сделала; нужно было услать ее в пять часов, а то боюсь, как бы она все-таки не пришла слишком рано.
Когда доложили о приходе графа А., я была еще одна, потому что тете пришла мысль осмотреть Пантеон, кроме Santa Maria Maggiore. Сердце мое стучало так сильно, что я боялась, как бы этого не было слышно, как говорят в романах.
Он сел подле меня и хотел взять мою руку, которую я тотчас же высвободила.
Тогда он сказал мне, что любит меня. Я отвечала вежливой улыбкой.
– Тетя сейчас возвратится, – сказала я, – будьте терпеливы.
– Мне столько надо вам сказать!
– Правда?
– Но ваша тетя сейчас возвратится!
– Ну, так поторопитесь.
– Это серьезные вещи.
– Посмотрим.
– Во-первых, вы дурно сделали, что писали обо мне все эти вещи.
– Нечего говорить об этом. Я вас предупреждаю, я очень нервна, так что вы лучше сделаете, если будете говорить попроще или уж лучше совсем не говорите.
– Послушайте, я говорил с матерью, а мать сказала отцу.
– Ну, и что же?
– Я хорошо сделал, не правда ли?
– Это меня не касается; то, что вы сделали, вы это сделали для себя.
– Вы меня не любите?
– Нет.
– А я люблю вас как безумный.
– Тем хуже для вас, – говорю я, улыбаясь и оставляя в его руках свои руки.
– Нет, послушайте, будем говорить серьезно; вы никогда не хотите быть серьезной… Я вас люблю! Я говорил с матерью. Будьте моей женой, – говорил он.
"Наконец-то!" – воскликнула я внутренне, но я ничего не ответила ему.
– Ну, что же? – спросил он.
– Хорошо, – ответила я, улыбаясь.
– Знаете, – сказал он, ободрившись, – надо будет кого-нибудь посвятить во все это.
– Как?
– Да, я сам не могу устроить все это, нужно, чтобы кто-нибудь взял это на себя, какой-нибудь человек – почтенный, серьезный, который поговорил бы об этом с отцом – словом, устроил бы все это. Кто бы например?
– Висконти, – говорю я, смеясь.
– Да, – отвечает он совершенно серьезно. – Я и сам думал о Висконти, это именно такой человек, какой нужен. Он так стар, что только и пригоден для роли Меркурия… Только, – сказал он, – я не богат, вовсе не богат. О, я согласился бы быть горбатым, чтобы только обладать миллионами.
– Вы этим ничего не выиграли бы в моих глазах.
– О! О! О!
– Мне кажется, что это, наконец, обидно, – говорю я, поднимаясь с места.
– Да нет, я не говорю о вас, вы – вы исключение.
– Ну, так и не говорите мне о деньгах.
– Боже мой! Какая вы, право… Никогда нельзя понять, чего хотите… Согласитесь, согласитесь быть моей женой.
Он хотел поцеловать мою руку, но я подставила ему крест моих четок, который он поцеловал; потом, поднимая голову, сказал:
– Как вы религиозны!
– А вы, вы ни во что не верите?
– Я, я вас люблю. Любите вы меня?
– Я не говорю таких вещей.
– Ну, ради Бога, дайте это как-нибудь понять мне, по крайней мере. После минутного колебания я протянула ему руку.
– Вы согласны?
– Отчасти, – говорю я, вставая, – вы знаете, ведь у меня еще есть дедушка и отец, которые будут иметь очень много против католического брака.
– Ах! Еще это!
– Да, еще это!
Он взял меня за руку и посадил рядом с собой, против зеркала. Мы были очень хороши таким образом.
– Мы поручим это Висконти, – сказал А.
– Да.
– Это именно тот человек. Но так как мы еще очень молоды для брака, думаете ли вы, что мы будем счастливы?
– Прежде всего, еще нужно мое согласие.
– Разумеется. Ну, предположим, если вы согласитесь, будем ли мы счастливы?
– Если я соглашусь, могу поклясться, что не будет никого в мире счастливее вас.
– Ну, так мы женимся. Будьте моей женой.
Я улыбнулась.
– О! – воскликнул он, прыгая по комнате. – Как я буду счастлив, как это будет смешно, когда у нас будут дети!
– Вы с ума сошли!
– Да, от любви.
В эту минуту послышались голоса на лестнице; я спокойно села и стала ждать тетю, которая очень скоро вошла.
У меня точно большая тяжесть отлегла от сердца, я развеселилась, а А. был просто вне себя.
Я была спокойна, счастлива, но мне хотелось очень многое высказать и выслушать.
За исключением нашего помещения, весь нижний этаж отеля пустой. Вечером мы берем свечу и обходим все громадные покои, еще дышащие прежним величием итальянских дворцов, но тетя была с нами. Я не знала, как быть.
Мы останавливаемся более чем на полчаса в большой желтой зале, и Пьетро изображает кардинала, своего отца и своих братьев.
Тетя забавляется тем, что пишет А. разные глупости по-русски.
– Спишите это, – говорю я, взяв книгу и написав несколько слов на первой странице.
– Что?
– Читайте.
Я написала ему в восьми словах следующее:
"Уходите в двенадцать часов, поговорю с вами внизу".
– Поняли? – спрашиваю я, стирая.
– Да.
С этой минуты я почувствовала облегчение и была как-то странно возбуждена. А. каждую минуту оборачивался на часы, так что я боялась, как бы не поняли наконец причину этого. Как будто бы можно было отгадать! Только нечистая совесть способна мучить себя этими страхами. В двенадцать часов он встал и простился, крепко сжимая мне руку.
– Прощайте, – сказала я ему.
Глаза наши встретились, и я не сумею описать, как между ними пробежала искра.
– Итак, тетя, завтра утром мы уезжаем; идите к себе, я вас там запру, а то вы будете мне мешать писать; я скоро лягу.
– Ты обещаешь?
– Конечно.
Я заперла тетю и, бросив взгляд в зеркало, спустилась по лестнице, куда Пьетро уже раньше проскользнул как тень.
– Когда любишь, столько говорится друг другу даже молча! По крайней мере, я вас люблю! – прошептал он.
Я забавлялась, разыгрывая сцену из романа и невольно думая о Дюма.
– Я завтра еду. И нам надо серьезно переговорить, я чуть было не забыла!..
– Да, просто ничего в голову не идет…
– Пойдемте, – говорю я, притворяя дверь так, чтобы сквозь щель падал слабый луч света.
И я села на последней ступеньке маленькой лесенки, в глубине коридора. Он стал на колени.
Каждую минуту мне казалось, что кто-то идет, я неподвижно застывала, содрогаясь от каждой капли дождя, ударявшей в стекла.
– Да это ничего, – говорил мой нетерпеливый обожатель.
– Вам хорошо говорить! Если кто-нибудь придет, вы будете польщены, а я пропаду!
Закинув голову, я смотрела на него сквозь ресницы.
– Со мной? – сказал он, поняв мои слова в другом смысле. – Со мной? Я слишком люблю вас; вы можете быть вполне спокойны.
Я протянула ему руку, услышав эти благородные слова.
– Разве я не был всегда приличен и почтителен?
– О, нет, не всегда. Раз вы даже хотели меня обнять.
– Не говорите об этом, прошу вас. Ведь я там просил вас простить меня. Будьте добрая, простите меня.
– Я простила вас, – сказала я потихоньку.
Мне было так хорошо! Так ли это, думала я, когда любят? Серьезно ли это? Мне все казалось, что он сейчас рассмеется, – так он был сосредоточен и нежен.
Я опустила глаза перед этим необычайным блеском его глаз.
– Ну, видите, мы опять забыли говорить о делах; будем серьезны и поговорим.
– Да, поговорим.
– Во-первых, как быть, если вы уезжаете завтра? Не уезжайте, прошу вас, не уезжайте!
– Это невозможно; тетя…
– Она такая добрая! Останьтесь.