Легко рассуждать и писать романы, но могущество и блеск (эти ничтожные сокровища сего мира) образуют как бы ореол около того, что мы любим, и заставляют почти любить то, чего мы не любим .
Так же верно и ясно, несмотря на возражения чувствительных душ, и то, что даже самые умные люди поддавались влиянию призрачных благ.
Но отложим все это в сторону и взглянем на дело с точки зрения сердца.
Не правда ли, ужасно быть в разлуке по нелепой причине, страдать от сомнений, разлуки, печали, из-за денег?.. Я презираю деньги, но сознаю, что они необходимы.
Когда человек счастлив материально, то ум и сердце свободны, и тогда можно любить без расчета, без задних мыслей, без подлостей.
Почему столько женщин любили королей?
Потому что король есть воплощение могущества, потому что женщина любит властвовать, но ей нужно опираться на что-нибудь сильное, как нежному, хрупкому растению нужно прислониться к дереву.
Не приписывайте мое поведение ужасным расчетам. Я не потому люблю человека, что он богат, но потому, что он свободен, волен во всех своих движениях. Я хочу богатства, чтобы не думать более о силе, не подчиняться этой грубой, но несомненной, неизбежной силе.
Я хотела продолжать, но все, что я могу сказать, сводится всегда к следующему: полное нравственное счастье может существовать только тогда, когда материальная сторона удовлетворена и не заставляет заботиться о себе, наподобие пустого желудка.
Когда любовь достигает высшей степени, страсть торжествует надо всем, но только на мгновение; и насколько сильнее чувствуется потом все то, о чем я говорила!
Все, что я говорю, я не вычитала из книг и не испытала сама, но пусть все те, которые пожили, кому не шестнадцать лет, как мне, отложат в сторону ложный стыд, который испытывают, признаваясь в таких вещах, и скажут, что мои слова неправда? Если кто-нибудь довольствуется малым, то только потому, что не видит дальше того, что имеет.
13 июля
Я приняла Реми, одетая капуцином. Да, капуцином. Каролина, служащая у Лаферрьер, сделала мне этот костюм полностью, до веревки и капюшона включительно.
Реми – мужчина! Я не могу к этому привыкнуть и обращаюсь с ним, как и шесть лет тому назад.
Вечером мы были у графини М. Она говорила со мной о замужестве.
Мы уселись в маленькой угловой гостиной. Я разговаривала, читала стихи, пела, рассказывала все, что только возможно было рассказывать. Словом, если бы это случилось в большом обществе, меня бы высоко превознесли.
Эти дамы смеялись, удивлялись, восхищались. M-me де М. негодовала на то, что мы поселились в Ницце.
– Это жалкая дыра, – сказала она, – какой узкий горизонт! Как все здесь ничтожно! Тогда как в Париже с вашим состоянием и с такой дочерью…
– Но, madame, – сказала я, – иностранцам очень трудно попасть в парижское общество.
– Совсем нет! Если бы у вас там было всего только трое друзей: один в финансовом мире, другой – в мире аристократическом и третий – в артистическом! Тогда у вас вырос бы салон на редкость. Кроме того, вы понимаете, mesdames, с этой девочкой, такой прекрасной и, особенно, такой образованной… Ведь это встречается так редко – посмотрите на американок! Но такое образованное, такое остроумное дитя… Своей оригинальностью, своей увлекательностью, и с этим умением говорить… Да уверяю вас, к концу первого же года она сделается центром парижского общества. О это несомненно! Вы очутились бы в самом центре Сен-Жерменского предместья… Вы сделали бы блестящую партию!
– О! Нет, – отвечала я, – я не хочу; я хочу сделаться певицей!.. Знаете, милая графиня, надо сделать вот что: я оденусь бедной девушкой, а вы с тетей отвезете меня к лучшему профессору пения здесь, в Париже, как итальяночку, которой покровительствуете и которая подает надежды сделаться певицей.
– О! О!
– Потому что, – продолжала я спокойно, – это единственное средство узнать правду о моем голосе. У меня есть одно прошлогоднее платье, которое произведет такой эффект! – договорила я, то подбирая, то вытягивая губы.
– В самом деле, конечно, вот прекрасная мысль!
Боже мой! Какая мысль тревожит меня? Париж, да, Париж! Центр ума, славы! Центр всего! Париж! Свет и тщеславие! Голова кружится.
Боже мой! Дай мне такую жизнь, какой я хочу, или пошли мне смерть…
14 июля
С утра я тщательно оберегаю свою особу, ни разу не кашляю громко, не двигаюсь, умираю от жары и жажды, но не пью.
Только в час я выпила чашку кофе и съела яйцо, но такое соленое, что скорее это была соль с яйцом, чем яйцо с солью.
Я уверена, что соль полезна для гортани.
Наконец мы отправляемся, заезжаем за графиней и подъезжаем к № 37, Chaussee d’Antin, к Вартелю, первому парижскому профессору.
Графиня М. была у него и говорила об одной молодой девушке, которую особенно рекомендовали в Италии и о которой родители хотели знать, чего можно ожидать в будущем от ее голоса.
Вартель отвечал, что будет ждать ее завтра, и только с большим трудом достигли того, чтобы он назначил это свидание в четыре часа.
Нас ввели в небольшую залу, примыкавшую к той, где находился учитель, в это время дававший урок.
– Ведь в четыре часа, – сказал какой-то молодой человек, входя.
– Да, monsieur, но вы позволите этой молодой девушке послушать?
– Конечно.
В продолжение часа слушали мы пение англичанки; голос гадкий, но метода! Я никогда не слыхала, чтобы так пели.
Стены той комнаты, где мы сидели, увешаны портретами известнейших артистов, с самыми сердечными посвящениями.
Наконец бьет четыре часа, англичанка уходит; я чувствую, что дрожу и теряю силы.
Вартель делает мне знак, означающий: войдите! Я не понимаю.
– Войдите же, – говорит он, – войдите!
Я вхожу в сопровождении моих двух покровительниц, которых я прошу вернуться в маленький зал, потому что они меня стесняют, и действительно мне очень страшно.
Вартель очень стар, но аккомпаниатор довольно молод.
– Вы читаете ноты?
– Да.
– Что вы умеете петь?
– Ничего, но я спою гамму или сольфеджио.
– Попробуйте сольфеджио, m-r Chose. Какой у вас голос? Сопрано?
– Нет, контральто.
– Посмотрим.
Вартель, который не встает с кресла, сделал знак начать. Я начала сольфеджио, сначала дрожа, потом с досадой и довольная собой в конце. Я не сводила глаз с длинной фигуры учителя. Это удивительно.
– Ну, – сказал он, – у вас скорее меццо-сопрано. Это голос, который будет увеличиваться.
– Что же вы скажете? – спросили обе дамы, входя.
– Я скажу, что голос есть, но вы знаете, надо много работать. Это голос совсем молодой, он будет расти, наконец, он будет следовать за развитием молодой девушки. Ест материал, есть орган, надо работать.
– Так что вы думаете, что это стоит труда?
– Да, да, надо работать. О да, надо работать!
– Я дурно спела? – сказала я наконец. – Я так боялась!
– Ах, барышня, нужно привыкнуть, нужно превозмочь этот страх, он был бы совершенно неуместен на сцене!
(Но я была в восторге уже от того, что он сказал, потому что то, что он сказал, страшно много для бедной девушки, которая не доставит ему никакой выгоды. Привыкнув к лести, я приняла было этот холодный рассудительный тон за холодность, но скоро поняла, что в сущности он остался доволен.)
Он продолжал:
– Нужно работать, у вас есть данные… Это уже страшно много!
Между тем аккомпаниатор мерил меня взглядом с ног до головы, тщательно осматривая мою талию, плечи, руки, фигуру. Я опустила глаза, прося провожающих меня дам выйти.
Вартель сидел, я стояла перед его креслом.
– Вы брали уроки?
– Никогда, то есть только десять уроков.
– Да. Словом, нужно работать. Не можете ли спеть какой-нибудь романс?
– Я знаю одну неаполитанскую песню, но у меня здесь нет нот.
– Арию Миньоны! – закричала тетя из другой комнаты.
– Отлично, спойте арию Миньоны.
По мере того, как я пела, лицо Вартеля, выражавшее сначала только внимание, стало выражать некоторое удивление, потом прямо изумление, и наконец он дошел до того, что стал качать в такт головой, приятно улыбаться и подпевать.
– Гм… – произнес аккомпаниатор.
– Да, да, – отвечал профессор наклонением головы.
Я пела, очень возбужденная.
– Держитесь на месте, не шевелитесь, ну отдохните!
– Ну, что же? – спросили мы все три зараз.
– Что ж! Хорошо! Заставьте-ка ее сделать… (А, черт, я забыла слово, которое он сказал!)
Аккомпаниатор заставил меня сделать… ну, все равно, какое слово; он заставил меня взять одну за другой все мои ноты.
– До si naturel , – сказал он старичку.
– Да. Это меццо-сопрано; что ж, это еще лучше, гораздо выгоднее для сцены.
Я продолжала стоять перед ним.
– Сядьте, барышня! – сказал аккомпаниатор, снова осматривая меня с головы до ног.
Я присела на край дивана.
– Что ж, барышня, – сказал строгий Вартель, – надо работать, вы добьетесь.
Он говорил мне еще много разных вещей относительно театра, пения, уроков – все это со своим невозмутимым видом.
– Сколько времени потребуется, чтобы сформировать ее голос? – спросила графиня.
– Вы понимаете, сударыня, что это смотря по ученице; для некоторых нужно очень немного времени; это зависит от ее понятливости.
– Ну, у этой ее более чем достаточно.
– А! Тем лучше. В таком случае это легче.
– Ну, сколько именно времени?
– Чтобы вполне сформироваться, чтобы ее закончить, нужно добрых три года… Да, добрых три года работы, добрых три года…
Я молчала, обдумывая, как бы отомстить негодному аккомпаниатору, выражение которого говорило: "Хорошо сложена и миленькая! Это будет занимательно!"
Сказав еще несколько слов, мы поднялись. Вартель, не вставая с места, снисходительно протянул мне руку. Я искусала себе все губы.
Как только мы вышли, я попросила тетю вернуться и рассказать ему, кто мы такие.
Мы снова вошли в комнату, от души смеясь. Тетя протянула свою карточку. Я объяснила строгому маэстро весь этот фарс.
Но что за мину состроил аккомпаниатор! Я никогда этого не забуду! Я была отомщена.
– Если бы вы поговорили еще несколько времени, я признал бы вас за русскую, – сказал Вартель.
– Еще бы! И, однако, разве я не говорила!
Тетя и графиня М. объяснили ему мое желание узнать истину из его знаменитых уст.
– Я уже сказал вам, сударыня! Голос есть, нужно только, чтобы был талант.
– Он будет! Он есть у меня, вы сами увидите это.
Я была так довольна, что согласилась идти пешком до Grand-Hotel.
– Все равно, моя милая, – сказала графиня, – я из другой комнаты наблюдала за лицом профессора, и, когда вы пели Миньону, он был просто изумлен. Ведь он сам подпевал, и это со стороны такого-то человека! И по отношению к маленькой итальянке, которую он судил с величайшей строгостью!..
Мы обедали вместе. Я была очень довольна и высказалась вся как есть, со всеми своими странностями, причудами, со всеми своими надеждами.
После обеда мы долго оставались на балконе, наслаждаясь свежестью воздуха и зрелищем проходящих по двору – взад и вперед – путешественников.
Итак, я буду учиться с Вартелем. А Рим? Надо это обдумать… Уже поздно, я скажу это завтра.
16 июля
При одной мысли о счастье M-lle К., княгини S. во мне просыпаются все мои дурные инстинкты, т. е. зависть. Она хороша, но это красота горничной, одетой в причудливый костюм, красота женщины, предназначенной обувать и обмахивать других большим веером.
А между тем она королева, королева в момент, неоцененный для честолюбивых. Конечно, ее роль отмечена историей. А я!!!
18 июля
Сегодня я видела так много необыкновенного. Мы посетили знаменитого сомнамбулиста Alexis. Он консультирует почти исключительно о здоровье.
Нас ввели в полуосвещенную комнату, и так как графиня М. сказала, что мы пришли спросить не о здоровье, то доктор вышел, оставив нас одних со спящим человеком.
То, что передо мною был мужчина и особенно отсутствие всякого внешнего шарлатанства возбудило во мне недоверчивость.
– Дело не касается вопроса о здоровье, – сказала графиня, кладя мою руку в руку Alexis.
– А! – сказал он с полузакрытыми и стеклянными, как у мертвеца, глазами. – В ожидании чего другого, ваша маленькая приятельница очень больна.
– О! – вскрикнула я испуганно и хотела просить его не говорить о моей болезни, боясь услышать что-нибудь ужасное. Но прежде чем я успела это сделать, он мне назвал мою болезнь – воспаление гортани, нечто хроническое: воспаление гортани, при очень сильных легких, что меня и спасло.
– Легкие были прекрасны, – сказал Alexis с сожалением, – теперь они попорчены; вам надо беречься.
Надо было бы записывать, так как я не запомнила всего сказанного о бронхах и гортани; для этого я вернусь завтра.
– Я пришла, – сказала я, – спросить вас об этой личности.
И я вручила ему запечатанный конверт с фотографией кардинала.
Но прежде чем рассказывать все эти необыкновенные вещи, надо заметить, что в моей наружности не было ничего, что могло бы указывать на то, что я интересуюсь кардиналом. Я никому не говорила об этом. Да и зачем бы, казалось, молодой изящной русской девушке идти к сомнамбулисту говорить о папе, кардинале, о дьяволе?
Alexis держался за лоб и соображал; я теряла терпение.
– Я его вижу, – сказал он наконец.
– Где он?
– В большом городе в Италии; он во дворце; окружен очень многими; это человек молодой… Нет, меня обмануло его выразительное лицо. Он седой… Он в форме… Ему за шестьдесят…
Я, слушавшая до сих пор с возрастающей жадностью, была неприятно поражена.
– В какой форме? – спросила я. – Это странно, он не военный.
– Разумеется, нет!
– Нет, тогда как же на нем форма?
– Странная, не нашей страны… Это…
– Это?..
– Это священническая одежда… Подождите… Он занимает очень высокий пост, он управляет другими, он епископ… Нет! Он кардинал.
Я вскочила и отбросила мои калоши на другой конец комнаты. Графиня умирала со смеху, глядя на мое волнение.
– Кардинал? – повторила я.
– Да.
– О чем он думает?
– Он думает об очень важном деле, он очень занят им!
Медлительность Alexis и трудность, с которой он произносил слова, раздражали меня.
– Дальше посмотрите, с кем он? Что он говорит?
– Он с двумя молодыми людьми… военными, два молодых человека, которых он видит часто, они придворные.
Я всегда видела на субботних аудиенциях двух военных, довольно молодых, которые находились в папской свите.
– Он с ними говорит, – продолжал Alexis, – говорит на иностранном языке… На итальянском!
– На итальянском?
– Э, да он очень образован, этот кардинал, он знает почти все европейские языки.
– Видите вы его в эту минуту?
– Да, да. Те, которые его окружают, тоже духовные. Один из них очень высокий, худой, в очках, приближается и тихо говорит с ним; он видит только вблизи, он должен подносить предметы к самым почти глазам, чтобы видеть…
А, черт! Это портрет того, имя которого я постоянно забываю; он очень известен в Риме, – это тот, который говорил обо мне на обеде в вилле Matel.
– Чем занят кардинал, спросила я, – что он намерен делать, кого он видел в последнее время?
– Вчера!.. Вчера у него было большое собрание… люди, имеющие отношение к церкви… все! Да, обсуждали важный вопрос, очень важный, вчера, в понедельник. Он очень беспокоится, так как дело идет о…
– О чем?
– Говорили, стараются, хотят…
– Чего? Смотрите же!
– Хотят его сделать… папой!
– Ого!!
Тон, которым это было сказано, удивление сомнамбулиста и слова сами по себе дали мне как бы электрический толчок; я не чувствовала ничего под ногами, я сбросила шляпу, растрепала волосы, вытащив шпильки и бросив их на середину комнаты.
– Папой! – воскликнула я.
– Да, папой, – повторил Alexis, – но есть большие препятствия. У него шансов для этого меньше, чем у другого.
– Но он будет папой?
– Я не читаю в будущем.
– Но попробуйте, вы можете, ну…
– Нет, нет, я не вижу будущего! Я его не вижу.
– Но кто этот кардинал, как его имя? Не можете ли вы видеть это из окружающего, из того, что ему говорят?..
– Постойте, А.! – сказал он. – Я держу его изображение… и, – прибавил он с неожиданной живостью, – вы так волнуетесь, что страшно утомляете меня; ваши нервы дают толчки моим; будьте спокойнее.
– Да, но ведь вы говорите вещи, которые заставляют меня просто подпрыгивать. Итак, имя этого кардинала?
Он начал сжимать голову и ощупывать конверт (который был серый, двойной и очень толстый).
– Антонелли!
Мне больше нечего было спрашивать; я откинулась в кресле.
– Думает он обо мне?
– Мало… и дурно. Он против вас… Существует какое-то недовольство… политические мотивы…
– Политические мотивы?
– Да.
– Но он будет папой?
– Этого я не знаю. Французская партия будет разбита, то есть французский кандидат имеет так мало шансов, он почти их не имеет… Его партия соединяется с партией Антонелли или с партией другого итальянца.
– С которой из двух? Которая восторжествует?
– Я буду в состоянии сказать это только тогда, когда они будут уже действовать, но многие против А., это другой…
– А они скоро начнут действовать?
– Этого нельзя знать. Папа еще есть, нельзя же убивать папу! Папа должен жить…
– А Антонелли долго проживет?
Alexis покачал головой.
– Значит, он очень болен?
– О, да!
– Что с ним?
– У него болят ноги, у него подагра, и вчера… Нет, третьего дня у него был страшный припадок. У него разложение крови; я не могу говорить это даме.
– Да это и не нужно.
– Не волнуйтесь, – сказал он. – Вы меня утомляете. Думайте спокойнее, я не могу следить за вами…
Его рука дрожала и заставляла дрожать меня всем телом; я отпустила его руку и успокоилась.
– Возьмите это, – сказала я ему, подавая письмо Пьетро, запечатанное в конверт, совершенно подобный предыдущему.
Он взял его и точно так же, как предыдущий, прижал к сердцу и ко лбу.
– Эге, – сказал он, – этот моложе, он очень молод. Это письмо написано уже некоторое время назад; оно написано в Риме, и с тех пор эта личность уже уехала оттуда. Она все еще в Италии… Но не в Риме… Там есть море… Этот человек в деревне. О, конечно, он переселился со вчерашнего дня, не более суток… Но этот человек имеет какое-то отношение к папе, я его вижу сзади папы… Он связан с Антонелли, между ними близкое родство.
– Но каков его характер, каковы его наклонности, мысли?
– Это странный характер… Замкнутый, мрачный , честолюбивый… Он думает о вас постоянно… Но более всего он хочет достигнуть своей цели… Он честолюбив.
– Он меня любит?