Мария Башкирцева. Дневник - Мария Башкирцева 8 стр.


Это, как я сказала сначала, странная смесь какой-то томности и силы.

Мне все еще видятся его руки, сжимающие горло негодяя.

Вы, может быть, будете смеяться над тем, что я сейчас вам скажу, но я все-таки скажу.

Так вот, таким поступком мужчина может тотчас же заставить полюбить себя. Он имел такой спокойный вид, держа за горло этого бездельника, что у меня дух захватило.

Весь вечер я только об этом и говорю, я прерывала все разговоры, чтобы еще и еще поговорить об этом.

– Не правда ли, А. очарователен?

Я говорю это, как бы смеясь, но боюсь, что думаю это серьезно. Теперь я стараюсь уверить наших, что очень занята А., и мне не верят; но стоит мне сказать противоположное тому, что я говорю теперь, этому поверят и будут правы.

Я опять горю нетерпением, я хотела бы заснуть, чтобы сократить время до завтра, когда мы пойдем на балкон.

28 февраля

Выходя на балкон на Корсо, я уже застаю всех наших соседей на своем посту и карнавал в полном разгаре. Я смотрю вниз, прямо перед собой, и вижу А. с кем-то другим. Заметив его, я смутилась, покраснела и встала, но негодного сына священника уже не было, и я обернулась к маме, которая протягивала кому-то руку… Это был А. А.?! В добрый час! Ты пришел на мой балкон – тем лучше.

Он остается требуемое вежливостью время с мамой, а потом садится подле меня.

Я занимаю, по обыкновению, крайнее место с правой стороны балкона, смежного, как известно, с балконом англичанки. Б. опоздал; его место занято каким-то англичанином, которого англичанка мне представляет и который оказывается очень услужливым.

– Ну, как вы поживаете? – говорит А. своим спокойным и мягким тоном. – Вы не бываете больше в театре?

– Я была нездорова, у меня и теперь еще болит палец.

– Где? – И он хотел взять мою руку. – Вы знаете, я каждый день ходил к Аполлону, но оставался там всего пять минут.

– Почему?

– Почему? – повторил он, глядя мне прямо в зрачки.

– Да, почему?

– Потому, что я ходил туда для вас, а вас там не было.

Он говорит мне еще много вещей в том же роде, катает глазами, беснуется и очень забавляет меня.

– Дайте мне розу.

– Зачем?

Согласитесь, что я задала непростой вопрос. Я люблю задавать вопросы, на которые приходится отвечать глупо или совсем не отвечать.

Б. преподносит мне большую корзину цветов; он краснеет и кусает себе губы; не пойму право, что это с ним. Но оставим в покое эту скучную личность и возвратимся к глазам Пьетро А.

У него чудные глаза, особенно когда он не слишком открывает их. Его веки, на четверть закрывающие зрачки, дают ему какое-то особенное выражение, которое ударяет мне в голову и заставляет биться мое сердце.

– По крайней мере, чтобы помучить Пьетро, будь подобрее с Б., – говорит Дина.

– Помучить! Я не имею ни малейшего желания. Мучить, возбуждать ревность, фи! В любви это похоже на белила и румяна, которыми мажут лицо. Это вульгарно, это низко. Можно мучить невольно, естественно, так сказать, но… делать это нарочно, фи!!.

Да и потом, я не смогла бы сделать это нарочно, у меня не хватило бы характера. Есть ли какая-нибудь возможность говорить и быть любезной с каким-нибудь уродом, когда А. тут и можно с ним говорить!

8 марта

Я надеваю свою амазонку, а в четыре часа мы уже у ворот del Popolo, где А. ждет меня с двумя лошадьми. Мама и Дина следуют за нами в коляске.

– Поедем здесь, – говорит мой кавалер.

– Поедем.

И мы въехали в поле – славное, зеленое местечко, называемое Фарнезиной. Он опять начал свое объяснение, говоря:

– Я в отчаянии.

– Что такое – отчаяние?

– Это когда человек желает чего-нибудь и не может иметь то, чего желает.

– Вы желаете луны?

– Нет, солнца.

– Где же оно? – говорю я, глядя на горизонт. – Оно, кажется, уже зашло.

– Нет, мое солнце здесь: это вы.

– Вот как?

– Я никогда не любил, я терпеть не могу женщин, у меня были только интрижки с женщинами легкого поведения.

– А увидев меня, вы полюбили?

– Да, в ту же минуту, в первый же вечер, в театре.

– Вы ведь говорили, что это прошло.

– Я шутил.

– Как же я могу различать, когда вы шутите и когда вы серьезны?

– Да это сейчас видно!

– Это правда; это почти всегда видно, серьезно ли говорит человек, но вы не внушаете мне никакого доверия, а ваши прекрасные понятия о любви – еще менее.

– Какие это мои понятия? Я вас люблю, а вы мне не верите. А! – говорит он, кусая губы и глядя в сторону. – В таком случае я – ничто, я ничего не могу!

– Ну, полноте, что вы притворяетесь! – говорю я смеясь.

– Притворяюсь! – восклицает он, оборачиваясь с бешенством. – Всегда притворяюсь! Вот какого вы обо мне мнения!

– Да, еще вот что. Помолчите, слушайте. Если бы в эту минуту проходил мимо какой-нибудь из ваших друзей, вы бы повернулись к нему и подмигнули бы ему глазом и рассмеялись бы!

– Я притворяюсь! О! Если так… Прекрасно, прекрасно!

– Вы мучите свою лошадь, нам надо спускаться.

– Вы не верите, что я вас люблю? – говорит он, стараясь поймать мой взгляд и наклоняясь ко мне, с выражением такой искренности, что у меня сердце сжимается.

– Да нет, – говорю я едва слышно. – Держите свою лошадь, мы спускаемся.

Ко всем его нежностям примешивались еще наставления в верховой езде.

– Ну можно ли не любоваться вами? – говорит он, останавливаясь на несколько шагов ниже и глядя на меня. – Вы так хороши, – опять начал он, – только мне кажется, что у вас нет сердца.

– Напротив, у меня прекрасное сердце, уверяю вас.

– У вас прекрасное сердце, а вы не хотите любви?

– Это смотря по обстоятельствам.

– Вы – балованное дитя, не правда ли?

– Почему бы меня и не баловать? Я не невежда, я добра, только я вспыльчива.

Мы все спускались, но шаг за шагом, потому что спуск был очень крутой и лошади цеплялись за неровности земли, за пучки травы.

– Я… у меня дурной характер, я бешеный, вспыльчивый, злой. Я хочу исправиться… Перескочим через эти рвы, хотите?

– Нет.

И я переехала по маленькому мостику, в то время как он перескакивал через ров.

– Поедем мелкой рысью до коляски, – говорит он, – так как мы уже спустились.

Я пустила свою лошадь рысью, но за несколько шагов до коляски она вдруг поскакала галопом. Я обернулась направо. А. был позади меня; моя лошадь неслась в галоп; я попробовала удержать ее, но она понесла в карьер… Долина была очень велика; все мои усилия удержаться были напрасны, волосы рассыпались мне по плечам, шляпа скатилась на землю, я слабела, мне становилось страшно. Я слышала А. позади себя, я чувствовала, какое волнение происходило в коляске, мне хотелось спрыгнуть на землю, но лошадь неслась как стрела.

"Это глупо – быть убитой таким образом", – думала я. Я теряла последние силы – нужно, чтобы меня спасли!

– Удержите ее! – кричал А., который никак не мог догнать меня.

– Я не могу, – говорю я едва слышно.

Руки мои дрожали. Еще минута, и я потеряла бы сознание, когда он подскакал ко мне совсем близко, ударил хлыстом по голове моей лошади, и я схватила его руку, столько же для того, чтобы удержаться, сколько для того, чтобы коснуться ее.

Я взглянула на него: он был бледен как смерть; никогда еще я не видала такого взволнованного лица.

– Господи! – повторял он. – Как вы испугали меня!

– О, да! Без вас я бы упала: я больше не могла удержать ее. Теперь кончено. Ну, нечего сказать, это мило, – прибавила я, стараясь засмеяться. – Дайте мне мою шляпу.

Дина вышла из коляски, мы подошли к ландо. Мама была вне себя, но она ничего не сказала мне: она знала, что между нами что-то было, и не хотела надоедать мне.

– Мы поедем потихоньку, шагом, до ворот.

– Да, да.

– Но как вы испугали меня! А вы… вы испугались?

– Нет, уверяю вас, что нет.

– О, право же да, это видно.

– Это ничего, совершенно ничего.

И через минуту мы принялись спрягать глагол "любить" на все лады. Он рассказывает мне все – с самого первого вечера, когда он увидал меня в опере и, видя Р. выходящим из нашей ложи, вышел из своей и пошел навстречу.

– Вы знаете, – говорит он, – что я никогда никого не любил, моя единственная привязанность была к моей матери, остальное… Я никогда не смотрел ни на кого в театре, не ходил на Пинчио. Это глупо, я надо всеми смеялся, а теперь я хожу туда.

– Для меня?

– Для вас. Я обязан…

– Обязаны?

– Нравственной силой: конечно, я мог бы произвести впечатление на ваше воображение, если бы сделал вам объяснение в любви из романа, но это глупо, я только о вас и думаю, только вами и живу. Конечно, человек – материальное создание; он встречает массу людей, и масса других мыслей занимает его. Он ест, говорит, думает о других вещах, но я часто думаю о вас – вечером.

– В клубе, может быть?

– Да, в клубе. Когда наступает ночь, я остаюсь там мечтать, курю и думаю о вас. Потом, особенно когда темно, когда я один, я думаю, мечтаю и дохожу до такой иллюзии, что мне кажется – я вижу вас. Никогда, – продолжал он, – я не испытывал того, что испытываю теперь. Я думаю о вас, я выхожу для вас. Доказательство – что с тех пор, как вы не бываете в опере, я тоже не хожу туда. И особенно когда я один, я всегда думаю о вас. Я представляю себе мысленно, что вы здесь; уверяю вас, что я никогда не чувствовал того, что теперь; отсюда я и заключаю, что это любовь. Мне хочется видеть вас, я иду на Пинчио… Мне хочется вас видеть, я сержусь, потом мечтаю о вас. Таким образом, я начал испытывать удовольствие любви.

– Сколько вам лет?

– Двадцать три года. Я начал жить с семнадцати лет, я уже сто раз мог бы влюбиться и, однако, не влюблялся. Я никогда не был похож на этих восемнадцатилетних мальчиков, которые добиваются цветка, портрета: все это глупо. Если бы вы знали, иногда я думаю, и мне столько хочется сказать и… и…

– И вы не можете?

– Нет, не то – я влюбился и совсем оглупел.

– Не думайте этого, вы вовсе не глупы.

– Вы не любите меня, – говорит он, оборачиваясь ко мне.

– Я так мало знаю вас, что, право, это невозможно, – отвечаю я.

– Но когда вы побольше узнаете меня, – говорит он потихоньку, глядя на меня очень застенчиво (тут он понизил голос), – вы, может быть, немножко полюбите меня?

– Может быть, – говорю я так же тихо.

Была почти ночь; мы приехали. Я пересела в коляску. Он начинает извиняться перед мамой, которая дает ему некоторые поручения относительно лошадей.

– До свидания! – говорит А. маме.

Я молча протягиваю ему руку, и он сжимает ее – не по-прежнему. Я возвращаюсь, раздеваюсь, накидываю пеньюар и растягиваюсь на диване, утомленная, очарованная, голова моя идет кругом. Я сначала ничего не понимаю. В течение двух часов я не могу ничего припомнить, и только через два часа я могу собрать в нечто целое все, что вы только что прочли. Я была бы на верху счастья, если бы верила ему, но я сомневаюсь, несмотря на его искренний, милый, даже наивный вид. Вот что значит быть самому канальей. Впрочем, это лучше.

Десять раз я бросаю тетрадь, чтобы растянуться на постели, чтобы восстановить все в своей голове, и мечтать, и улыбаться. Вот видите, добрые люди, я – вся в волнении, а он, без сомнения, преспокойно сидит в клубе.

Я чувствую себя совсем другой; я спокойна, но еще совершенно оглушена тем, что он говорил мне.

Я думаю теперь о той минуте, когда он сказал: "Я вас люблю", – а я в сотый раз отвечала: "Это неправда". Он покачнулся на седле и, наклоняясь и бросая поводья, "Вы не верите мне?" – воскликнул он, стараясь встретить мои глаза, которые я держала опущенными (не из кокетства, клянусь вам). О! В эту минуту он говорил правду. Я подняла голову и увидела его беспокойный взгляд, его темные карие глаза – большие, широко раскрытые, которые, казалось, хотели прочесть мою мысль до самой глубины души. Они были беспокойны, взволнованы, раздражены уклонением моего взгляда. Я делала это не нарочно: если бы я взглянула на него прямо, я бы расплакалась. Я была возбуждена, смущена, я не знала, что делать с собой, а он думал, может быть, что я кокетничала. Да, в эту минуту, по крайней мере, я знала, что он не лгал.

– Теперь вы меня любите, а через неделю разлюбите, – отвечала я.

– Ах, зачем вы это говорите. Я вовсе не из тех людей, которые всю жизнь поют для барышень, я никогда ни за кем не ухаживал, никого не любил. Есть одна женщина, которая во что бы то ни стало хочет добиться моей любви. Она назначала мне пять или шесть свиданий; я всегда уклонялся, потому что я не могу ее любить, – вы теперь видите!..

Ну, да я никогда бы не кончила, если бы погрузилась в свои воспоминания и стала их записывать. Так много было сказано! Ну, полно, пора спать.

14 марта

Кажется, я обещала Пьетро опять ехать кататься верхом. Мы встретили его в цветном платье и маленькой шапочке; бедняжка ехал на извозчике.

– Почему вы не попросите лошадей у вашего отца? – говорю я ему.

– Я спросил, но если бы вы знали, до чего все А. суровы.

Мне было неприятно видеть его в этом жалком извозчичьем экипаже.

Сегодня мы уезжаем из отеля "Лондон", мы наняли большое и прекрасное помещение в первом этаже на Via Babuino. Передняя, маленькая зала, большая зала, четыре спальни, studio и комнаты для прислуги.

16 марта

К десяти часам приходит Пьетро. Зала очень велика и очень хороша; у нас два рояля – один с длинным хвостом, другой – маленький. Я принялась тихонько наигрывать "Песню без слов" Мендельсона, а А. запел свой собственный романс. Чем серьезнее и горячее он становился, тем более я смеялась и становилась холодна. Для меня невозможно представить А. серьезным. Все, что говорит любимая женщина, кажется очаровательным. Я иногда могу быть забавной для людей равнодушных ко мне, для неравнодушных – и подавно. Среди фразы, преисполненной любви и нежности, я говорила какую-нибудь вещь – неодолимо смешную для него, и он смеялся. Тогда я упрекала его за этот смех, говоря, что я не могу верить ребенку, который никогда не бывает серьезен и который смеется как сумасшедший от всякого пустяка. И так – много раз, так что он наконец пришел в отчаяние. Он стал рассказывать, как это началось; с первого вечера – на представлении "Весталки" .

– Я так люблю вас, – сказал он, – что готов Бог знает что сделать для вас. Скажи́те, чтобы я выстрелил в себя из револьвера, я сейчас сделаю это.

– А что бы сказала ваша мать?

– Мать моя плакала бы, а братья мои сказали бы: "Вот нас стало двое вместо троих".

– Это бесполезно, я не хочу подобного доказательства.

– Ну, так чего же вы хотите? Скажи́те! Хотите, чтобы я бросился из этого окна – вон в тот бассейн?

Он бросился к окну, я удержала его за руку, и он не хотел больше выпускать ее.

– Нет, – сказал он, глотая, как кажется, слезы, – я теперь спокоен; но была минута… Господи! Не доводите меня до такого безумия, отвечайте мне, скажите что-нибудь.

– Все это глупости.

– Да, может быть, глупости молодости. Но я не думаю: никогда я не чувствовал того, что сегодня, теперь, здесь. Я думал, что с ума сошел.

– Через месяц я уеду, и все будет забыто.

– Я поеду за вами повсюду.

– Вам не позволят.

– Кто же мне может помешать? – воскликнул он, бросаясь ко мне.

– Вы слишком молоды, – говорю я, переменяя музыку и переходя от Мендельсона к ноктюрну, более нежному и более глубокому.

– Женимся. Перед нами такое прекрасное будущее.

– Да, если бы я захотела его!

– Вот те на! Конечно, вы хотите!

Он приходил все в больший и больший восторг; я не двигалась, даже не менялась в цвете.

– Хорошо, – говорю я, – предположим, что я выйду за вас замуж, а через два года вы меня разлюбите.

Он задыхался:

– Нет, к чему эти мысли?

И захлебываясь, со слезами на глазах, он упал к моим коленям. Я отодвинулась, вспыхнув от досады. О, спасительный рояль!

– У вас должен быть такой добрый характер, – сказал он.

– Еще бы! Иначе я бы уже давно прогнала вас, – ответила я, отворачиваясь со смехом.

Потом я встала, спокойная и удовлетворенная, и отправилась выполнять долг любезности с другими. Но нужно было уходить.

– Уже пора? – сказал его вопросительный взгляд.

– Да, – говорит мама.

Передав все вкратце маме и Дине, я запираюсь в своей комнате и, прежде чем взяться за перо, сижу целый час, закрыв лицо руками, с пальцами в волосах, стараясь отдать себе отчет в своих собственных ощущениях.

Кажется, я понимаю себя!

Бедный Пьетро, не то чтобы я ничего не чувствовала к нему, напротив, но я не могу согласиться быть его женой.

Богатства, виллы, музеи всех эти Рисполи, Дорио, Торлониа, Боргезе, Чиара постоянно давили бы меня. Я прежде всего честолюбива и тщеславна. Приходится сказать, что такое создание любят только потому, что хорошенько не знают его! Если бы его знали, это создание… О, полно! Его все-таки любили бы.

Честолюбие – благородная страсть.

И почему это именно А., вместо кого-нибудь другого?

И я повторяю эту фразу, подставляя другое имя.

18 марта

Мне никогда не приходится ни на минуту остаться наедине с А. – это меня сердит. Я люблю, когда он говорит, что любит меня. С тех пор как он все высказал мне, я постоянно сижу, опершись локтями на стол, и думаю. Я люблю, может быть. Всегда, когда я утомлена и наполовину дремлю, мне кажется, что я люблю Пьетро. Зачем я так тщеславна? Зачем я честолюбива? Зачем я так рассудительна? Я не способна посвятить минуте удовольствия целые годы величия и удовлетворенного тщеславия.

Да, говорят романисты, но этой минуты удовольствия достаточно, чтобы осветить ее лучами целое существование. О! Нет! Теперь мне холодно, и я люблю, завтра мне будет тепло, и я не буду любить. И от таких изменений температуры зависят судьбы людей!

Уходя, А. говорит: "Прощайте" – и берет меня за руку, которую не выпускает из своей, делая в то же время десять различных вопросов, чтобы промедлить время.

Все это я сейчас же рассказала маме; я ей все рассказываю.

20 марта

Я преглупо вела себя сегодня вечером.

Назад Дальше