После его посещения прошло три дня; я как раз собирался сесть за стол, но вдруг часовой на передней линии, которому видно было море, подает сигнал тревоги. Поручик выходит и, возвратившись четырьмя минутами позже, объявляет, что к острову причалила вооруженная фелюга и на берег спустился офицер. Поставив свое войско под ружье, я выхожу и вижу, как поднимается в гору, направляясь к моим квартирам, офицер в сопровождении крестьянина. Поля его шляпы опущены; он старательно раздвигает тростью кусты, мешающие движению. Офицер один - следовательно, мне нечего бояться; я вхожу в свою комнату и велю поручику отдать ему воинские почести и ввести в дом. Надев шпагу, я стоя поджидаю его.
Это все тот же адъютант Минотто, который передавал мне приказ отправляться на бастарду.
- Вы один, - говорю я, - и значит, пришли ко мне как друг. Позвольте обнять вас.
- Мне ничего не остается, как прийти по-дружески; для врага у меня недостало бы сил одержать победу. Но не сон ли все, что я вижу?
- Садитесь, отобедаем вместе. Стол будет хорош.
- С удовольствием. А после обеда вместе уедем отсюда.
- Уедете вы один, если пожелаете. Я же уеду, только если буду уверен, что не попаду под арест и получу удовлетворение. Генерал должен отправить этого полоумного на галеры.
- Будьте благоразумны; лучше вам будет ехать со мной и по своей воле. Мне приказано препроводить вас силой, но сил у меня не хватит; довольно будет моего рапорта, и за вами пришлют столько людей, что вам придется сдаться.
- Никогда я не сдамся, дорогой друг; живым меня не взять.
- Но вы с ума сошли - ведь вы не правы. Вы ослушались приказа отправляться на бастарду. Только в этом ваша вина, ибо в остальном вы тысячу раз правы. Сам генерал так сказал.
- Стало быть, я должен был идти под арест?
- Без сомнения. Повиноваться - наш первый долг.
- Значит, на моем месте вы бы подчинились?
- Не могу знать; знаю только, что когда б не подчинился, то совершил бы проступок.
- Следовательно, если сейчас я сдамся, вина моя будет много больше и обойдутся со мной хуже, чем если б я не ослушался несправедливого приказа?
- Не думаю. Едем, и вы все узнаете.
- Вы хотите, чтоб я ехал, не зная своей участи? Не ожидайте чуда. Лучше будем обедать. Если уж я такой преступник, что ко мне применяют силу, я сдамся силе; виновней мне уже не быть, хоть и будет пролита кровь.
- Напротив, вина ваша возрастет. Будем обедать. Быть может, добрая еда придаст вам рассудительности.
К концу обеда до нас донесся шум. Поручик сказал, что к дому стекаются толпы крестьян, привлеченные слухом, будто фелюга пришла с Корфу только затем, чтобы увезти меня, и готовые действовать по моему приказанию. Я велел ему разубедить этих славных храбрецов и, выставив им бочонок кавалльского вина, отослать по домам.
Воодушевившись, они разрядили в воздух ружья. Адъютант, улыбаясь, сказал, что все это весьма мило, но если ему придется уехать на Корфу без меня, это, напротив, будет выглядеть ужасно, ибо он будет вынужден представить весьма подробный рапорт.
- Я поеду с вами, если вы дадите мне слово чести, что я сойду на Корфу как свободный человек.
- У меня приказ доставить вас к господину Фоскари на бастарду.
- На сей раз вы не исполните приказа.
- Для генерала дело чести - заставить вас повиноваться, и, поверьте, он найдет способ это сделать. Но скажите на милость, что вы станете делать, если генерал ради забавы решится оставить вас здесь?.. Однако здесь вас не оставят. Я представлю рапорт, и дело решится без кровопролития.
- Нелегко будет это сделать, не учинив бойни. С пятью сотнями здешних крестьян мне не страшны и три тысячи человек.
– Найдут человека, одного, и обойдутся с вами как с главарем бунтовщиков. Все эти преданные вам люди не в силах защитить вас от одного-единственного, который за плату продырявит вам череп. Скажу больше. Из всех этих греков, что вас окружают, не найдется ни одного, кто бы не согласился убить вас и заработать двадцать цехинов. Поверьте мне, и едем со мной немедленно. На Корфу вас ожидает в некотором роде триумф. Вам станут рукоплескать, вас будут чествовать; вы расскажете сами, какое безумство совершили, и все посмеются, но в то же время и восхитятся тем, что немедля по приезде моем вы поддались на доводы здравого смысла. Все почитают вас. Господин Д.Р. проникся к вам великим уважением за мужество, поскольку вы не стали дырявить насквозь этого безумца, чтобы не оказаться непочтительным к хозяину дома. Да и сам генерал должен ценить вас, ибо вряд ли позабыл, что вы ему говорили.
- А какова судьба этого несчастного?
- Тому четыре дня, как фрегат майора Сордина привез депеши, и генерал, судя по всему, получил достаточные разъяснения, чтобы поступить так, как поступил. Безумец исчез. Никто не знает, что с ним сталось, и никто более не решается говорить о нем у генерала, потому что промах последнего слишком очевиден.
- Но бывал ли он еще в обществе после того, как я поколотил его тростью?
- Фи! Разве вы забыли, что он был при шпаге? Большего и не требовалось: никто не пожелал впредь его видеть. У него, как оказалось, было сломано предплечье и раздроблена челюсть; но уже через неделю его превосходительство изгнал жулика, невзирая на плачевное состояние. Единственно чему дивились на Корфу, так это вашему бегству. Три дня полагали, что господин Д.Р. укрывает вас у себя, и открыто порицали его, пока он наконец не объявил во всеуслышание за столом у генерала, что не знает, где вы находитесь. Сам генерал был весьма опечален вашим бегством вплоть до вчерашнего полудня, когда все открылось. Протопоп Булгари получил от здешнего попа письмо, в котором тот жалуется, что некий офицер-итальянец вот уже десять дней как завладел островом и чинит на нем насилие. Он обвиняет вас в том, что вы совратили здесь всех девиц и грозились убить его, если он возгласит вам анафему. Письмо это прочитано было в обществе, и генерал много смеялся, однако велел мне сегодня утром взять дюжину гренадеров и отправляться за вами.
- Всему виною госпожа Сагредо.
- Верно; и она совсем убита. Нам с вами было бы недурно нанести ей завтра же утром визит.
- Завтра? Вы уверены, что я не окажусь под стражей?
- Да, уверен, ибо знаю, что его превосходительство - человек чести.
- Я тоже. Позвольте обнять вас. Мы отправимся отсюда вместе, когда минет полночь.
- Но отчего не раньше?
- Оттого, что иначе мне грозит опасность провести ночь на бастарде. Я хочу прибыть на Корфу при свете дня: тогда торжество ваше будет блистательно.
- Но что мы станем тут делать еще восемь часов?
- Прежде пойдем к девицам - на Корфу таких лакомых нет; а после славно поужинаем.
Я велел поручику своему распорядиться насчет еды для солдат, что находились на фелюге, и подать нам самый лучший и обильный ужин, так как в полночь я хочу ехать. Подарив ему все свои богатые припасы, я отослал на фелюгу все, что желал оставить себе. Двадцать четыре моих солдата, получив от меня вперед недельное жалованье, изъявили готовность сопровождать меня под командой поручика на фелюгу, отчего Минотто смеялся всю ночь до упаду. В восемь часов утра мы прибыли на Корфу и причалили прямо к бастарде, на которую и препроводил меня Минотто, заверив, что немедля отправит мои пожитки к господину Д.Р. и отправится с рапортом к генералу.
Господин Фоскари, который командовал галерой, встретил меня как нельзя хуже. Будь в его душе хоть немного благородства, он бы не стал с такой торопливостью сажать меня на цепь; стоило ему подождать всего лишь четверть часа и поговорить со мной - и я бы не подвергся подобному оскорблению. Не сказав мне ни единого слова, он отправил меня к начальнику гавани, тот велел мне садиться и протянуть ногу, чтобы заковать ее: в тех местах, впрочем, кандалы не считаются бесчестьем, к несчастью, даже на галерах для каторжников, которых уважают больше солдат.
Правая моя нога была уже в цепях, а с левой снимали башмак, готовясь заковать и ее, но тут к господину Фоскари явился адъютант от его превосходительства с приказанием вернуть мне шпагу и отпустить на свободу.
Я просил позволения изъявить свое почтение благородному губернатору острова, но адъютант сказал, что в этом нет нужды.
Я немедля отправился к генералу и, не говоря ни слова, отвесил ему глубокий поклон. Он с важным видом велел мне быть впредь умнее и затвердить, что первейший долг мой на избранном поприще - повиноваться; а главное - быть благоразумным и скромным. Я понял смысл двух этих слов и сделал надлежащие выводы.
Явившись к господину Д.Р., обнаружил я радость на всех лицах. Приятные минуты всегда приносили мне вознаграждение за все, что случалось мне перенести дурного, - настолько, что начинал я любить и самую их причину. Невозможно почувствовать должным образом удовольствие, если не предварили его какие-либо тяготы, и величина удовольствия зависит от величины перенесенных тягот. Господин Д.Р. на радостях даже расцеловал меня. Подарив мне прелестное кольцо, он сказал, что я поступил совершенно правильно, не открыв никому, и в особенности ему самому, своего укрытия.
- Вы не поверите, как беспокоится о вас госпожа Ф., - продолжал он с видом достойным и искренним.
- Вы доставите ей немалое удовольствие, отправившись к ней теперь же.
С каким наслаждением выслушал я этот совет из его собственных уст! Однако слова "теперь же" огорчили меня: ночь я провел на фелюге и, как мне казалось, своим видом мог ее напугать. Но нужно было идти, объяснить ей причину моего вида и даже обратить его себе в заслугу.
Итак, я отправился к ней; она еще спала, но горничная проводила меня в ее покои и заверила, что госпожа вот-вот позвонит и будет счастлива узнать о моем приходе. В те полчаса, что я провел с этой девицей, она пересказала великое множество разговоров о моем поступке и бегстве. Все сказанное ею доставило мне лишь величайшее удовольствие, ибо, как я убедился, все без исключения одобряли мое поведение.
Горничная вошла к хозяйке и минутой позже позвала меня. Она раздвинула полог, и взору моему, казалось, предстала Аврора в россыпи роз, лилий и нарциссов. Прежде всего я сказал, что если бы не приказ господина Д.Р., я никогда не посмел бы предстать перед нею в подобном виде, и она отвечала, что господину Д.Р. известно, какой интерес питает она к моей особе, и сам он уважает меня не меньше.
- Не знаю, сударыня, чем заслужил я столь великое счастье; самое большее, о чем я мечтал, - это простое снисхождение.
- Все мы восхищались тем, что вы нашли в себе силы сдержаться и не проткнуть шпагой того безумца; его бы выкинули в окно, когда б он не спасся бегством.
- Не сомневайтесь, сударыня, если б не ваше присутствие, я убил бы его.
- Вы, вне сомнения, весьма любезны; однако нельзя поверить, будто в тот досадный миг вы подумали обо мне.
При этих словах я опустил глаза и отвернулся. Приметив кольцо и узнав, что подарил мне его господин Д.Р., она похвалила его и захотела услышать во всех подробностях, как я жил после своего бегства. Я рассказал ей все в точности, обойдя лишь такой предмет, как девицы: он бы ей наверняка не понравился, а мне - не сделал чести. В житейских отношениях всегда следует знать, где положить предел доверительности. Правда, о которой лучше бы умолчать, много обширнее, чем та благовидная правда, какую можно рассказать вслух.
Посмеявшись, госпожа Ф. сочла мое поведение совершенно удивительным и спросила, отважусь ли я повторить свой прелестный рассказ дословно генерал-проведитору. Я обещал ей сделать это, если сам генерал попросит меня, и она велела мне быть наготове.
- Мне хочется, чтобы он полюбил вас и стал главным вашим покровителем, который оградил бы вас от несправедливостей, - сказала она. - Доверьтесь мне.
Я отправился к майору Мароли осведомиться, как обстоят дела в нашем банке; приятно было узнать, что, едва я исчез, он исключил меня из доли. Я забрал принадлежавшие мне четыреста цехинов, оговорив, что смотря по обстоятельствам могу войти в долю снова.
Наконец, под вечер, принарядившись, отправился я за Минотто, чтобы вместе идти с визитом к госпоже Сагредо. Она пользовалась благосклонностью генерала и, исключая госпожу Ф., была самой красивой из тех венецианских дам, которые находились на Корфу. Меня она не ожидала увидеть, ибо была причиной происшествия, заставившего меня удрать, и полагала, что я на нее в обиде. Я поговорил с ней откровенно и разубедил ее. Она обошлась со мной как нельзя более учтиво и просила даже захаживать к ней иногда по вечерам. Я склонил голову, не приняв, но и не отвергнув приглашения. Как мог я идти к ней, зная, что госпожа Ф. ее не переносит! Помимо прочего, дама эта любила карты, но нравились ей лишь те партнеры, что проигрывали, позволяя выигрывать ей. Минотто в карты не играл, но заслужил ее расположение своей ролью Меркурия.
Вернувшись домой, я застал во дворце госпожу Ф. в одиночестве: господин Д.Р. был занят каким-то письмом. Она пригласила меня рассказать ей обо всем, что приключилось со мной в Константинополе, и я не раскаялся, что уступил. Моя встреча с женой Юсуфа увлекла ее беспредельно, а ночь, проведенная с Исмаилом, когда мы наблюдали за купанием его любовниц, воспламенила ее настолько, что в ней, я видел это, проснулась страсть. Я старался говорить обиняками, но она то находила слова мои слишком туманными и требовала, чтобы я изъяснялся понятнее, то, когда я наконец объяснялся, выговаривала мне, что я выражаюсь чересчур ясно. Я нимало не сомневался, что подобным путем сумею вызвать в ее душе благосклонность. Тот, кто умеет зарождать желания, может быть легко принужден утолять их: такого-то вознаграждения я и жаждал, хотя пока различал его еще весьма смутно.
В конце рассказа о славном моем пребывании на Корфу следует еще упомянуть вот о чем. Случилось так, что господин Д.Р. пригласил к ужину большое общество, и мне, само собой, пришлось потрудиться, повествуя во всех подробностях обо всем, что случилось со мной после приказа отправляться под арест на бастарду, - командир ее, господин Фоскари, сидел со мной рядом. Рассказ мой всем понравился, и было решено, что генерал-проведитор должен также получить удовольствие и услышать его из моих уст. Я сказал, что на Казопо много сена, которого вовсе нет на Корфу, и господин Д.Р. посоветовал мне не упускать случая и отличиться, немедля известив об этом генерала, что я наутро и сделал. Его превосходительство велел срочно послать туда с каждой галеры достаточное число каторжников, чтобы скосить сено и перевезти на Корфу.
ЖИЗНЬ В ВЕНЕЦИИ
Казанова по всем правилам усиленно ухаживает за госпожой Ф., добивается почти всего, но тут некстати подхватывает гонорею и возвращается в Венецию.
То, что мне не суждено остаться на военной службе, предсказывала синьора Манцони, и когда я сказал ей о своем намерении уйти со службы, она смеялась до слез, а потом спросила, чем я намерен теперь заняться. Я рассказал о своем желании стать адвокатом. Она опять принялась хохотать и отвечала, что это уже поздно, хотя мне и было всего-то двадцать лет.
Через несколько дней, получив отставку и сто цехинов, я расстался с военным мундиром и вновь стал сам себе хозяином.
Нужно было позаботиться о том, чем зарабатывать себе на жизнь, и я было вновь избрал профессию карточного игрока, но фортуна не согласилась с этим решением: через восемь дней у меня не осталось ни гроша. Что было делать? Чтобы не умереть с голоду, я решился стать скрипачом. Поскольку у доктора Гоцци я получил достаточные навыки, чтобы пиликать в театральном оркестрике, синьор Гримани определил меня в свой "Театр святого Самюэля", где, зарабатывая по экю в день, я мог дожидаться лучших времен.
Получив приличное образование, наделенный умом и немалым запасом сведений в литературе и науках, а также благоприятными для успеха в обществе физическими качествами, я вдруг оказался служителем искусства.
В этом мире по праву восхищаются талантами и презирают посредственность. Я вынужден был служить в оркестре, где не только не приходилось ожидать уважения или внимания, но, напротив, терпеть насмешки от людей, знавших меня ранее как духовное лицо и офицера, принятого в лучшем обществе.
Я понимал все это. Однако то единственное, что не могло оставить меня безразличным, а именно презрение, нигде не проявлялось. Я был доволен своей независимостью и не ломал себе голову о будущем. Первый мой выбор не основывался на призвании, и я мог бы продвигаться на этом поприще лишь благодаря лицемерию. Даже кардинальская шапка не избавила бы меня от презрения к самому себе: ведь убежать от собственной совести невозможно. Военное же ремесло привлекательно своей славой, но во всем остальном - это самое худшее из всех занятий: постоянное отречение от самого себя и своих желаний и беспрекословное подчинение. Мне потребовалось бы терпение, на какое я не считал себя способным, так как любая несправедливость возмущала меня, а всякое ярмо было непереносимо. Кроме того, я полагал, что чем бы человек ни занимался, он должен получать за это достаточно для удовлетворения своих надобностей, а скудное жалованье офицера никак не могло обеспечить мое существование, ибо, благодаря полученному мной образованию, потребности мои превышали нужды обыкновенного офицера.
Скрипкой можно было зарабатывать достаточно, чтобы быть независимым, а это я всегда считал основой счастья. Конечно, занятие мое нельзя было назвать блестящим, но все чувства, которые рождались во мне против меня самого, я трактовал как предрассудок, и в конце концов стал таким же, как и мои новые гнусные сотоварищи. После представления я отправлялся вместе с ними в кабачок, где мы напивались. Почти всегда мы шли оттуда провести ночь в дурном месте: если оно было уже занято, мы выгоняли гостей, а несчастных жертв разврата не только подвергали всяческим измывательствам, но и отбирали у них ту небольшую плату, которая определена им законом.
Часто мы проводили целые ночи, шатаясь по улицам и изощряясь в придумывании всевозможных бесчинств. Одна из любимых наших шуток состояла в том, что мы отвязывали гондолы горожан и отпускали их по каналам на волю волн, с наслаждением предвкушая те проклятия, которыми будут осыпать нас утром. Нередко мы будили в превеликой спешке повивальных бабок и умоляли их бежать к какой-нибудь матроне, которая и беременна-то вовсе не была; то же самое проделывали с лекарями, заставляя их мчаться полуодетыми к вельможам, не имевшим ни малейшей причины жаловаться на здоровье. Не обходили мы и священников: их мы направляли соборовать мужей, мирно почивавших под боком у своих жен.