В тот же день протоиерей решил предать руку земле и одновременно послал в канцелярию тревизанского епископа формальное обвинение против меня.
Мне надоели непрестанные укоры, и я возвратился в Венецию, а через пятнадцать дней получил предписание явиться в церковный суд. Я попросил синьора Барбаро осведомиться о причине вызова в это страшное учреждение. Меня удивило, что действуют так, словно есть доказательства осквернения мною могилы, хотя на самом деле могли быть одни лишь подозрения. Однако дело заключалось совсем не в этом. Синьор Барбаро узнал, что некая женщина жалуется на меня, требуя возмещения за насилие над ее дочерью. Она утверждала, будто я завлек ее дочь на канал Зуэкку и злоупотребил силой. В качестве доказательства она присовокупляла, что из-за грубого обращения, которым я добился своего, дочь ее не встает с постели.
Это было одно из тех дел, которые часто затевают, чтобы ввести в расходы и неприятности даже совершенно невиновного. В насилии я был нисколько не повинен, но зато, как справедливо указывалось, основательно отлупил девицу. Я написал оправдательный документ и просил синьора Барбаро передать его секретарю суда.
"Объяснение.
Настоящим заявляю, что в такой-то день, встретив указанную женщину с ее дочерью, я подошел к ним и предложил зайти в лимонадную лавку; девица не позволяла ласкать себя, и мать сказала мне: "Она еще нетронутая и правильно делает, что не дается без выгоды для себя". - "Если это правда, я отдам за дебют шесть цехинов". - "Можете удостовериться сами".Убедившись посредством осязания в том, что, возможно, так оно и есть, я велел ей привести дочь после полудня на Зуэкку. Предложение мое было принято с радостью, мать доставила мне свою девицу к Крестовому саду и, получив шесть цехинов, ушла. Однако как только я пожелал воспользоваться приобретенными правами, девица, наученная, как я полагаю, своей матерью, нашла способ помешать мне. Сначала эта уловка была не лишена приятности, но в конце концов я утомился и велел ей прекратить игру. Она мягко ответила, что если у меня нет силы, то это не ее вина. Раздраженный этими словами, я заставил ее принять такую позу, которая доказывала как раз обратное; но она высвободилась, да так, что я оказался не в состоянии что-нибудь предпринять.
Тогда я привел себя в порядок, взял оказавшуюся поблизости палку от метлы и преподал ей урок, чтобы извлечь хоть какую-нибудь выгоду из своих шести цехинов. Однако я не повредил ей ни рук и ни ног, поскольку старался наказывать ее только по задней части, где и должны находиться все знаки моего выговора. Вечером я заставил ее одеться, посадил в случайную лодку, на которой она благополучно возвратилась домой. Мать девицы получила шесть цехинов, сама она сохранила свою отвратительную девственность, а если я и виноват, то только в том, что поколотил бесчестную девку, воспитанную еще более подлой матерью".
Объяснение мое ничему не помогло, потому что судья знал девицу, и мать только смеялась над тем, как ловко обвела меня. На вызов в суд я не явился; должны были выдать приказ о моем аресте, но в том же суде появилась жалоба на осквернение могилы. Для меня было много лучше, что это второе дело не попало в Совет Десяти.
Хоть, в сущности, дело и являлось совершенным пустяком, но по церковным законам относилось к тяжелейшим преступлениям. Мне было приказано явиться в суд через двадцать четыре часа, и я сразу оказался бы под арестом. Сеньор Брагадино, не оставлявший меня добрыми советами, рекомендовал предупредить беду и скрыться. Слова его показались мне весьма разумными, и, не теряя ни минуты, я занялся приготовлениями.
Никогда еще я не покидал Венецию с таким сожалением, как в этот раз, - у меня было несколько галантных интрижек самого приятного свойства, да и в игре фортуна мне благоприятствовала. Друзья уверяли меня, что не позднее года оба дела забудутся, поскольку в Венеции все устраивается, лишь бы прошло некоторое время.
Я уехал с наступлением ночи и уже на следующий день остановился в Вероне. Там я не задержался, рассчитывая через два дня достичь Милана. Я был холост, ни с кем не связан, отлично экипирован, имел полный набор драгоценностей и, хотя не мог представить рекомендательных писем, обладал туго набитым кошельком, и здоровье мое омрачалось единственным недостатком - мне было всего двадцать три года.
ЖИЗНЬ В ПАРМЕ
Я поехал в театр и познакомился там с несколькими корсиканскими офицерами, которые служили во Франции в Королевском итальянском полку, а также с одним молодым сицилианцем по имени Патерно, отменнейшим вертопрахом, какого только видел свет. Этот юноша был влюблен в актрису, которая потешалась над ним: он развлекал меня описаниями ее бесподобных качеств и рассказами о ее жестокосердии. Хоть она и принимала его в любое время, но каждый раз, когда он пытался добиться хоть какой-нибудь милости, немедленно отвергала. Ко всему этому, бесчисленными обедами и ужинами, без которых вообще не стала бы обращать на него внимания, она разоряла несчастного.
В конце концов ему удалось заинтриговать меня. Рассмотрев его предмет на сцене и найдя в нем некоторые достоинства, я решил завязать знакомство, и Патерно взял на себя удовольствие сопровождать меня.
Я встретил в ней легкость обхождения и, зная ее скудные средства, не сомневался, что пятнадцати или двадцати цехинов достаточно для овладения этой крепостью. Слушая такие мои рассуждения, Патерно лишь рассмеялся и заявил, что если я осмелюсь сделать ей такое предложение, она вообще откажет мне от дома. Он назвал мне офицеров, которых она не желает более видеть, чтобы наказать за подобные предложения. "Тем не менее, - добавил он, - мне бы хотелось, чтобы вы попробовали и потом откровенно рассказали мне, как обернулось дело". Я понял, что он смеется надо мной, но обещал исполнить его желание.
Придя к ней в ложу и воспользовавшись тем, что она восхищалась моими часами, я сказал, что стоит ей только захотеть, и она получит их.
- Благородные люди не делают подобных предложений честной девице.
- Другим я предлагаю не больше дуката, - ответил я и удалился.
Узнав от меня про этот разговор, Патерно подпрыгнул от удовольствия, а дней через семь или восемь объявил мне, что она описала ему всю сцену в точности и теперь полагает, что я не хожу к ней из боязни быть пойманным на слове. Я просил передать, что навещу ее еще раз, но не ради предложений, а чтобы показать мое пренебрежение такими авансами.
Повеса мой исполнил все без умолчаний, и раздосадованная актерка велела ему сказать, что я просто боюсь появиться у нее. Решив доказать в тот же вечер свое презрение, я после второго акта, когда она уже закончила роль, явился к ней в ложу. Она отослала какого-то сидевшего там субъекта, якобы по спешной надобности и, после того как тщательно заперла дверь, с веселым видом уселась ко мне на колени и спросила, верно ли, что я так сильно ее презираю.
В подобном положении никогда не достает духу обидеть женщину, и вместо ответа я сразу же приступил к делу, не встретив даже такого сопротивления, которое служит для возбуждения аппетита. Но и здесь, по своему обыкновению, я поддался чувству, абсолютно неуместному, когда благородный человек имеет слабость вступать в отношения с женщинами подобного сорта, и оставил ей двадцать цехинов. Весьма довольные друг другом, мы вместе посмеялись над глупостью Патерно, который, очевидно, совсем не понимал, как оканчиваются обиды такого рода.
На следующий день, повстречав беднягу сицилианца, я сказал ему, что провел время с великой скукой и вообще не намереваюсь более ходить туда. На самом деле я не имел к тому желания, но более существенная причина, указанная мне самой природой ровно через три дня, вынудила меня сдержать данное слово.
Хоть и глубоко озабоченный своим постыдным положением, я не жаловался, ибо видел в этом несчастье справедливую кару за то, что польстился на новоявленную Лаису.
Я решил довериться господину де ла Э, который обедал у меня почти каждый день, не скрывая своей бедности. Этот умудренный годами и жизнью муж передал меня в руки искусного лекаря, бывшего к тому же еще и дантистом. Известные симптомы вынудили его принести меня в жертву богу Меркурию, и это средство из ртути не позволило мне выходить из комнаты в течение шести недель. Все это случилось зимой 1749 года.
Пока я избавлялся от одной скверной болезни, де ла Э заразил меня еще худшей, хоть я и не считал себя ей подверженным. Этот фламандец, оставлявший меня одного лишь на один час утром, чтобы, как он говорил, сходить помолиться, превратил меня в святошу! Несомненно, подобная перемена в моем рассудке была следствием ослабления организма из-за употребления ртути. Этот вредоносный металл притупил мой ум настолько, что все прежние убеждения казались мне ложными. Я решился вести совсем другой образ жизни.
Де ла Э говорил мне о рае и делах потустороннего мира с такой убежденностью, словно побывал там собственной персоной, и это даже не казалось мне смешным, настолько приучил он меня не доверяться рассудку.
В начале апреля месяца, совершенно излечившись от своего недуга и обретя прежнее здоровье, стал я каждый день посещать со своим благодетелем храмы и не пропускал ни единой службы. С ним же я проводил вечера в кофейне, где неизменно собиралось веселое общество офицеров. Среди них выделялся один провансалец, который развлекал компанию всяческими небылицами и рассказывал о своих подвигах на поле брани под знаменами разных держав, главным образом испанскими. Поскольку он был занятен, то в виде поощрения все делали вид, что верят ему. Заметив мой пристальный взгляд, он спросил, не были ли мы ранее знакомы.
- Черт возьми, сударь, еще бы не знакомы! Разве вы забыли, что мы вместе сражались при Арбелах?*
Слова мои были встречены общим смехом, но фанфарон, нимало не смутившись, с живостью ответил:
- Но что здесь смешного? Я и в самом деле был там, и кавалер мог меня видеть. Кажется, я даже припоминаю его.
Затем, обратившись уже ко мне, он назвал полк, в котором мы оба служили, и мы тут же расцеловались, выразив обоюдное удовольствие вновь встретиться в Парме.
После такой истинно комической шутки я удалился в сопровождении моего неразлучного попечителя.
На следующее утро мы с ним еще сидели за столом, когда в комнату вошел мой провансальский хвастун и, не снимая шляпы, заявил:
- Синьор Арбела, у меня к вам важное дело. Потрудитесь выйти со мной, а если вам страшно, можете взять кого хотите. Я всегда управлялся с полудюжиной противников.
Не отвечая на тираду ни слова, я встал, вынул пистолет и, прицеливаясь, сказал с твердостью:
- Никому не позволено беспокоить меня в моей комнате. Извольте выйти, или я прострелю вам голову.
Мой храбрец выдернул из ножен шпагу и предложил мне стрелять. В ту же минуту де ла Э бросился между нами и стал отчаянно стучать в пол. Явился хозяин и пригрозил офицеру, что позовет стражу, если тот сейчас же не уберется.
Офицер ушел, заявив, что я публично оскорбил его и он постарается получить сатисфакцию столь же публично.
Опасаясь, как бы дело не приняло дурной оборот, я стал рассуждать о средствах к исправлению положения. Однако нам недолго пришлось ломать голову - через полчаса явился офицер герцога Пармского с приказанием мне незамедлительно прибыть к конному караулу, где старший по гарнизону майор де Бертолан хочет говорить со мной.
Я попросил де ла Э сопровождать меня в качестве свидетеля, чтобы подтвердить как все сказанное мной в кофейне, так и произошедшее у меня в комнате.
У майора я застал нескольких офицеров. Среди них был и мой фанфарон.
Господин де Бертолан, человек неглупый, увидев меня, слегка улыбнулся, а затем с самым серьезным видом сказал:
- Сударь, поскольку вы публично обидели этого офицера, то обязаны дать ему публичную же сатисфакцию согласно его желанию. Как старший по гарнизону я вынужден требовать от вас этого, чтобы дело кончилось к всеобщему удовольствию.
- Господин майор, о сатисфакции не может быть
и речи, поскольку я ни в каком смысле не сказал ничего оскорбительного, а лишь заметил, что, кажется, видел его в битве при Арбелах, и сомневаться в этом у меня не было никаких оснований, тем более получив подтверждение от него самого.
- Но мне, - перебил меня офицер, - послышалось "Родела", а не "Арбелы", а все знают, что я был при Роделе. Вы же говорили об Арбелах с единственным намерением посмеяться надо мной, потому что эта битва произошла более двух тысяч лет назад, а сражение у Роделы в Африке относится к нашему времени, и я был там под командой герцога Монтемара.
- Прежде всего, сударь, вы не можете судить о моих намерениях. Я не оспариваю того, что вы были при Роделе, если вы так говорите. Но теперь дело меняется, и сатисфакции требую уже я, раз вы осмеливаетесь утверждать, что я не участвовал в Арбельском сражении. Герцог Монтемар там не командовал, но я был адъютантом при Парменионе*, меня ранили у него на глазах. Если вы желаете видеть шрам от этой раны, то я, к сожалению, не смогу удовлетворить вас, ибо тогдашнее мое тело уже не существует, а тому, в котором я живу теперь, лишь двадцать три года.
- Все это похоже на безумие, но в любом случае у меня есть свидетели, что вы посмеялись надо мной, и я требую сатисфакции.
- Равно как и я. Наши притязания являются по меньшей мере одинаково справедливыми, но мои даже основательнее - ведь ваши свидетели подтвердят, что вы говорили, будто видели меня при Роделе, а я, черт возьми, никак не мог быть там.
- Возможно, я ошибся.
- Это могло произойти и со мной.
Майор, еле сдерживавшийся, чтобы не рассмеяться, сказал:
- Я не вижу никаких оснований требовать сатисфакции, поскольку кавалер, так же как и вы, согласился, что мог ошибиться.
- Но разве возможно, чтобы он участвовал в битве при Арбелах?
- Он оставляет вам право верить или не верить этому. А теперь, господа, позвольте просить вас, как истинно благородных людей, пожать друг другу руки.
Что мы и сделали с превеликим удовольствием.
На следующий день несколько смущенный провансалец явился пригласить меня к обеду, и я достойно принял его. Так закончилось это забавное происшествие, чему больше всех радовался господин де ла Э.