Он спокойно продолжал ехать своей дорогой, и вот уже засверкали одна за другой молнии, а девушка стала сильно дрожать. Полился обильный дождь. Я снял свой плащ, чтобы закрыть нас спереди, и в тот же миг, ослепленные вспышкой, мы увидели, как в ста шагах ударила молния. Лошади стали на дыбы, а мою бедную спутницу охватили спазматические конвульсии. Она бросилась ко мне и крепко прижалась; я же наклонился, чтобы поправить сбившийся плащ, и, воспользовавшись благоприятным случаем, приподнял ее платье. Она пыталась сопротивляться, но в эту минуту раздался новый удар грома, заставивший ее оцепенеть. Стараясь укрыть нас обоих плащом, я привлек ее к себе, и, благодаря этому движению, совпавшему с толчком экипажа, она упала на меня в самом благоприятном положении. Не теряя времени и сделав вид, что хочу поправить часы в кармане панталон, я приготовился к штурму. Поняв, что если не помешать мне сразу же, то к защите не останется никаких средств, она сделала усилие, но, сдерживая ее, я сказал, что если она не изобразит обморок, возница обернется и все увидит. Я предоставил ей удовольствие называть меня нечестивцем, подлецом и всеми именами, какие только она могла вспомнить. Победа была полной и не оставляла желать ничего лучшего. Дождь продолжал лить потоками, в лицо дул крепкий ветер. Вынужденная оставаться в том же положении, она стала жаловаться, что я обесчещу ее, так как возница может все заметить.
- Я слежу за ним, он и не думает оборачиваться. Кроме того, мы закрыты плащом. Будьте благоразумны и изобразите обморок, я все равно не отпущу вас.
Она, по всей видимости, смирилась и спросила, неужели меня не страшит молния. Успокоенная ответом и чувствуя мой экстаз, она осведомилась, кончил ли я. С улыбкой я возразил, что еще нет и прошу ее согласия до самого конца грозы.
- Соглашайтесь, или я сброшу плащ.
- Ужасный человек, из-за вас я буду несчастна до конца своих дней! Но теперь-то вы удовлетворены?
- Нет.
- Что же еще?
- Тысячу поцелуев.
- Почему я так несчастна?!
- Скажите, что прощаете меня, и признайтесь, вам было приятно со мной?
- Вы сами знаете. Я вас прощаю.
Тогда я возвратил ей свободу, однако позволив себе при этом некоторые вольности.
- Я хочу слышать, что вы любите меня.
- Нет, вы безбожник, и вас ждет ад.
Наконец природа успокоилась. Целуя ей руки, я сказал, что возница ничего не видел и она может не беспокоиться, а кроме того, я излечил ее от страха перед грозой. Она отвечала, что, во всяком случае, до сих пор ни одна женщина не излечивалась подобным способом.
- За тысячу лет это должно было случиться миллионы раз. Даже более. Садясь в коляску, я на то и рассчитывал, ведь у меня не оставалось никаких других средств добиться вас. Не огорчайтесь, ни одна боязливая женщина не смогла бы на вашем месте сопротивляться.
- Конечно, но теперь я буду ездить только с мужем.
- И поступите весьма безрассудно, ведь он не догадается успокоить вас таким же лекарством.
- Это справедливо, с вами узнаешь много необычного, но все-таки мы больше не будем ездить наедине.
Беседуя таким манером, мы приехали в Пазеан на час раньше остальных. Моя красавица сразу же сбежала и заперлась в своей комнате, а я тем временем рылся в кошельке, чтобы найти экю для возницы, который стоял, улыбаясь.
- Чему ты смеешься? - спросил я его.
- Вы сами знаете.
- Вот тебе дукат, и смотри не болтай.
За ужином только и говорили о грозе, и откупщик, знавший боязливость своей жены, сказал, что теперь я уж, конечно, никогда не соглашусь ехать вместе с нею. "А я и тем более, - поспешила добавить кокетка. - Он безбожник, который отпускает шуточки, даже когда гремит гром".
Эта женщина с такой ловкостью избегала меня, что я не имел более случая остаться с ней наедине хотя бы на минуту.
Возвратившись в Венецию, я нашел свою добрую бабку пораженной болезнью и поэтому был вынужден прервать все свои обычные занятия, так как слишком любил ее и боялся упустить малейшую возможность позаботиться о ней. Она не могла оставить мне никакого наследства, ибо отдала уже все, что имела когда-то. И тем не менее после ее смерти мне пришлось переменить свой образ жизни.
По прошествии месяца я получил от матушки письмо, в котором сообщалось, что, не предполагая возвращаться в Венецию, она решилась оставить арендуемый ею дом и уведомила о своих намерениях аббата Гримани, советам которого я и в будущем должен неукоснительно следовать. Ему же поручалось продать всю обстановку и поместить меня, равно как и моих братьев и сестру, в хороший пансион. Я почел своим долгом явиться к синьору Гримани, дабы уверить его в своей полной готовности исполнить любое приказание.
За дом было уплачено до конца года, но, зная, что у меня скоро не будет своего жилища, а вся мебель пойдет с молотка, я решил не стеснять себя излишней экономией. Постельное белье, а также фарфор и ковры, я уже продал и теперь набросился на зеркала, кровати и прочее. Я нисколько не сомневался в том, что это будет расценено самым неблагоприятным для меня образом, но дело касалось наследства моего отца, на которое мать не имела никаких прав. А что до моих братьев, то у нас в будущем оставалось достаточно времени для объяснений.
Через четыре месяца от матушки пришло второе письмо. Оно было помечено варшавским штемпелем и содержало в себе еще один конверт. Вот что я прочел:
"Здесь, мой дорогой сын, я свела знакомство с одним ученым францисканцем из Калабрии, выдающиеся качества которого заставляют меня вспоминать о вас всякий раз, когда я имею честь принимать его. Еще год назад я говорила ему, что у меня есть сын, предназначающий себя для церкви, но моих средств для этого недостаточно. Он ответствовал, что таковой сын станет и его собственным, если я смогу добыть для него у королевы место епископа.
Исполненная веры в Божественное Провидение, я бросилась к ногам ее величества, королева соблаговолила написать своей дочери, королеве Неаполитанской, и сей достойный прелат был назначен папой на епископство в Марторано. Как и обещано, он возьмет вас, мой сын, с собою, когда будет проезжать через Венецию в середине будущего года. Он пишет вам об этом сам в приложенном мною письме. Незамедлительно ответьте ему и адресуйте ваше письмо мне. Он поможет вам достичь самых высших церковных степеней, и вообразите себе мое удовольствие, когда через двадцать или тридцать лет я буду иметь счастие видеть вас не меньше чем епископом! А в ожидании его прибытия обо всем позаботится аббат Гримани. Благословляю вас".
Письмо епископа было написано на латыни и повторяло то, о чем сообщала матушка, с добавлением, что он задержится в Венеции не долее трех дней.
Эти два послания вскружили мне голову. Прощай, Венеция! Уверенный в том, что впереди меня ждет блестящее будущее, я не испытывал ни малейших сожалений по поводу покидаемого отечества. Надобно отбросить суету, говорил я себе, и отдаться великому и основательному. Синьор Гримани расхваливал такой выбор и заверял, что не пожалеет сил, дабы найти для меня хороший пансион, где я мог бы дожидаться прибытия епископа.
Синьор Малипьеро также полагал, что в Венеции, ведя рассеянный образ жизни, я буду лишь попусту терять драгоценное время. Тогда же он дал мне совет, который я запомнил на всю жизнь. "Знаменитое правило стоиков "Доверься Богу", - сказал он, - можно с абсолютной точностью истолковать следующим образом: отдавайся тому, что приготовила для тебя судьба, если не испытываешь к сему неодолимого отвращения".
В этом и состояла наука синьора Малипьеро, ибо он был истинным ученым, хоть и штудировал лишь книгу нравственной природы человека. Впрочем, скоро случилось одно происшествие, показавшее несовершенство всего сущего и стоившее мне его расположения.
Сенатор почитал себя великим знатоком физиогномики, и когда ему казалось, что он видит на лице юноши знаки особого предназначения, то он полагал своим долгом наставить избранника на путь истинный.
В мое время при нем состояло трое любимцев, для образования которых он делал все возможное. Кроме меня, это были: уже известная читателю Тереза Имер и дочь гондольера Гардела, лицо которой выделялось поразительной красотой. Проницательный старик учил ее танцам и любил говорить по этому поводу, что шар никогда не попадет в лузу, если его не подтолкнуть. Впоследствии сия юная особа под именем Августы блистала при штутгартском дворе и в 1757 году была первой любовницей герцога Вюртембергского. Последний раз я видел ее в Вене, где она и умерла два года назад. Муж ее, Микель Агата, вскоре после этого отравился.
Однажды сенатор пригласил нас всех троих к обеду и по окончании трапезы пошел, как обычно, отдохнуть. Маленькая Гардела, которая была тремя годами младше меня, отправилась на урок, и мы остались с Терезой одни. Я был очень доволен этим, хотя до сих пор еще не пытался любезничать с нею. Мы сидели близко друг от друга, спиной к дверям, и, не помню уж по какому поводу, нам понадобилось удостовериться в несходстве нашего телосложения. Однако же в самый интересный момент сильнейший удар тростью, а за ним и второй, принудил нас оставить сие занятие недоконченным, а я, во избежание дальнейших неприятностей, обратился в бегство, бросив плащ и шляпу. Через четверть часа оба эти предмета были принесены престарелой экономкой сенатора вместе с запиской, в которой мне запрещалось и близко подходить к дворцу его превосходительства. Я тут же написал ответ: "Вы ударили меня под влиянием раздражения и поэтому не можете сказать, что преподали мне урок. Я смогу простить вас, лишь забыв, что вы умный человек, а забыть это невозможно".
Я думаю, вельможа был прав в своем возмущении представившимся ему зрелищем, но поступил он весьма неосторожно, так как слуги легко догадались о причине моего изгнания и весь город смеялся над этой историей. Конечно, он не осмелился ни в чем упрекнуть Терезу, однако она не пыталась просить о моем помиловании.
Синьор Гримани объявил мне о прибытии епископа, который остановился в монастыре францисканцев Сан-Франческо-де-Паоло. Аббат решил сам представить меня как своего любимого воспитанника, словно кроме него обо мне некому было позаботиться.
Я увидел перед собой красивого монаха с епископским крестом, доставшимся ему в тридцать четыре года по милости Бога, Святейшего Престола и моей матушки. Стоя на коленях, я получил благословение и поцеловал его руку. После этого он обнял меня и назвал на латыни своим дорогим сыном.
В дальнейшем мы говорили только на этом языке, и я сначала подумал, что, будучи калабрийцем, он стыдится говорить по-итальянски. Однако же, обратившись к аббату Гримани, епископ опроверг мои подозрения. Он сказал, что не может сейчас взять меня и я должен ехать в Рим один, а его адрес получу в Анконе от францисканского монаха Лазари, который также снабдит меня деньгами для путешествия. "Из Рима мы уже вместе поедем через Неаполь в Марторано, - продолжал епископ. - Завтра приходите ко мне пораньше, и после мессы мы разделим утреннюю трапезу".
На следующий день я пришел к епископу с восходом солнца. После мессы и шоколада он три часа подряд наставлял меня в катехизисе. Я понял, что совсем не понравился ему, но сам был им доволен, ибо надеялся, что он откроет мне путь к высшим церковным степеням.
По отъезде доброго епископа синьор Гримани отдал мне оставленное им письмо, которое я должен был вручить в Анконе отцу Лазари. Синьор Гримани также сказал, что отправит меня с венецианским послом, каковой отбывает в ближайшее время, и поэтому я должен собраться как можно скорее.
Накануне отъезда синьор Гримани отсчитал мне десять цехинов, которых, по его мнению, было вполне достаточно, чтобы прожить положенное для карантина время в Анконе, после чего вообще не предполагалась какая-либо надобность в деньгах. Впрочем, ему было неизвестно истинное состояние моего кошелька, а лежавшие в нем сорок новеньких цехинов давали мне некоторую уверенность. Я уехал, исполненный радости и не чувствуя никаких сожалений.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ В КАЛАБРИИ
Свита посла, называвшаяся великим посольством, показалась мне совсем незначительной. Она состояла из дворецкого, миланца Кортичелли; аббата, исправлявшего должность секретаря, потому что сам посол не умел писать; старухи, называвшейся экономкой; повара с его некрасивой женой и восьми или десяти слуг.В полдень мы прибыли в Кьоджу. Как только все перешли на берег, я вежливо спросил у миланца, где мне устраиваться на ночлег, и получил ответ: "Где угодно, только предупредите этого человека, чтобы он известил вас об отплытии тартаны. Мое дело доставить вашу милость в Анкону, а пока можете развлекаться, как вам заблагорассудится".
Человек, на которого он указал мне, был шкипером тартаны, и я спросил у него, где здесь можно остановиться. "У меня, - отвечал он, - если не побрезгуете спать в одной большой кровати с господином поваром, жена которого ночует на тартане". Мне не оставалось ничего другого, как согласиться, и один из матросов, взяв мой сундучок, отвел меня в дом этого честного человека. Пожитки мои пришлось поместить под кроватью, ибо последняя занимала собой всю комнату. Посмеявшись над этим обстоятельством, я отправился обедать в трактир, а затем пошел осматривать город. Кьоджа - это венецианский порт, расположенный на полуострове и населенный десятью тысячами жителей, главным образом моряками, торговцами, рыбаками и таможенниками, состоящими на службе Республики.
Заметив кофейню, я зашел в нее и сразу оказался в объятиях молодого доктора права, с которым учился в Падуе. Он тут же представил меня аптекарю, державшему по соседству свое заведение, и сказал, что именно там собирается все образованное общество. Через несколько минут вошел знакомый мне по Венеции одноглазый монах-якобит и рассыпался в самых учтивых приветствиях. Он заявил, что я приехал в самое удачное время, так как завтра состоится заседание Академии макаронических наук*. Каждый из ее членов прочтет свое сочинение, а затем все отправятся на пикник. Он пригласил меня почтить это собрание своим присутствием.
Молодой доктор представил меня своему семейству, и его родители, люди весьма состоятельные, оказали мне самый любезный прием. Одна из его сестер была очень мила, но вторая, уже принявшая обет, показалась мне настоящим чудом. Я мог бы с приятностью провести все свое время в Кьодже среди очаровательного семейства, но судьбою мне было предопределено встретиться в этом городе с одними неприятностями. Доктор предостерег меня, что якобит Корсини очень дурной человек и лучше всего избегать его общества. Я искренне поблагодарил за совет, но не воспользовался им вследствие своего легкомыслия. Ветреность и уступчивость характера внушили мне безумную мысль, что, напротив, сей монах послужит к вящему моему увеселению.
На третий день я повстречался с этим бездельником, и он отвел меня в дурной дом, куда я мог бы попасть и без его рекомендаций. Дабы никто не усомнился в моей мужественности, я оказал внимание одной несчастной, даже внешность которой должна была обратить меня в бегство. Затем он повел меня в трактир, где к нам присоединились четверо проходимцев. После ужина один из них разложил банк фараона, и меня пригласили принять участие. Из ложного стыда я уступил и, проиграв четыре цехина, хотел было уйти, но мой приятель-якобит убедил меня рискнуть еще четырьмя вполовину с ним. Он составил банк, но проиграл. Я не желал продолжать, однако Корсини, прикинувшись опечаленным моей потерей, усиленно советовал мне самому составить банк на двадцать пять цехинов.
И этот банк был сорван. Надежда возвратить свои деньги заставила меня проиграться дочиста. Удрученный, я пошел домой и улегся рядом с поваром, который, проснувшись, обозвал меня развратником, с чем я не мог не согласиться.
Организм мой, измученный усталостью и заботами, нашел отдохновение в глубоком сне. Но в полдень опять явился мой палач и, разбудив меня, с торжествующим видом сообщил, что у нас за ужином будет один весьма состоятельный молодой человек, который, конечно, умеет лишь проигрывать, и я смогу возместить свои убытки.
- Но я остался совсем без денег, одолжите мне двадцать цехинов.
- Если я даю в долг, то всегда проигрываю. Вы можете подумать, что это суеверие, но опыт слишком часто доказывал мне обратное. Постарайтесь добыть денег в другом месте и приходите. До свидания.
Не решаясь рассказать о своем положении моему благоразумному другу, я разузнал про одного добропорядочного закладчика и опустошил свой сундучок. Составив опись вещей, он выдал мне тридцать цехинов с условием, что если через три дня деньги не будут возвращены, мое имущество перейдет к нему. Должен сознаться, это был честный человек - он уговорил меня оставить себе три рубашки, чулки и носовые платки, ибо я хотел заложить все до последней нитки в надежде, что смогу отыграться.
Я поспешил присоединиться к честной компании, которая более всего опасалась моего отсутствия. За ужином о картах не было и речи. Все превозносили то блестящее будущее, которое ждет меня в Риме. Видя, что никто не собирается играть, я, подталкиваемый моим злым гением, потребовал реванша. Мне предложили держать банк, я согласился и проиграл все до последнего, а уходя, был принужден просить монаха заплатить за меня трактирщику.
Я был в отчаянии и, в довершение несчастий, почувствовал себя столь дурно, что лег в постель и, словно оглушенный, погрузился в сон, похожий скорее на обморок. Одиннадцать часов пробыл я в тяжком забытьи, и мой угнетенный дух отказывался принимать дневной свет - я смежал веки, призывая спасительного Морфея. Пробуждение страшило меня, ведь так или иначе надобно было на что-то решаться. Мысль о возвращении в Венецию даже не приходила мне в голову, и я скорее наложил бы на себя руки, чем признался во всем моему другу. Сама жизнь тяготила меня, и я смутно надеялся, что, может быть, умру от истощения, не поднимаясь с постели. И на самом деле, я не встал бы по собственной воле, если бы добряк Альбано, шкипер тартаны, явившийся предупредить об отплытии, не поставил меня на ноги, употребив к тому силу.
Смертный, избавившийся от нерешительности, каким бы способом это ни произошло, непременно испытывает облегчение. Мне показалось, что Альбано явился подать единственный в моем положении совет. Я поспешно оделся, завязал все свое имущество в платок и бегом отправился на тартану. Через час подняли якорь, а уже утром судно вошло в небольшой истрийский порт Орсару. Все сошли на берег, чтобы осмотреть город, не заслуживающий, впрочем, такого наименования.
Молодой францисканец, которого все называли братом Стефано, а шкипер - почитатель святого Франциска - взял из милости, подошел ко мне и спросил, не болен ли я.
- Отец мой, мне тяжко.
- Пойдемте со мной завтракать к одной из наших благочестивых женщин, и вам станет легче.
Вот уже тридцать шесть часов, как в мой желудок не попадало ни крошки, и к тому же за ночь его порядочно очистило бурное море. В довершение я безмерно страдал от своего любовного недуга, не говоря уже о том угнетенном состоянии, в котором пребывал мой дух. Да оно и не мудрено - ведь у меня не было ни обола! Я чувствовал себя настолько подавленным, что даже не имел сил желать чего-нибудь, и потому последовал за францисканцем совершенно машинально.