Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа Томи Лапида - Яир Лапид 30 стр.


– Ты не можешь уйти, Томи, тебя избрали лидером партии.

– Если ты уходишь, я тоже ухожу.

Мы молча спустились на лифте в вестибюль отеля. В конференц-зале продолжался разгром, лоялисты один за другим проигрывали заговорщикам. Ни одна партия еще не совершала харакири так быстро и так эффектно. Я не стал оставаться там и наслаждаться унижением. Помощники ждали меня в машине. Я попрощался с Поразом, крепко обнял его и поехал домой. Там меня уже ждали Мерав и Яир, которые услышали о произошедшем по радио. Я сел на коричневый диван в гостиной, пытаясь переварить то, что произошло всего несколько минут назад.

– Как вы думаете, что мне делать? – спросил я их.

– Папа, – сказала Мерав, – эта история закончилась.

– Какая история?

– Про тебя и политику.

Так с одной фразой, произнесенной дочерью, закончилась моя политическая карьера.

Я, конечно, мог бы продолжить. На следующий день после внутрипартийных выборов, когда Левинталь понял, что одержал пиррову победу, он послал своих гонцов, чтобы убедить меня не уходить в отставку. "Широкая общественность все равно не в курсе, кто у нас на втором месте, – говорили они, – и ты продолжишь быть нашим безусловным лидером". Я не стал слушать их или отвечать им. Я не для того работал в партии и возглавлял ее, чтобы привести в Кнессет кучку третьесортных проходимцев и предателей, которые не достойны и не способны представлять наших избирателей. Кроме того, я не был готов отвернуться от Пораза. Он мой друг, а я не предаю друзей.

Через несколько дней я собрал пресс-конференцию и объявил о своей отставке.

– Я решил, что не имею морального права возглавлять на выборах список кандидатов, в которых не верю, – сказал я перед камерами. – "Шинуй" в своем нынешнем виде не заслуживает доверия общества.

Я собрался сесть, но выпрямился и добавил еще несколько слов:

– Сегодня я поставил точку в большой главе из моей жизни. Главе, которой я горжусь.

Глава 59

Проходили недели, а за ними месяцы. Это было время, когда я должен был наконец начать понемногу наслаждаться жизнью: вставать попозже, прочесть наконец-то "В поисках утраченного времени" Пруста, выбраться в Вади Кельт, записаться на курс изучения Каббалы, заняться випассаной, постричь газон, починить сломанные жалюзи, поменять почтовый ящик, готовить холодный вишневый суп, навещать тетю Блюму, поливать растения на крыше, слушать симфонии Малера, играть с внуком в шахматы, приводить в порядок фотоальбомы.

И что из всего этого я сделал? Ничего. Я понял, что все эти дела, которые ждали меня годами, существуют не для того, чтобы быть сделанными, а лишь для того, чтобы я все время собирался их сделать.

В эти долгие месяцы, вместо того чтобы делать что-нибудь, я созерцал. Сидел с книгой и не читал. Общался с людьми, которые замолкали, обнаружив, что я не слушаю, а смотрю в одну точку.

Я созерцал пустоту. Я вставал пораньше, чтобы не признаваться себе, что никому не будет меня недоставать, если встану попозже. Я смотрел в никуда, потому что понимал, что судьба моя решена – до конца жизни я обречен на ничегонеделание.

Я отстраненно смотрел даже на вещи, непосредственно ко мне относившиеся, близкие мне. Созерцал предвыборную гонку, которую выиграл, разумеется, Ольмерт; созерцал ортодоксов, праздновавших мое падение и утверждавших, что это дело рук божьих (странно, что они не говорили так о моем головокружительном взлете несколько лет назад); созерцал крах партии "Шинуй", которой Левинталь и компания принесли сногсшибательное количество голосов – 4907. Если вычесть самих кандидатов и членов их семей, то, похоже, голосовала за них только госпожа Зливанская из Кфар-Сабы, которая думала, что партию до сих пор возглавляю я.

Я созерцал дорогого друга Амнона Данкнера, который приходил ко мне каждый день, чтобы убедить меня перестать созерцать и начать жить; созерцал Яира и Мерав, смутно различая, как они говорят со мной сочувственным тоном; созерцал Шулу, когда мы праздновали выход ее новой книги "Девичья ферма", ставшей бестселлером. Она тоже пыталась понять, как ей вытащить созерцающего мужа из болота, в котором он оказался.

Я мог бы, конечно, пойти куда-нибудь волонтером. В народную дружину, если она еще существует. В полицию. В скорую помощь. Защищать окружающую среду. В больницу. В дом престарелых. Может, даже в пожарную команду.

Депрессия. Отчаяние. Дош всегда говорил, что старость хуже Аушвица. Почему? Потому что там был выбор – отправиться налево или направо, а с возрастом остается лишь один вариант – налево.

Эти месяцы созерцания научили меня тому, что раньше я знал в теории, но по-настоящему понял только сейчас. Мужчины, которые выходят на пенсию в шестьдесят пять лет, а женщины в шестьдесят лет, – они на десять и пятнадцать лет младше меня, ушедшего на покой. У них гораздо больше сил, больше энергии. Что они делают с собой? Сколько времени они могут тешить себя иллюзиями, что делают что-то, что оправдывает их существование?

Вы спросите: ты только сейчас это понял? Нет, конечно. Но только сейчас я понял, каково это – вынужденно бездействовать. Понял, почему Партия пенсионеров получила семь мандатов на выборах в Кнессет. Сотни тысяч мужчин и женщин с миллионами лет бесценного опыта пассивно сидят дома.

И тогда я перестал созерцать.

Как это у меня получилось? Могу ли я написать бестселлер под названием "Как выйти из депрессии"? Боюсь, что нет. Я просто прочувствовал наконец известное высказывание Марка Твена: "Старость не так уж плоха, если помнить об альтернативе". Я умел писать, умел думать, и знал, что умереть я всегда успею. Когда венгр попадает в беду и хочет подбодрить себя, он говорит: "Еще будет виноград с мягким хлебом". Мир снова одарил меня виноградом. Сначала Дан Маргалит пригласил меня стать постоянным участником программы "Совет мудрецов" на Канале-10, потом Данкнер попросил писать в "Маарив" на постоянной основе, а затем позвонили из радиостанции "Голос Израиля" и спросили, не хочу ли я вернуться в эфир и снова вести радиопередачу.

Я сказал "да" всем.

Мою новую-старую радиопередачу поставили в расписании на субботу, одиннадцать утра – видимо, чтобы ортодоксы не узнали о ее существовании. Свой первый эфир я начал такими словами:

– Во избежание недоразумений я решил в самом начале прояснить кое-что:

Признаю, что я отношу себя к элите. Признаю, что толстый. Признаю, что буржуа. Признаю, что старый. Признаю, что знаменитость. Признаю, что интеллектуал. Признаю, что я друг Ольмерта. И благодарю Бога за это.

Что еще? Сознаюсь: я ашкенази. Я люблю гуляш больше, чем кускус; классическую музыку больше, чем мелодии в стиле "миз-рахи"; сознаюсь, что не праздную марокканскую Мемуну; что не посещаю могил праведников; что не вписываюсь в Ближний Восток и не верю в Бога. И слава богу, что так.

Признаю, что я мужчина. Признаю, что мне нравятся красивые женщины; признаю, что целовал девушку, не получив нотариально заверенного разрешения. Признаю, что пламенные феминистки вызывают у меня отвращение, избалованные женщины раздражают меня, а сложные женщины пугают. И слава богу.

Сознаюсь: я терпеть не могу милосердных либералов и не люблю забастовки. Я не в восторге от палестинцев, не верю в то, что все люди равны. Признаюсь: постмодернизм оставляет меня равнодушным, а от рок-н-ролла у меня болит голова. Да, я предпочитаю новое шоссе щавелевому полю, а в уличных драках всегда на стороне полицейских. Я признаю, что у меня есть предрассудки. Ну и слава богу.

И это еще не все. Я признаю, что я патриот Израиля. Что я светский еврей. Признаю, что я – это я. И слава богу, что так.

Ну и что вы будете с этим делать?

В июле 2006 года меня назначили председателем Совета мемориала "Яд ва-Шем".

Я считаю, что этот музей предназначен не только для сохранения памяти о Катастрофе. Он должен пробуждать совесть в мире, напоминать о том, что произошло, чтобы не допустить повторения этого. Когда к нам приезжал Генеральный секретарь ООН Пан Ги Мун, я воспользовался этим шансом, и вместо ожидаемой речи о шести миллионах евреев стал говорить о резне, происходившей в те дни в Дарфуре.

"Триста тысяч мужчин, женщин и детей убиты. Два с половиной миллиона человек остались без крова, десятки тысяч больных умирают из-за отсутствия лекарств, десятки тысяч детей умирают от голода, десятки тысяч женщин изнасилованы, десятки тысяч домов стерты с лица земли. Во время Катастрофы весь мир молчал. Сегодня мы считаем своим долгом бить в колокола по поводу происходящего в Судане. Необходимо сделать все возможное, чтобы положить конец этим зверствам, творящимся сегодня, сейчас, в эти минуты".

Опытный дипломат, Пан Ги Мун сохранял непроницаемое выражение лица, так что я так и не понял, что он думал по поводу моей речи. Но мои слова процитировали все крупнейшие газеты мира. Надеюсь, что они помогли людям осознать всю трагичность событий, происходящих в этом равнодушном мире при нашем молчаливом попустительстве. Я считал своим долгом говорить от имени погибших вчера, чтобы спасти тех, кто может погибнуть завтра.

Неожиданную радость я испытал, когда узнал, что у меня, оказывается, есть заместитель. Несколько лет назад "Яд ваШем" сделал "почетным заместителем председателя" моего старого друга, лауреата Нобелевской премии Эли Визеля. "Эли, мой дорогой друг, – написал я ему, – я всегда мечтал, чтобы Эли Визель был моим заместителем. И вот теперь моя мечта сбылась".

Жизнь не то чтобы вернулась в привычную колею (у нее ведь не одна колея), но мне казалось, что я снова нашел свое место в ней. Накануне праздника Суккот я пошел в синагогу Бейт-Даниэль послушать лекцию Яира о библейской истории Саула и Самуила. Получил огромное удовольствие, но по дороге домой не переставал думать о выражении, которое услышал: "проживать взятое взаймы время".

Я скрывал от жены и детей и в какой-то мере от самого себя, но мое тело стало намекать мне, что что-то не так.

Глава 60

Я умер ровно через год после того, как мне сообщили, что я болен.

Оглядываясь назад на этот период, я с легким удивлением осознаю, что в основном он был скучным. Болезнь и смерть – это большая личная драма для больного и его близких, но все истории болезни в общем-то похожи: перепады настроения, первый диагноз, повторное заключение, улыбка профессора Флисса, который сообщает мне, что операция прошла успешно, сосредоточенное лицо доктора Пефера в тот момент, когда он помогает мне забраться в аппарат для облучения, лунообразное лицо японского врача в онкологическом центре "Мемориал Слоун-Кеттеринг" в Нью-Йорке, расстроенные лица профессора Равида и профессора Инбара – единственных, кто сказал мне правду, отчаяние на лице профессора Барабаша, директора тель-авивской клиники "Ихилов", когда он понял, что меня не удастся убедить продолжать химиотерапию, заплаканное лицо Ольмерта, сидевшего рядом со мной, вымученная улыбка на лице Данкнера, который не бывал в больнице со времени смерти отца, бледное и испуганное лицо Ализы и красивые, мои самые любимые во всем мире лица Шулы, Мерав и Яира, которые сидели возле меня по ночам, и лицо Михаль, внезапно возникающее из тьмы, а затем снова исчезающее.

Потом в газетах писали, что я скончался "после продолжительной борьбы с раком". Это неправда. Не я боролся с раком, а он со мной. Когда-то давно Кишон сказал мне, что самые важные слова, которые человек может услышать в своей жизни, это слова, произносимые врачом с рентгеновским снимком в руках: "Кое-что мне здесь не нравится". Я многие годы повторял эту шутку, и вдруг она случилась со мной. Первая опухоль, размером с горошину, появилась на моем правом ухе. Ее удалили, но врач сообщил мне, что от нее пошли метастазы в лимфатические пути. В тот вечер у нас были билеты на "Короля Лира" в театр "Камери". Я сказал Шуле, что чувствую себя хорошо и не испытываю никакого страха, но на спектакль не пойду: я уже получил дневную дозу шекспировских страстей.

Вторую опухоль тоже удалили, в ходе семичасовой операции, после которой мне сказали, что я "чист" и здоров. Прошло несколько месяцев, я вернулся в "Совет мудрецов", время от времени писал статьи, а затем мне сообщили, что обнаружены метастазы в легких. Тем же вечером я повел Мерав и Яира в паб в Тель-Авиве. Мы с Яиром пили виски, а Мерав заказала клубничного цвета коктейль.

– Не знаю, как сказать вам, чтобы не выглядеть чересчур драматичным, но мне осталось жить несколько месяцев.

Мы сидели там допоздна и разговаривали. О нашей жизни, о страхах, о том, какой станет семья без меня.

– Знаю, что вы не поверите мне, – сказал я им, – но мне не на что жаловаться. Я должен был умереть в тринадцать лет, а мне уже семьдесят семь, я окружен друзьями и близкими, окружен любовью и понимаю, что сделал в жизни гораздо больше того, что мне было предначертано судьбой.

– Единственная моя претензия к тебе, – сказал Яир, – ты не подготовил меня к жизни без тебя.

– Я подготовил тебя, – сказал я, – ты просто еще этого не знаешь.

Той же ночью я поговорил с Шулой и, надеюсь, это не смутит моих детей и внуков, занимался любовью с этой женщиной, которую любил всем сердцем почти пятьдесят лет.

Я решил ничего не скрывать. Каждому, кто спрашивал меня, как я себя чувствую, я отвечал: "Хорошо. Правда, у меня рак". Должен признать, разнообразие ответных реакций немало позабавило меня. По-моему, в этом есть что-то смехотворное – когда пишут, что кто-то "скончался после длительной тяжелой болезни", не называя вещи своими именами. У меня был рак, и я не понимал, почему я должен этого стесняться.

В феврале 2008-го я полетел в Нью-Йорк, чтобы испытать на себе новый метод лечения, которого не было в Израиле. Как вы уже знаете, он не имел успеха, но по крайней мере я с полным основанием могу дать рекомендацию тем, кто думает попробовать новаторские способы лечения рака за границей: возьмите эти двадцать тысяч долларов, дайте их своим детям и попросите устроить роскошную вечеринку в годовщину вашей смерти. Она будет гораздо лучшим применением этим деньгам.

Когда распространилась весть о том, что я умираю, раввины предприняли еще одну, последнюю попытку взять меня штурмом. Приходил раввин Арье Дери, приходил раввин Лао, все пытались убедить меня хоть один раз наложить тфилин или помолиться вместе с ними или хотя бы позволить Яиру прочитать по мне кадиш после смерти. Как ни странно, это не рассердило меня. Я оценил их усилия и верю, что они действовали из лучших побуждений. В эти моменты – рождения и смерти, когда перед нами является чудо творения или открывается драма нашей бренности, большинство людей действительно нуждаются в религии.

Я отказал им по двум причинам: во-первых, потому что знал, как будут торжествовать ортодоксы, услышав об этом. Во-вторых (и это более важно), так как я не позволял первобытным страхам управлять мной в течение жизни, то не собирался позволять им это и после моей смерти. Бог – это сказка, придуманная людьми, чтобы не бояться того, чего они не понимают. Я не боялся, поэтому не нуждался в нем.

За день до того, как я лег в больницу в последний раз, я позвонил Ализе и попросил встретиться в ливанском ресторанчике в Абу-Гош, под Иерусалимом.

– Если мои не захотят позволить мне умереть, – сказал я ей, – тебе придется сказать им, что это именно то, чего я хотел.

Ализа заплакала.

– Поешь хотя бы оливки, – почему-то сказала она, и я вспомнил свою первую в жизни оливку, которую съел шестьдесят лет назад на военной базе в Бейт-Лид.

За несколько дней до смерти у меня появилась еще одна, последняя, возможность побыть тем, кем я был всегда, – человеком, который сам устанавливает себе правила.

Метастазы распространились в легкие, а оттуда в печень и почки, и врачи начали химиотерапию. Я пролежал целый день, уставившись в потолок. Шула и Мерав сидели рядом. Вечером Яир пришел сменить их, и мы вместе смотрели, как "Маккаби" играла в матче за Кубок Европы. Во время очередного тайм-аута комментатор сообщил: "На следующей неделе "Маккаби" будет играть дома против мадридского "Реала"".

– Этот матч, – сказал я Яиру, – ты уже будешь смотреть один.

Он улыбнулся, взял меня за руку, и я заснул. В середине ночи я проснулся и услышал, как он тихо плачет в темноте. А еще я почувствовал, как содержимое капельницы переливается в мою вену, и вдруг понял, какой это идиотизм. Что я пытаюсь выгадать? Еще несколько месяцев в больнице, за которые я облысею, похудею, потеряю остатки разума и вконец измучаю родных? Зачем?

Той же ночью я раскрыл главный секрет неизлечимо больных: они всегда убеждают себя в том, что "когда приблизится конец, я сам решу, продолжать или прекратить", но, когда этот момент приходит, они уже измучены, а сознание их слишком затуманено, чтобы решать самим. Поэтому решение остается за врачами, а врачи всегда пытаются продлить им жизнь как можно больше, поскольку давали клятву и прошли подготовку и не могут по-другому.

Утром я проснулся и попросил о встрече с Эхудом и Ализой. Они приехали, и я взял с них расписку, как со свидетелей, на документе, в котором сообщал, что отказываюсь от лечения, продлевающего жизнь. Мой внук Йоав, который находился с нами в палате, спросил, почему, собственно, родственники не могут подписаться под этим документом.

– Потому что это позволяет предотвратить ситуацию, когда жена, которая пытается избавиться от больного мужа, или дети, которые хотят ускорить получение наследства, заставляют больного поставить свою подпись вопреки желанию, – объяснил я ему.

– Ты знаешь, – сказал Йоав после некоторого раздумья, – это очень разумный закон.

– Знаю, – ответил я, – я сам его принял.

Когда они ушли, я позвал врачей и потребовал немедленно прекратить химиотерапию.

– Но, Томи, – сказал профессор Барабаш, срочно вызванный в палату, – мы можем помочь тебе прожить еще шесть месяцев.

– Вот так? – обвел я рукой палату. – Это ты называешь жизнью?

Остальные врачи тоже пытались уговорить меня, но я уже принял решение. Одна из них, к моему удивлению, расплакалась.

– Ты знаешь, – сказала она мне, – здесь, в отделении онкологии, я должна была бы каждый день сталкиваться с людьми, принимающими такое решение, но, честно говоря, ты первый, кто так решил и стоит на своем.

Я улыбнулся и продолжал говорить с ней, пока она не успокоилась.

В последнюю неделю жизни я не хотел видеть никого, кроме самых близких. Мерав сидела возле меня часами, гладила мою руку и повторяла снова и снова "Бушик, Бушик" – так называли меня дети, в то время как Шула держала другую руку и гладила лоб. Яир проводил рядом со мной ночи и описывал мне то, что показывали по телевизору, когда я не мог открыть глаза. Мне давали морфий, чтобы ослабить боли, и каждый раз я погружался в чуть более глубокий и чуть более темный сон, зная, что именно так я уйду: медленно погружаясь во тьму, окруженный любовью. Я никому не советую умирать, но, если придется уходить, лучше всего именно так.

Назад Дальше