Казаки-гвардейцы в гостях у Шолохова
Ростов-на-Дону /от наш. корр./. Недавно группа донских казаков-гвардейцев из Гвардейского донского казачьего кавалерийского соединения посетила писателя М. Шолохова, живущего в станице Вешенской. Гвардейцы рассказали автору "Тихого Дона" о своих походах в боях с врагом, о ратном пути, приведшем донских казаков в Румынию, Венгрию и Австрию.
М. Шолохов поделился с воинами своими творческими планами, сообщил, что заканчивает работу над романом "Они сражались за Родину".
На прощание казаки-гвардейцы взяли у М. Шолохова обещание навестить их в ближайшее время.
Л. Большаков
Они познакомились на войне…
Они познакомились на войне.
…В октябре 1942 года в газете "Красная Армия" появилась статья "По тылам врага". Речь в ней шла о смелых действиях фронтовых следопытов – лейтенанта Михаила Ливинцова и его бойцов. Зимней ночью они отправились на территорию, занятую врагом, и сумели не только разведать все, что им поручалось, но и причинить гитлеровцам солидный ущерб.
В другой раз тот же Ливинцов, отправившись в разведку вместе со своим земляком Любимовым, вернулся с захваченного немцами хутора Вертячего с ценной добычей – "языком", который на допросе дал нашему командованию важные показания.
Фронтовые журналисты вновь приехали за материалом. Они записали все сведения о дерзкой вылазке. Но тут же, из разговора с Ливинцовым, газетчики узнали, что сам он – человек "писучий", селькор с многолетним стажем, и попросили его написать обо всем собственноручно.
Так возник первый военный очерк М. Ливинцова "Встречи".
Именно он и послужил поводом к нежданному-негаданному знакомству.
Однажды (это было вскоре после появления очерка в газете, вероятно – в ноябре сорок второго) лейтенанта вызвали в штаб дивизии.
– С вами желает поговорить писатель, – сказал ему комиссар.
Шолохова лейтенант узнал сразу, хоть и представлял себе его иным.
А он энергично протянул ему руку и как-то весело посмотрел в глаза.
– Ливинцов?
– Так точно, товарищ полковник!
– Полковник – это верно… Только… – И сразу: – Вас как зовут?
– Михаил Васильевич.
– Садитесь, Михаил Васильевич, поговорим… Я ваш очерк прочел… Хорошо воюете и хорошо пишете. Мысли хорошие, язык у вас свой, рассказываете живо… Пишете давно?
– Кроме как в газету не писал.
– А с этого обычно и начинают…
Незаметно разговор перешел на дела военные. Собеседник заинтересовал писателя, и он стал расспрашивать его о жизни. "Знаменитая станица!" – сказал Шолохов, когда услышал, что Ливинцов родился в Бёрдах.
Спросил о семье. "Четверо детей? Нелегко им без кормильца…"
И снова – о боях.
– Смело ходите, Михаил Васильевич!
– Я спокойно перехожу. Вера всегда такая есть – вернусь.
– Это хорошо, это помогает… А как чувствуете вы себя в тылу врага? Как в пасти зверя?
– Такого чувства, Михаил Александрович, нет. Был вот я на хуторе Вертячем. Так, понимаете, и не думал, что в нем немцы. Наш хутор, советский. И люди в нем советские. А непрошеные гости – ненадолго…
Когда прощались, Шолохов сказал:
– Писать вы можете и, наверное, будете. Но помните: труд писателя – тяжелый труд… Останемся живы и понадобится вам моя помощь – присылайте свое… Я буду, как всегда, в своих Вешках…
На том и расстались.
Ливинцов вернулся домой в сорок пятом, стал работать по учительской специальности, а затем возобновил и свои селькоровские занятия. Понемногу начал писать рассказы – о войне, о людях, которых узнал, с которыми сроднился.
Помня о фронтовой встрече, первый же свой рассказ он послал Михаилу Александровичу Шолохову.
И получил ответ.
"Уважаемый т. Ливинцов!
Прошу прощения за то, что так непозволительно долго задержал ответ и отсылку рукописи. Так сложились обстоятельства.
О "Высоте 87,4" могу сказать следующее: рассказ требует всесторонней и серьезной доработки. Прежде всего по линии сюжетной. У Вас все предельно упрощено и получается так, что если бы не капитан Гроб, то и высота не была бы взята. Не показано, хотя бы мельком, прямое начальство майора и роль его в проделанной операции, и выходит, что майор только получал приказы и на свой страх и риск топтался около высоты, терял людей, а все дело решил бравый капитан… На одной чашке весов у Вас ко всему безразличное командование дивизии, дурак и тупица командир полка, растяпа комиссар, который почему-то раньше не интересовался данными полковой разведки, а на другой – капитан Гроб. Что и говорить, величины несоразмерные. Но вся беда в том, что такой показ военной действительности очень далек от истины, и действительность эту дает в кривом зеркале. Это, по-моему, основной порок рассказа. Помимо этого в рассказе немало и стилевых погрешностей. Писать Вы можете. Есть у Вас и умение видеть броскую деталь, скупо и метко нарисовать боевой пейзаж, выразительно подать динамическую картину боя. Но всего этого еще мало для того, чтобы стать настоящим писателем. Думаю, что Вы отлично понимаете, сколько надо уложить труда и сил, чтобы овладеть невеселым и тяжким мастерством писателя.
Боюсь, что в Чкалове Вам трудно будет совершенствоваться в литературном мастерстве. Есть ли там порядочная библиотека? И можете ли Вы с кем-либо из местных литераторов советоваться по вопросам Вашей работы?
Над "Высотой" следует Вам еще крепко поработать и по части языка и, главное, по линии сюжета. Только тогда можно будет идти с ним в печать. Иначе не выйдет.
Если остальные Ваши рассказы более сработаны и Вы их еще никуда не посылали, – советую обратиться в "Знамя". Впервые выступать надо так, чтобы в голосе звучали если не басовые нотки мастерства, то хоть теноровые, но уж никак и ни в коем случае нельзя начинать со срывающегося фальцета.
Желаю успеха! И, безусловно, здоровья.
С приветом М. Шолохов
12.11.48 г."
Да, Михаил Александрович прав: начинать со "срывающегося фальцета" – нельзя.
Ливинцов стал еще требовательнее к каждой своей строчке. Он писал много, кое-что печатал в газетах, один из очерков появился в местном альманахе "Степные огни", но… чувствовал неудовлетворенность.
Только теперь Михаил Васильевич понял, как тяжел литературный труд.
Но он оказался и трудом спасительным, когда нагрянула беда: фронтовая контузия вызвала глухоту, и учительское дело пришлось оставить.
Вот в это время он написал Шолохову снова.
Рассказал, что на время, пока не подлечится, из школы ушел. Рассказал, что по-прежнему пишет, но результатами не удовлетворен. Очерк, который посылает, – не военный; сейчас он осваивает новые темы, пишет о людях, рядом с которыми живет. Хотелось бы узнать мнение – прямое, нелицеприятное.
Шолохов не стал унижать своего фронтового знакомого жалостью.
Его письмо полно уважительной, но бескомпромиссной требовательности.
"Уважаемый т. Ливинцов!
Полагаю, что Ваши школьные дела со временем, как говорил Толстой, "образуются", а потому и не касаюсь этого предмета. Благо, предмет этот отнюдь не нов и в каждой области (в географическом понятии слова) звучит хотя и по-разному, но на один лад.
В отношении очерка могу сказать только одно: написан он ниже Ваших возможностей. Вступление, на мой взгляд, совершенно неоправданно. Зачем Вам понадобилась милая девица Шарипат? Это ружье, которое не стреляет. Смело можно было бы обойтись без нее, тем более, что в дальнейшем она отсутствует. Если Вам понадобилась Шарипат для того, чтобы вести рассказ от первого лица, то эта "облегчительная уловка" выглядит, как некий примитив. Досадное впечатление производят повторы. Славя новое, Вы три или четыре раза упоминаете о рекорде мальчика Стебнева. Кому только неизвестно, что в наше время, и в старину на скачках непременными участниками всегда были и есть мальчишки? При чем же тут новое? И Стебнева ли надо восхвалять, а, быть может, "Отрока"? Повторяются и упоминания о судьбе отца. Автор не имеет права повторяться и жевать резинку! Умный читатель запоминает все с одного раза, а на дураков не стоит ориентироваться.
Если Вы предназначаете очерк для печати, – советую серьезно над ним поработать. В таком виде печатать нельзя.
Желаю успеха.
С приветом М. Шолохов
17. XI. 1956 г."
Такой же бескомпромиссной требовательностью проникнуто и следующее письмо от М.А. Шолохова, полученное тремя годами позднее.
"Уважаемый т. Ливинцов!
Постоянные разъезды и чрезмерное обилие чужих рукописей (около 200), – виной тому, что задержал Ваши очерки столь долго. И по содержанию, и по выполнению они вовсе неравноценны. Общее впечатление у меня такое: надо и перо Вам острить, и "воду" выжимать из очерков безжалостно, тогда дело будет. Рукопись отлежалась, и теперь Вам самому будут более отчетливо видны недоделки в написанном.
Желаю успеха!
С приветом М. Шолохов
15.8.1959 г."
– Я часто вспоминаю нашу фронтовую встречу, – говорит Ливинцов. И добавляет: – Мне дорога дружба большого советского писателя. И критикой своей, и советами, и личным примером он учит меня работать по-настоящему. Да и только ли меня?
Михаил Васильевич давно уже не посылал ничего в Вешенскую. Но он пишет. Пишет много, упорно. Уже несколько лет работает Ливинцов над очерками по истории своей знаменитой станицы Бёрды. Станицы, связанной с именами Пугачева и Пушкина.
– Через год-два закончу и пошлю Михаилу Александровичу, – говорит он. – На строгий и справедливый суд.
Часть вторая
Вешенские были
Владимир Гаранжин
Вешенские были
Чернозем
В начале тридцатых годов мне, тогда подростку, попалась небольшая, в розовом переплете, зачитанная буквально до дырок книжка с простым привлекательным названием. На ее обложке – крохотный портрет автора: совсем еще юное лицо, высокий выпуклый лоб, над которым лихо заломлена казачья кубанка…
Я открыл страницу и стал читать: "Мелеховский двор – на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону…"
Книжка была прочитана, как говорится, залпом, не хотелось закрывать ее, стало немного грустно, как при расставании с близкими и милыми тебе людьми.
Так я впервые встретился с Шолоховым-писателем. Спустя несколько лет литкружковцы при газете "Даешь трактор!" Сталинградского тракторного завода на своих литературных занятиях горячо обсуждали новые главы не только "Тихого Дона", но уже и "Поднятой целины". В то время на тракторный – первенец индустриализации страны – приезжало много известных литераторов: Алексей Толстой, Борис Ромашов и другие.
В беседах с начинающими они высоко отозвались о творческом даровании молодого тогда Михаила Шолохова. В декабре 1936 года завод посетил Александр Серафимович. Мы, литкружковцы, – ныне лауреат Государственной премии поэт Михаил Луконин, поэт Николай Отрада (Турочкин), погибший в финскую войну, и автор этих строк, – встретились с Серафимовичем в гостинице. На небольшом круглом столе писателя были разбросаны листки бумаги с какими-то чертежами и рисунками. Убирая их, Александр Серафимович сказал:
– Это наброски моей будущей шхуны. Собираюсь предстоящим летом совершить путешествие по родному Дону, побываю, конечно, и в Вешенской, у Шолохова.
Зная, какое большое воздействие на творческую судьбу Шолохова оказал Серафимович, кто-то из нас спросил:
– Как вы, Александр Серафимович, оцениваете талант Шолохова?
– Шо-ло-хов! – многозначительно произнес писатель. – Это, образно выражаясь, такой чернозем, из которого так и прет, так и лезет…
Позже, присутствуя на занятиях нашего литкружка и знакомясь с рукописями молодых прозаиков, Серафимович прерывал чтение на каком-нибудь месте, говорил:
– А помните, как об этом у Шолохова сказано? – и, закрывая глаза, читал на память целые выдержки из "Тихого Дона" или "Поднятой целины".
Журавли над разливом
Какой бы ни была весна, ее приход на Дону всегда отчетливо приметен. Днем и ночью воркуют, переговариваются, а потом вдруг бешено взревут взыгравшие потоками прибрежные овраги и балки. Сухо шуршат на реке и раскалываются со стеклянным звоном наползающие одна на другую ноздреватые льдины. До позднего вечера у своих гнездовий над чернеющими осинами и тополями гомонят горластые грачи. Весна торопится и в степи. Жмутся, прячутся от солнца по оврагам и лесополосам остатки сугробов, а южный ветерок уже доносит дурманящие запахи первой травы и подснежников, прошлогоднего полынка – то трогательно-нежные, то горьковато-соленые. А потом, когда по-настоящему пригреет солнце и в полную силу войдет весна, Дон переливается полой водой через берег и идет гулять по лугам и займищам, по лесам и рощам, и кажется тогда: нет ни конца ни края разливу.
В один из таких весенних дней 1939 года в базковском Доме культуры состоялось необычно многолюдное собрание. Со всех хуторов и станиц Базковского района съехались и сошлись тогда казаки, чтобы послушать вернувшегося из Москвы с XVIII съезда партии своего посланца, писателя-земляка.
Шолохов поднялся на сцену и, не взойдя на приготовленную для него трибуну, прямо от стола президиума повел понятную для всех, деловую, горячую, то сурово-гневную, то пересыпанную юмором речь. Он говорил о значении третьего пятилетнего плана, принятого съездом, о задачах сельских тружеников, об опасности Второй мировой войны, с негодованием осуждал предательский сговор английского премьер-министра с Гитлером, политику поощрения фашистских агрессоров.
Слушая оратора, мы как бы забывали, что перед нами – писатель. Говорил коммунист-трибун, умный хозяйственник, политический деятель. Был он весь собран, подчинен главной мысли и умел подчинить ей весь зал. А было тогда Шолохову тридцать четыре года. От него так и веяло здоровьем. В просторном неотапливаемом помещении было очень прохладно, и присутствующие не снимали зимней одежды. А он, в защитной гимнастерке, туго подтянутый солдатским ремнем, будто не чувствовал холода. Невысокий, плечистый, коренастый. О таких в народе говорят: ладно скроен, крепко сшит. Крутой лоб, вьющиеся короткие рыжеватые волосы, большие веселые глаза, с горбинкой нос, сочные губы придавали широкому открытому лицу добрый и мужественный характер.
Говорил Шолохов долго, но внимание слушателей не ослабевало. После более чем часовой речи он посмотрел на часы, спросил:
– Может, сделаем перекур?
Писателя окружили станичники; кто угощал его папиросой, кто – мохряком-самосадом. Он пробовал, смеялся и предлагал отведать своего табачку. Запалил гнутую цыганскую трубку, протянул ее рослому чернявому парню:
– На, потяни разок!
Тот глубоко затянулся, одобрительно крякнул и передал трубку другому. И пошла шолоховская трубка из рук в руки. Казаки затягивались полным вздохом, причмокивали – добрый табачок!
За перекуром говорили о приближающемся севе, о раннем весеннем громе – к урожаю, о падеже скота, о предательской политике Чемберлена. Вот к Шолохову протиснулся ладный казачок лет тридцати пяти, в новенькой стеганке и полувоенном картузе, и просто, как давнишнему приятелю, протянул широкую, со следами металла и машинных масел, ладонь. Потом так же просто, серьезно и пытливо, как бы продолжая начатый разговор, спросил:
– Ты, Александрыч, в Москве бываешь, к правительству близко. Скажи, как Сталин считает, война будет?
Шолохов сразу посуровел, сдвинул брови над переносицей. Глуховатым голосом ответил:
– Сталин считает, войну можно не допустить.
– А как ты сам думаешь?
Шолохов долго не выпускал изо рта трубку, придерживая ее рукой. Потом выдохнул густо-голубое облачко, сказал:
– Надо к обороне крепко готовиться…
Кто-то из стоящих на балконе крикнул:
– Смотрите, смотрите!
И все обратились в ту сторону, куда он указывал. Там, высоко над спокойно разлившимся Доном, медленно двигался треугольник журавлей. На какие-то секунды стало тихо, и слух уловил далекое курлыканье птиц.
– Хорошо, когда в синем небе журавли… – почти шепотом произнес Шолохов.
Письмо
В то время я работал в местной базковской газете "Донской коммунар" и по заданию редакции должен был писать подробный отчет о встрече. Я унес с собрания объемистый, исписанный от корки до корки блокнот и яркие неизгладимые впечатления о человеке огромного природного дара и душевной простоты.
К утру следующего дня отчет о собрании с изложением речи Шолохова был готов к печати. Я связался по телефону с Вешенской, и меня соединили с квартирой писателя.
– Слушаю. Шолохов, – отозвался в трубке знакомый голос.
Я представился и спросил:
– Не можете ли вы, Михаил Александрович, познакомиться с текстом вашей речи перед сдачей ее в набор?
– Пожалуйста, – ответил писатель. – Только как вы доберетесь до Вешек? Разлив-то какой!
– На лодке в обход по луке, – сказал я.
– А не боитесь утонуть?
– Что вы, Михаил Александрович, ведь я на Волге вырос.
С трепетным волнением открыл я калитку и вошел в уютный двор, обнесенный голубым забором и залитый весенним солнцем, где, словно игрушечный, стоял деревянный домик с мезонином. У порога меня встретила невысокая, с добрыми глазами, старушка – мать писателя. Она провела в гостиную, сказала:
– Подождите, я сейчас его найду: он или у себя, на "голубятнике", или на базу, – и тут же стала звать: – Миша!
Пока старушка искала во дворе сына, я успел рассмотреть гостиную. Это длинная, хорошо освещенная с двух сторон комната, в центре – стол, накрытый скатертью, графин с водой на подносе, у стен – стулья, на стене – маленькая полочка со стопкой книжек. Из гостиной лестница ведет наверх, на "голубятник", где находился рабочий кабинет писателя.
Я услышал шаги хозяина в коридоре и поднялся навстречу. Михаил Александрович вошел в гостиную, протянул руку, и я ощутил крепкую и широкую его ладонь, которая хорошо знала не только перо, но и топор.
Записанная в изложении речь была большой, на газетную полосу, и Шолохов читал ее долго и внимательно, оставляя на полях листков свои пометки. Пока он читал, много раз звонили по телефону, потом пришла почтальонша и высыпала на стол из большой кожаной сумки гору писем, пакетов, бандеролей, газет, журналов.
Получив подписанный Шолоховым текст речи, я попросил писателя познакомиться с материалами подготовленной к печати литературной страницы. Он охотно согласился, но, увидев в папке одни стихи, замахал руками.
– Я в стихах некомпетентный, будет проза – пожалуйста.
Пользуясь случаем, я напомнил о своем рассказе, который переслал ему недели две назад почтой на консультацию.
– Помню, помню такой рассказ, только вот прочесть не успел. – Шолохов указал на гору писем и бандеролей на столе. – Видите? И так каждый день. Но на днях я обязательно прочту ваш рассказ. Давайте денька через три созвонимся и встретимся.