Даниил Аль - известный ученый и писатель. Его тюремные и лагерные воспоминания посвящены людям, которые оставались людьми в сталинских тюрьмах и лагерях. Там жили и умирали, страдали и надеялись, любили и ревновали, дружили и враждовали…
Поскольку юмор, возникающий в недрах жизненной драмы, только подчеркивает драматизм и даже трагизм происходящего, читатель найдет в книге много смешного и веселого.
Следует подчеркнуть важнейшее достоинство книги, написанной на столь острую тему: автор ничего не вымышляет и ничем не дополняет сохранившееся в его памяти.
Книга написана живым образным языком и вызовет интерес у широкого круга читателей.
Содержание:
-
К читателю 1
-
Часть I 1
-
Часть II 36
-
Приложения 83
-
Примечания 86
Даниил Аль
Хорошо посидели!
Посвящаю эту книгу светлой памяти тех знакомых и незнакомых мне сидельцев сталинских тюрем и лагерей, сумевших оставаться там людьми:
"О, люди! Люди с номерами.
Вы были люди, не рабы.
Вы были выше и упрямей
Своей трагической судьбы".
Анатолий Жигулин
К читателю
Число публикаций, посвященных тюремно-лагерной теме, огромно. Не "устала" ли она - эта тема, - как любят выражаться литературоведы и критики? Поразмыслив, я все же рассудил так: во-первых, тюрьма, как и война, у каждого своя. И значит, я могу дополнить то, что уже написано, и даже то, что еще будет когда-нибудь написано на эту тему, описанием таких событий, фактов и деталей, о которых никто другой, кроме меня, не напишет. Люди, находившиеся одновременно в одной камере или на одном лагпункте, ставшие свидетелями одних и тех же событий, по-разному их и оценивали, и понимали, разное запомнили. Во-вторых, большинство воспоминателей пишет в основном о себе, о своих страданиях и переживаниях. Такие воспоминания, естественно, имеют полное право на внимание читателей. Но у меня в таком ключе не получится. Я буду присутствовать в моих рассказах в основном лишь как очевидец того или иного события.
Мои лагерные воспоминания посвящены главным образом людям, которые оставались людьми в сталинских тюрьмах и лагерях. Это было, пожалуй, даже труднее, чем на войне. В лагерях зачастую переставали быть людьми не только те, кто старался выжить или устроиться с максимальным комфортом за счет других - по знаменитой формуле "умри ты сегодня, а я завтра", - но и те, кто превращался, в силу слабости характера, в страдальца-мученика и таким образом переставал быть самим собой, то есть человеком, наделенным разными страстями, наклонностями и чувствами, в том числе - чувством юмора.
Разнообразие увиденного в тюрьмах и лагерях было поистине огромно. Люди там жили и умирали, страдали и надеялись, плакали и смеялись, любили и ревновали, дружили и враждовали, трудились и отдыхали - смотрели кинофильмы, ставили спектакли. Разумеется, все эти общечеловеческие проявления жизни, пересаженные в нечеловеческие условия, приобретали, как правило, совершенно необычный, а порой противоестественный и даже дикий характер. Чего стоит, например, социалистическое соревнование между бригадами, состоявшими из убийц и воров. Или то, что целый театр - так называемую культбригаду, сформированную из профессиональных артистов и музыкантов, - ведут на выступление под охраной автоматчиков и разъяренных овчарок?!
Людям, замурованным в тюрьмы или лагеря, казалось бы, не до смеха. Тем не менее, юмора в жизни "тюремщиков" и гулагерников было едва ли не больше, чем на свободе, или, как мы тогда говорили, в "Большой зоне". Да, юмор дарован человеку не зря. В минуту жизни трудную он становится чем-то вроде спасательного круга для души, поддерживающего ее на плаву, не позволяющего ей утонуть в ледяных волнах горя и отчаяния. Да и сама ситуация - заключения, точнее, заколючивания в лагерях ни в чем не повинных людей под самыми дикими предлогами - в огромном множестве порождала такие смехотворные случаи, каких не придумали бы никакие Свифты, Вольтеры, Гашеки и даже Салтыковы-Щедрины. Поэтому читатель найдет в моих тюремных рассказах немало смешного и веселого. Я глубоко убежден в том, что юмор, возникающий в недрах жизненной драмы, только подчеркивает драматизм и даже трагизм происходящего.
Недавно мне посчастливилось найти авторитетнейшее высказывание на эту тему у А. С. Пушкина: "…Только… людям легкомысленным, не рассуждающим…" непонятно, "…что иногда ужас выражается смехом" .
Я уже не раз ссылался на слова Д. С. Лихачева из его воспоминаний о пребывании в Соловецком лагере: "Я всегда находил что-нибудь смешное в том, что происходило вокруг, и мне поэтому не было страшно".
Исходя из сказанного, надеюсь, никому, даже самым неуемным любителям критики ради критики не покажется, что смешные ситуации в моем описании различных эпизодов тюремной и лагерной жизни снижают ее драматизм.
Приятно было убедиться в том, что мой подход к описанию тюремной и лагерной жизни сталинских времен находит понимание. По поводу моих воспоминаний об этом, опубликованных в 3-м номере журнала "Нева" 2007 года, обозреватель "Литературной газеты" В. Яранцев написал: "Такого широкого взгляда на события 30–50-х гг. (герой еще историк, специалист по эпохе Ивана Грозного) не хватает иным авторам, которым уютно и покойно сидеть в "ГУЛАГе" одной точки зрения" (Литературная газета. № 22–23, 2007).
Сегодня нередко встречаешь воспоминания, авторы которых с завидной смелостью обличают, разоблачают, громят тяжкое прошлое нашей истории. Особенно яростно преуспевают в этом те, которые могли бы с еще большей яркостью повспоминать о том, как воспевали это прошлое.
Таких "прозревших" сейчас расплодилось немало. Труднее было, находясь там, в стенах тюрем и за колючей проволокой лагерей, запоминать и, по возможности, записывать увиденное. Таких людей было в тех "местах" немало. Имена некоторых всем известны. Здесь же хочу назвать еще два имени: Варлаам Шаламов и Анатолий Жигулин. С первым из них мне встречаться не довелось, а с Анатолием Жигулиным я не раз встречался после нашего освобождения в Москве и в Домах творчества писателей . Я назвал эти два имени не случайно. Бескомпромиссной правдивости их описаний лагерной жизни я буду стараться следовать в меру своих сил и способностей.
Как мы теперь знаем, многим тогдашним сидельцам в тюрьмах и лагерях было понятно, что увиденное и переживаемое там надо не только проклинать, но и изучать, и что надо для изучения всей тамошней обстановки и жизни также и в будущем делать документальные зарисовки, в том числе в стихах. Их труды не пропали даром и украшают многие воспоминания. Недавно издан объемистый том стихотворений узников ГУЛАГа - замечательное свидетельство несломленности, неистребимого творческого духа их авторов. Публикации такого рода ярчайшим образом свидетельствуют для истории о том, какой могучий интеллектуальный потенциал был изъят сталинским террором из жизни страны и народа.
Как профессиональный историк и сотрудник великого архивного хранилища - Отдела рукописей Публичной библиотеки я, разумеется, достаточно хорошо понимал, как важно записать и по возможности сохранить в памяти и на бумаге то, что приходилось видеть и переживать в тюрьме, на этапе и в лагере. И, как говорится, слава богу, многое и в памяти, и на бумаге сохранить удалось. В своих записках я ничего не вымышляю и ничем не дополняю сохранившееся в моей памяти. Впрочем, искушения заниматься какими-либо "приписками" к тюремно-лагерной действительности у меня никогда и не появлялось.
Хотя бы уже потому, что никакое самое пылкое воображение не может сочинить ничего более интересного, чем сама эта действительность.
К тому же, нетрудно себе представить - как снизили бы всякого рода "добавки" и домыслы интерес ко всему написанному.
Часть I
Арест не по правилам
Послепобедные годы были не просто трудными. Разруха, карточки на основные продукты, а для многих и многих семей нищета, массовая безотцовщина - все это после такой страшной войны было в порядке вещей. А вот пережить, выправить, преодолеть тяготы послевоенногодия можно было, надо полагать, по-разному. На фронте мечталось: райская будет жизнь; война кончится - все силы, все помыслы вождя и руководства страны будут направлены на то, чтобы предельно облегчить и украсить жизнь народа-победителя, сделать все, чтобы помочь семьям фронтовиков, самим фронтовикам, позаботиться о матерях и вдовах погибших, о семьях, потерявших кормильцев.
Действительность, однако, оказалась совершенно другой. К миллионам семей, потерявших кормильцев на войне, прибавились новые миллионы семей, потерявших кормильцев уже в мирное время - жены и дети людей, поглощенных ГУЛАГом, людей, в своем абсолютном большинстве ни в чем не повинных перед государством и народом. В первые послевоенные годы вчерашние фронтовики целыми армиями пошли в лагеря под самыми странными предлогами. С многими из них читатель познакомится на страницах этих воспоминаний.
Начиная с 1947 года, стали сажать за "измену Родине" под гребенку всех, кто был в плену. Ареста избежали только единицы из числа бывших военнопленных. Долгие годы, если не десятилетия, продолжалась дискриминация миллионов горожан и сельских жителей, оказавшихся на оккупированной немцами территории. Их не брали в ВУЗы, не прописывали в столице, не брали на заводы сколько-нибудь серьезного значения. Семьи пропавших без вести не получали никакой пенсии и приравнивались едва ли не к семьям действительных предателей, карателей и полицаев. Понятно, что "месть семьям", в том числе детям тех, кто перешел на сторону врага, или даже стал пособником оккупантов, тоже не назовешь актом справедливости. А уж семьям пропавших без вести на войне. Словом, время было и тяжелое и мрачное. Все это хорошо известно.
Что касается меня лично - должен сказать, что никогда в своей жизни - ни до войны, ни на фронте, ни даже в тюрьме и в лагере - я не чувствовал себя душевно так неуютно и так плохо, как в те предарестные мои годы - 1947–1949. Существо мое как бы раскололось на две половины, "на полы", как говорили в Древней Руси. Во мне тогда уживались два совершенно разных человека. Один - такой молодой, жизнерадостный, уверенный в себе, счастливый. Другой - мрачный, растерянный - что-то вроде жалкой букашки, суетливо уползающей из-под наступающего на нее неумолимого сапога. Тому первому - самоуверенному и довольному жизнью - грешно было бы жаловаться на судьбу. Все у него складывалось по меньшей мере прекрасно. И в самом деле: на войне уцелел - что может быть большим счастьем?! Вернулся в университет. Сдал сразу после Победы экзамены за пятый курс истфака и госэкзамены, получил диплом с отличием. (Тогда мне казалось, что это очень важно.) Поступил по призванию и по избранной еще до войны на первых курсах специальности - История Древней Руси - в аспирантуру при Публичной библиотеке. За полтора года вместо трех сдал все кандидатские минимумы и еще одиннадцать так называемых "библиотечных предметов", защитил кандидатскую диссертацию в Институте истории Академии наук. Диссертация оказалась знаменитой. В ней были исследованы исторические повествования Ивана Грозного, написанные им самим для включения в летописную историю его царствования. Главы из этой работы были опубликованы в "Исторических записках" Академии наук. Да и работа в Отделе рукописей началась на редкость удачно. При описании рукописных книг XVI века удалось обнаружить Список опричников Ивана Грозного - "ведомость зарплаты" на 1849 человек, с указанием обязанностей и конкретного оклада каждого.
Вслед за этим - другая находка. Словом, все складывалось хорошо. Личная жизнь у того, "первого" из живших в моей душе людей, тоже была, как говорится, куда уж лучше. Здоровьем Бог не обидел. Внешностью тоже. Военная форма (гражданского костюма пока не было) - вполне к лицу. На груди побрякивают фронтовые награды. Множества юбилейных медалей, отягощающих ныне пиджаки ветеранов, тогда еще не начеканили. А тут еще и любовь, и женитьба. Значит, скоро будет наследник. Да и хороших друзей не мало. Казалось бы - живи и радуйся!
И этот "первый" человек, естественно, радовался жизни, был счастлив, и гордился всем, что удавалось сделать хорошего. Но радоваться жизни ему очень мешал тот "второй" человек, который жил в таком близком от него соседстве. Тому, "второму", жилось очень тоскливо и плохо. Начать с того, что он болезненно, как-то очень личностно реагировал на удручающие явления тогдашней общественной жизни, которые, следуя одно за другим, отравляли атмосферу, убивали всякую радость бытия и сулили еще более страшные "подарки" судьбы в будущем.
Удручающее впечатление оказало Постановление ЦК ВКП(б), втоптавшее в грязь писателей Зощенко, Ахматову и "некоего Хазина" - автора веселой и остроумной поэмы "Евгений Онегин в Ленинграде".
Еще не утихли на собраниях и в печати раскаты этого литературного погрома, как начались новые чудеса. Развернулась борьба с "низкопоклонством перед Западом". Начали разоблачать ученых, театроведов, писателей, историков и многих прочих, посмевших в данное время, или когда-либо раньше, разглядеть там, "на Западе" хоть что-то хорошее, полезное, новаторское в театре, в музыке, в литературе, в технике. При этом вдруг оказалось, что буквально все изобретения и открытия имели место сначала в России, и только потом, вторично совершались где-нибудь в Англии, в Германии, во Франции или в Америке. "Россия - родина слонов" - шутили по этому поводу тогдашние острословы. Впрочем, шутки с этими темами были плохие. Множество ученых различных специальностей были изгнаны за низкопоклонство перед Западом с работы. Многих писателей и критиков беспощадно травили на повсеместных собраниях печатным и непечатным словом. Больно было человеку, искренне любящему Россию и ее историю, видеть, как нелепая эта кампания унижает и выставляет на посмешище великую страну и ее действительно великую, не нуждающуюся в "приписках" культуру. Дикая эта возня естественным образом перешла в следующую более "высокую" фазу - в разоблачение "безродных космополитов". Этих последних называли еще в печати и в расклеенных на улицах плакатах с карикатурами - "беспачпортные бродяги в человечестве". Под этими закавыченными словами проставляли имя Белинского, которому эти слова действительно принадлежали. От его имени они и звучали в выступлениях погромных ораторов на многочисленных собраниях, в том числе на филологическом факультете Университета. А уж там должны были знать и знали, что Белинский до конца жизни не уставал раскаиваться как в страшном и постыдном грехе в том, что написал когда-то по молодости лет реакционную, верноподданническую в худшем смысле этого слова статью "Бородинская годовщина". Именно из нее знатоки и вытащили упомянутые слова. Обидно было все это видеть и слышать.
В 1948 году на печально знаменитой сессии ВАСХНИЛ началась очередная погромная кампания - борьба против вейсманистов-морганистов-менделистов.
В Ленинграде издавна сложилась замечательная школа ученых-генетиков и, соответственно, побоище, учиненное здесь морганистам-вейсманистам-менделистам, было весьма шумным и беспощадным. Разумеется, у настоящих ученых, в том числе и у нашего брата - историка, Лысенко и его учение не пользовались доверием. Ленинградская научная молодежь, особенно универсанты, с уважением и доверием относились к нашим замечательным ученым-биологам. До войны мы, студенты-историки, постоянно бегали на лекции академика Ухтомского. Я до сих пор помню, с каким телячьим восторгом слушал я этого высокого, красивого, но необычного вида старика. Необычность состояла в том, что Ухтомский носил длинную бороду. Тогда это было большой редкостью. Казалось, что он сошел с портрета XIX века. И вот теперь, после войны, нас начали убеждать, будто А. А. Ухтомский и другие выдающиеся ученые - шарлатаны. Само собой разумеется, что фамилия лютеранского пастора Менделя и немецкого ученого Вейсмана воспринимались массой читателей разгромных статей как еврейские.
На фоне всех этих прелестей начались аресты. Масштаб их нарастал от месяца к месяцу и быстро перекрыл количественные масштабы 37-го года. К моменту, о котором я сейчас говорю, "Ленинградское дело" и связанный с ним обвал арестов были еще впереди.
Никто еще не мог предвидеть сокрушительной силы этого обвала, который должен был вскоре обрушиться на наш многострадальный город. Но, как и всегда в предгрозье, неотвратимость скорой грозы ощущалась вполне явственно. Теперь, с высоты времени, хорошо видно, что разгром ленинградских журналов "Звезда" и "Ленинград" был, по существу, началом "Ленинградского дела". Десятилетиями копившаяся ненависть Сталина к Ленинграду прорвалась тогда злобным рыком, предварявшим "прыжок" хищника-людоеда на горло намеченной жертвы. Да, предвидеть это было тогда невозможно. Но предчувствие беды зародилось и набухало в сердцах и душах ленинградцев.