История одной семьи - Майя Улановская 26 стр.


* * *

Пересылка на Воркуте была переполнена. Я очень устала и ослабела. Мне уступили место, и я легла. Возраст мой выделялся - мне было 46 лет. Заключённых старше 50-ти на Воркуту вообще не посылали.

На пересылке были мужчины. При мне освободился режиссёр Каплер, отбыл свой первый пятилетний срок. Было известно, что сидел он из-за Светланы, дочери Сталина. Мы с ним немного поговорили. На этой же пересылке я в первый раз встретила сиониста из Прибалтики или из Польши, весьма образованного человека, с учёной степенью и знающего языки - и при этом религиозного еврея. Он сказал что-то об Израиле. Я выразила полное равнодушие и к сионизму, и к еврейскому вопросу. Он не удивился: "Мы советских евреев давно уже сбросили со счетов". Эта фраза запала мне в память.

Донимали нас на пересылке страшенные клопы. Днём они не очень кусали, но ночью я из-за них совсем не спала. Там же нам дали грязные, старые бушлаты, вата из них совсем вылезла. И я вспомнила, как мы с отцом ехали в Америку первым классом на лайнере "Бремен". К обеду надо было переодеваться, что было ужасно утомительно. Отец надел смокинг, я - вечернее платье, он оглядел меня и сказал: "Всё-таки это красиво". Но я чувствовала, что быть в таком наряде мне совсем не положено, что это - как игра. Но, надев свой первый бушлат, я вспомнила эту сцену в каюте и подумала: Однако такого я тоже не заслужила.

Потом нас отправили на Предшахтную, лагерь, расположенный в трёх километрах от пересылки. Собрался довольно большой этап, человек сорок, нас под конвоем повели пешком, а вещи наши поехали. Я едва одолела эти три километра, конвой из-за меня останавливал строй. Но меня поддерживало любопытство: что там за воротами?

Когда я сейчас это рассказываю, то вижу себя, как в кадре из фильма, стоящую у ворот лагеря. Ты знаешь, как долго принимают этап. Наконец, ворота открылись, мы прошли в зону сквозь строй заключённых, которые непрерывно выкликали, главным образом, по-украински: "Кто из Дрогобыча? Кто со Станиславщины?" А иногда на каком-то из прибалтийских языков, которые я на слух ещё не различала. Этапники откликались и тут же отходили к своим, довольные, радостные. Это было грандиозно: собрались все народы. Меньше других выкликали своих русские.

Вначале нами никто не занимался. Сказали: "Идите в любой барак". Тогда происходила реорганизация - из режимных лагерей увозили тех, кто не подлежал особому режиму, и потому в бараках оказалось много свободных мест, даже на нижних нарах. Грязь, которую я увидела, меня потрясла - такого я всё-таки себе не представляла. Крысы бегали тут же, среди бела дня. Мы к ним привыкли, как к кошкам. С нами было несколько "мамок" - заключённых с детьми года по два, и дети играли с крысами, честное слово! А у меня даже мыши всегда вызывали отвращение. Я положила свой узелок, оглянулась - на нас смотрели с любопытством старожилы, свесившись с верхних нар. Я говорю: "Здесь так грязно! Это, вероятно, очень плохой лагерь!" А одна женщина возразила: "Почему же плохой? Я во многих лагерях побывала, это ещё очень хороший лагерь!" Она спросила, какой у меня срок, я ответила, прибавив, что 15 лет - это фантастическая цифра. Она говорит: "Почему же фантастическая? Отсиживают. Вот я, например, сижу двенадцатый год". Я легла, мне расхотелось разговаривать, задремала, вдруг слышу удивительно интеллигентный голос: "Есть здесь кто-нибудь из Москвы?" Подняла голову: "Я из Москвы", - и увидела совершенно поразительную фигуру: длинная, худая, в каком-то, как мне показалось, сером халате, оказалось, это было застиранное лагерное платье. Бушлат грязнейший, паршивый, и на голове какая-то тряпка. Фигура придвинулась ко мне: "Вы не возражаете, если я присяду?" Это была, конечно, Ляля. Началось: где вы жили до ареста, какой срок и т. д. Она мне рассказала, что лежит в стационаре, у неё туберкулёз, язва, что она в лагере ещё не работала, что она - жена известного литературоведа Бориса Сучкова, об аресте которого я слышала, ещё когда работала в Институте международных отношений. Сама она была актрисой Художественного театра. Когда я почтительно отозвалась: "А-а! Художественный театр!" - она стала рассказывать о том, как из неё и ещё нескольких поступивших туда молодых талантливых энтузиастов ничего не вышло, потому что им не давали ролей. Лучше бы она работала в самом захудалом провинциальном театре. Мы проговорили несколько часов. Ляля заявила: "Вы в таком состоянии, что вас наверное положат в стационар. Рядом со мной как раз освободилось место, я поговорю с нашим врачом - тоже заключённая, прекрасный человек, она безусловно вас положит. Работать вы не можете. Только должна вас предупредить: я ругаюсь матом". Я поинтересовалась: "А зачем вы это делаете?" Она объяснила: "Я получила 20 лет срока из-за того, что на следствии испугалась мата!" "Так вы их уже получили! Впрочем, выдержу как-нибудь, если вам надо". "Очень надо! Увидите, как это помогает, даже в стационаре. Там лежат блатные, получившие срок по 58-й статье". Эта врач-заключённая оказалась Этель Борисовной. Как я обрадовалась, что она здесь!

Посадил Лялю её муж и сам сел. Как я поняла, случилось это так. Среди знакомых, которых он назвал, был Джордж Грин, с которым познакомила его Ляля. А с Джорджем она познакомилась во время войны: хороший еврейский мальчик - как она объяснила на следствии - сидел и читал английскую книжку. Оказался "шпионом", получил 25 лет сроку. Следователь ей говорил: "Ваша среда вся антисоветская, разложившаяся". Ну, её решили тоже взять. Она отделалась бы, вероятно, 10-ю годами, но с ней очень хорошо поработала её сокамерница, дочь расстрелянного наркома Лена Бубнова. Когда следователь обложил Лялю матом, она восприняла это как катастрофу, а стукачка Бубнова ей внушила, что с ней так плохо обращаются, потому что она не признаётся. И Ляля призналась, что она - всемирный шпион, лишь бы матом не ругали. Однако ни одного человека за собой не потянула, а могла бы. В общем, у нас было, о чём побеседовать. И мы знали, что тем для разговоров нам хватит надолго. Она всё повторяла: "Вы должны долго-долго лежать в стационаре, просто так тут не выживешь. У каждого что-то должно быть для поддержки. Я должна выжить, чтобы выйти на свободу и убить Лену Бубнову. И выживу, наверное, из-за слабости своей, потому что я вся больная. Весь срок пролежу в стационаре". Увидев, как я оживилась от разговора, она сказала: "А вы выживете, потому что вам всё интересно. Но надо знать, как себя вести. Самое главное - не попасть на общие работы. Для этого надо быть слабой. Вы достаточно слабая, но не должны становиться сильнее". Ляля ушла, и тут же, как только смогла, прибежала Этель Борисовна. Страшно обрадовалась мне, моему состоянию: "Да, никакого сомнения, начальница санчасти, конечно, согласится положить вас в стационар. Может быть, мы найдём, кроме слабости, какие-нибудь болезни, у вас их должна быть масса". И положили меня в стационар, рядом с Лялей.

Лежим мы с Лялей в стационаре и с упоением разговариваем. Конечно, там было почище, чем в бараке. Лучше кормили. Кроме того, при стационаре - кухня, где Ляля вечно стряпала какие-то блюда. Мы с ней никогда не ели просто кашу, Ляля её всегда чем-то сдабривала. И однажды я увидела её "в действии". Положили в стационар старую, матёрую блатную, и слышу на кухне разговор и виртуозные ругательства. Блатная заговорила обо мне, о том, что видела меня на этапе в роскошной шубе, в зелёном костюме: видно, из очень важных фраеров. Ляля изобразила настоящую блатную: дескать, я - её добыча. Та поддалась на лялину игру. Другие блатные про Лялю спрашивали: "Кто она такая, почему мы о ней ничего не слышали?" Этой мистификацией она гордилась больше, чем своими художественными достижениями на воле.

Как-то в стационаре мы разговорились о следствии, о том, что в Москве, дескать, в наше время пыток не применяют. В Ленинграде хуже - у Герты Скворцовой выбили ребёнка. Она была беременна, её били по животу. Но всё-таки теперь не 37-й год. Женщина с верхних нар вмешалась: "Посмотрите на мои руки". Пальцы её были покалечены.

Я очень быстро приходила в норму. Сначала Этель Борисовна не выпускала меня из стационара, потом разрешила погулять. Я ходила, как совсем старый человек, но недели через две она подошла ко мне на улице и сердито говорит: "Вы что - хотите, чтобы вас на работу отправили? Какая у вас походка? Вы должны двигаться, как больная, иначе я не смогу держать вас в стационаре. Неужто вы действительно так быстро пришли в себя?" Тут мы стали немного конфликтовать. Я ей сказала: "Так дело не пойдёт. Если для того, чтобы спастись, надо болеть, тогда я предпочитаю быть здоровой". Она мне внушала, что у неё большой опыт, она ведь бывала и в немецких лагерях, и в наших, и знает, как себя вести, чтобы выжить. А я совсем неопытная, а берусь судить. И меня выписали из стационара.

Комиссовали и дали пред-инвалидную категорию. Друзья старались найти мне работу придурка, но все эти должности на Воркуте занимали малосрочники - те, у кого было до 10-ти лет. У Анечки Генкиной было почему-то 3 года, никто о таком маленьком сроке не слышал, и её сделали культоргом. А у меня - 15 лет. Но можно устроиться - при большом блате. Но у меня уже были на этот счёт совершенно ясные взгляды - что я ни на какую придурковую работу не пойду. Никаких принципиальных возражений против этих должностей у меня не было что, дескать, я помогаю лагерной системе действовать. В этом смысле работа придурка не хуже, чем общие работы. Но к этому времени я уже была в чёрном списке.

Месяца через полтора после прибытия меня вызвал опер. Когда меня стали все наперебой учить, как жить в лагере, чего опасаться, то прежде всего объяснили, что самое страшное - это если начинает вызывать опер и вербовать. Страшно потому, что они не отстают. Несколько человек рассказывали, как их вызывали. Опер начинает так: "Вы ведь советский человек?" "Конечно!" "Ну так вот - вы должны нам помочь, ведь здесь сидят враги, которые убивали наших людей. И даже сейчас могут принести много вреда советской власти, нашей стране. Подпишите бумагу, что вы согласны". Обычный ответ: "Нет, не могу. Если узнаю о чём-нибудь, что может принести вред, - о каком-нибудь заговоре, сама приду и расскажу, а подписывать бумагу, давать обязательства - не могу, у меня память плохая". Или отказывались под другим предлогом, в том же роде. Раз отказался, опять вызывают. Я все эти разговоры слушала, и поначалу на меня тоже напал страх. Ляля говорит: "Вас обязательно вызовут. Они именно таких вызывают - интеллигентных, из Москвы. И отвертеться от них - столько нервов стоит!" Этель Борисовна ещё на пересылке рассказывала, что ей пришлось пережить из-за отказа "сотрудничать". Могла провести весь срок подо Львовом, поблизости от родных, а её таскали по всей стране, сколько она этапов пережила. Наконец попала на Воркуту, и здесь её больше не трогали, потому что уже было известно, что она не годится в стукачи.

Однажды после таких разговоров я поразмыслила и поняла, что я должна делать. И говорю: "Всё это чепуха. Меня вызовут только один раз". Пока ты была на воле, мне ещё было что терять: я получала от тебя письма. Начнутся этапы, гонения. Но всё-таки решила: ну что ж, посмотрим. И довольно скоро меня вызвали. Шла я к оперу безо всякого трепета. Я знала его в лицо - совсем не страшный. Принял меня хорошо: "Садитесь, какой у вас срок, какое дело? Вы из Москвы, Надежда Марковна? Вы, конечно, советский человек? Срок у вас большой, но и в лагере люди живут. Правда, жить можно по-разному. Мы можем дать вам работу полегче". Я сказала ему, что меня обвиняли на следствии в том, что я клеветала на органы, будто арестовывают честных людей. "А вы говорите, что я советский человек!" Он немножко испугался: "Но ведь бывают ошибки". "Ничего себе ошибки!" Тут он поправился: "Ага, значит вы - враг?" "Что значит "враг"? Я думала, что здесь только враги и сидят". Он - с угрозой: "От того, как вы себя поведёте, будет зависеть ваша жизнь в лагере и после отбытия срока". Тут я и вовсе почувствовала себя на коне: "Если я доживу до конца срока, мне будет 60 лет, и мне в высшей степени безразлично, что вы тогда со мной сделаете". А ему, между прочим, только 25 лет, и эти мои слова произвели на него впечатление. Он меня отпустил, и больше меня за весь срок ни разу не вызывали. Когда я вернулась в барак, меня распирало от гордости. Я чувствовала свободу и уверенность: ничего они со мной не сделают. Ляля, Анечка и Этель Борисовна с трепетом меня ждали. Этель Борисовна твердила: "Они очень много чего могут сделать". И они-таки сделали - отправили меня с ближайшим этапом. А ведь я могла прожить на Предшахтной, может, и до конца срока. Пришлось расстаться с друзьями. Но и на новом месте я нашла друзей.

Но до этого я уже была в "чёрных списках". И считала, что если я буду работать придурком, мне уже будет, что терять, я не буду свободна. А я этого не хочу. И меня устроили на кухне - чистить картошку. Заодно и подкормиться можно. Походила я на кухню два-три дня, но работала слишком медленно. Потом работала в зоне - снабжала сушилку углём и чурками. Помню, как несла в паре носилки с углём. Несу и чувствую, что больше не могу. А сказать, остановиться - неудобно. Напарница, украинка моего возраста, идёт себе, несёт, а я не могу. В конце концов, носилки просто выпали у меня из рук. Я была страшно сконфужена: если мне самая лёгкая работа не по силам, то что со мной будет? Но через три дня я таскала носилки так же ловко, как моя напарница. Этому нельзя научиться, пока само тело не приспособится действовать так, как нужно. Тяжеловато было, даже очень трудно, но не смертельно.

А до этапа жилось так. В нашем бараке жила бригада ассенизаторов. Бригадир Роза Соломоновна сидела за оккупацию. Она выжила при немцах потому, что скрыла, что она еврейка. По их представлениям была абсолютной арийкой: курносый нос, светлые волосы, круглое лицо. Работала на кухне при воинской части, стирала немцам бельё. Её посадили и дали 25 лет сроку именно потому, что она выжила в оккупации. Муж, майор, от неё отказался, ребёнка отправили в детдом. Роза Соломоновна мне предложила: "Если вас не пугает работа ассенизатора, идите ко мне в бригаду. У вас будут нижние нары возле меня, будет своя тумбочка. Я вас в яму не пошлю, будете подчищать снег возле уборных". Я ответила, что, к сожалению, не могу принять её великодушное предложение: "Антисемиты скажут, что евреи своих устраивают". Она стала меня убеждать: ей наплевать, кто что скажет, она на хорошем счету, чувствует себя уверенно. И я согласилась. Но при этом решила, что буду работать, как все. Потом выяснилось, что она меня обхаживала неслучайно.

В это время из города Воркуты с металлургического завода в наш лагерь прибыла Стелла Корытная (в лагере её называли Светлана), племянница Якира, дочь бывшего секретаря Московского комитета партии. Я пошла к ней в барак. Мне по-прежнему было интересно всё, что связано с 1937-38 годами, а её интересовало поколение её родителей. Когда арестовали всех её родных, ей было 12 лет, и с тех пор она не встречалась с бывшими революционерами. Ты знаешь, как мы сблизились. Несколько дней, пока новый этап не послали на работу, она с утра прибегала ко мне. Это было незадолго до того, как меня выписали из стационара, и мы всё время проводили вместе. Потом она стала работать за зоной. Должность ассенизатора меня очень привлекла из-за обещанных Розой Соломоновной нижних нар, потому что Светлана спала на сплошняке, на верхних нарах, и нам негде было после работы посидеть, поговорить. А тут она сможет приходить ко мне, как в отдельную квартиру. И она приходила, а Роза Соломоновна, сложив руки на животе и глядя на нас умильными глазами, сидела напротив и слушала наши интеллигентные разговоры. Поскольку все эти удобства были по её милости, мы старались и её вовлечь в беседу. Светлана писала стихи, приходила и тихонько читала мне, и нам было неудобно: как бы Роза Соломоновна не подумала, что мы ей не доверяем. Всё было замечательно и благородно, пока я не пошла в яму. Два дня я расчищала снег. Я ненавидела этот снег. Я говорила: "Это - как советская власть, гребёшь, гребёшь, а конца не видно". Но, кроме того, бригадницы мои, украинки, между собой рассуждали: "Конечно, Роза Соломоновна её в яму не пошлёт". А, между прочим, это были привычные к труду деревенские женщины, хотя, конечно, нельзя сказать "здоровые", если работали в зоне. И я решила, что лучше "фекалий", чем снег и эти разговоры. Однажды Роза Соломоновна увидела меня в яме и вспылила: "Кто вас туда послал? Я - бригадир, ставлю людей, куда надо". "Но я не хочу привилегий, не хочу, чтобы у вас из-за меня были неприятности". "За меня не беспокойтесь, я знаю, что делаю". "Я тоже знаю, что делаю. В бригаде я буду на таком же положении, как все. Иначе я не могу". Она явно рассердилась и всячески стала высказывать мне своё неудовольствие.

Когда я ещё лежала в стационаре, на лагпункт прибыла Бригитта Герланд. Она находилась в лагере уже три года. Взяли её в Лейпциге летом на улице, в босоножках, без пальто. Она оказалась совершенно удивительной немкой - с красивыми, но неумелыми руками, абсолютно беспомощной в практических делах, неряшливой. Её обрили, потому что на голове у неё появились какие-то волдыри. Одно время у неё и вши водились. В общем, что-то страшное. Но она прибыла с отличной рекомендацией от медсестры Лены Ильзен, лялиной подруги, у которой лежала в стационаре. Оказалась необычайно интересным человеком. История её такова. Бабушка Бригитты была одной из первых немецких социалисток, арестованных по бисмарковским законам против социалистов - забыла её имя, оно известно наряду с именем Клары Цеткин. В 1923-24 годах, как раз в то время, когда мы с отцом находились в Германии, она была депутатом Рейхстага от коммунистической партии. А ещё раньше в доме бабушки жила перед самой своей гибелью Роза Люксембург. Бригитте было 6 лет, когда это случилось, но она помнила. Потом у бабушки вместе с троцкисткой Фишер возникли разногласия с партией, её отозвали из Рейхстага. Тогда в Германии я следила за всеми этими событиями. И теперь, встретив Бригитту, очень интересовалась подробностями жизни той среды, в частности, дальнейшей судьбой бабушки, которая порвала с партией и уехала в Швейцарию. В 1934, вместе с группой молодёжи, детьми ранее репрессированных социал-демократов и коммунистов, Бригитта была арестована за антигосударственную деятельность. В их руках оказалась денежная касса коммунистов, они выпускали листовки. Кстати, Гитлер расправлялся с непокорной молодёжью помягче, чем наши. Членам этой группы дали по 2–3 года лагеря. Родители Бригитты никакой политикой не занимались, отец был известным адвокатом, и Бригитта, благодаря связям отца, отделалась шестью месяцами тюрьмы, а потом эмигрировала во Францию. Там она вышла замуж и родила ребёнка ещё до начала войны. Во Франции она вращалась в левых кругах, дружила с Андре Жидом, Мальро - такими людьми, о которых я знала только понаслышке. Когда немцы заняли всю Францию, её как германскую подданную, призвали в часть противовоздушной обороны и увезли в Германию.

Назад Дальше