Тайна болезни и смерти Пушкина - Александр Костин 24 стр.


В. Козаровецкий, активно поддержавший версию А. Лациса о якобы прогрессирующей у Пушкина "болезни Паркинсона", выдвинул версию, что Пушкин искал спасение от болезни, сменив городской образ жизни на здоровый деревенский: "Пушкин уже знает, что его единственным спасением от грозной болезни может быть только возврат к деревенскому образу жизни, при котором он чувствовал себя гораздо лучше, что именно после переезда в город болезнь ускорилась и что приостановить ее можно только вернувшись к прежнему, оздоровительному образу жизни. Вопрос лишь в том, не слишком ли поздно он спохватился. Эта поездка в деревню и должна была дать ответ на этот вопрос. Ответ был необнадеживающим: болезнь зашла слишком далеко. Стало ясно, что он должен готовиться к уходу, чтобы не дать болезни приковать его к креслу паралитика. Вся переписка Пушкина этого времени проникнута тревогой этого знания; к этому же времени относятся и его самые отчаянные стихи о близкой смерти – "Родрик" и "Странник".

"Еще не было анонимных писем, – писал Лацис. – Но уже было ведомо: настали последние дни. Пришла пора исчезнуть. Надлежало тщательно замаскировать предстоящее самоубийство. На лексиконе нашего времени можно сказать, что в исполнители напросился Дантес. А заказчиком был сам поэт".

Ранее мы показали, что никаких грозных симптомов проявления "болезни Паркинсона" к тому времени у Пушкина не проявились, но в данной версии, на наш взгляд, имеется одно рациональное зерно. Пушкин поехал в Михайловское прежде всего затем, чтобы навсегда попрощаться с этим милым для него уголком любимой Родины, с которым связано так много прекрасных романтических увлечений, где он написал "Бориса Годунова" и ряд других поэтических шедевров. Но у него была еще одна сверхзадача – постараться проверить на практике все ли уже потеряно, или может еще есть надежда на возвращение былых источников его поэтического вдохновения. Ведь недаром же он пишет в письме к А.И. Беклешовой столь трогательное приглашение своей бывшей возлюбленной: "Приезжайте, ради бога; хоть к 23-му. У меня для Вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться". Ранее мы уже приводили содержание этого письма от 11–18 сентября 1835 года из Тригорска в Псков. С Александрой Ивановной Беклешовой, урожденной Осиповой, пройти "тест" на романтическую пригодность не удалось, но ведь рядом есть Прасковья Александровна Осипова, которая, несмотря на значительную разницу в возрасте, любила Пушкина не только как сына, но и как темпераментного мужчину. "Любви все возрасты покорны", так что не будем осуждать ни Прасковью Александровну, ни, тем более, Пушкина, которого всегда тянуло к опытным женщинам, значительно старше его, и которым он посвятил не одно поэтическое творение. В частности, П.А. Осиповой посвящены стихотворения: "Простите, верные дубравы" (1817), "Подражания Корану" (1824 г.), "Быть может уж недолго мне" (1825 г.) и "Цветы последние милей" (1825):

Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас.
Так иногда разлуки час
Живее сладкого свиданья.

Прощаясь с Михайловским и Тригорским, Пушкин как бы исполнил свое пророческое "сладкое мечтание", высказанное им в самом "светлом" 1817 году, когда он покидал эти места, уходя в большое жизненное плавание:

Простите, верные дубравы!
Прости, беспечный мир полей,
И легкокрылые забавы
Столь быстро улетевших дней!
Прости, Тригорское, где радость
Меня встречала столько раз!
На то ль узнал я вашу сладость,
Чтоб навсегда покинуть вас?

От вас беру воспоминанье,
А сердце оставляю вам.
Быть может (сладкое мечтанье!),
Я к вашим возвращусь полям,
Приду под липовые своды,
На скат тригорского холма,
Поклонник дружеской свободы,
Веселья, граций и ума.

Только с Прасковьей Александровной мог поделиться Пушкин своими интимными проблемами, и только она могла в этой трагической для него ситуации утешить его своей неправдой. Но, хотя "обмануть <его> не трудно", но вряд ли он поверил в эту святую ложь, на этот раз он был "обманываться <не> рад". И доказательством тому послужило заключительное стихотворение цикла трагической лирики Пушкина "Не дай мне Бог сойти с ума…", написанное в ноябре 1835 года:

Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:

Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.

Да вот беда сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров -
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.

20 октября Пушкин выехал из Михайловскго в Петербург, заехав в Голубово попрощаться с его обитателями. Что заставило его прервать свое пребывание в деревне, где он собирался провести 4 месяца? Видимо несбывшиеся надежды на новую "Болдинскую осень", а возможно, и, на наш взгляд, скорее всего, полнейшая нецелесообразность продолжать задуманный им "эксперимент", о котором говорилось выше. Сам Пушкин причину своего скорого возвращения в Петербург объясняет тем, что резко ухудшилось состояние здоровья его матери. Но это не совсем так, поскольку эту причину он указывает в письме а Нащокину лишь 10–20 января 1836 года, когда действительно Надежда Осиповна почувствовала себя плохо: "Услышал я, что ты собирался ко мне в деревню. Радуюсь, что не собрался, потому что там меня бы ты не застал. Болезнь матери моей заставила меня воротиться в город". За неделю до написания этих строк Пушкин навестил своих родителей и никаких серьезных признаков болезни матери еще не появилось. Скорее всего, на ее здоровье негативно сказалась весть о том, что ее любимый сын Левушка снова проиграл крупную сумму денег и прислал слезное письмо, что он погибает в нищете, находясь на службе в Тифлисе.

Истинная причина его скорого возвращения в Петербург скорее всего иная. Из писем Натальи Николаевны он узнает, что Дантес начал активную фазу ухаживания за нею и у него созрел дерзкий план повернуть возникшую ситуацию в нужное ему русло. А для этого необходимо быть в Петербурге, чтобы в деталях проработать все нюансы своего плана ухода из жизни, о чем поделился в своем письме к П.А. Осиповой от 26 октября 1835 года сразу же возвращении в Петербург:

"В этом печальном положении я еще с огорчением вижу, что бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света. Повсюду говорят: это ужасно, что она так наряжается, в то время как ее свекру и свекрови есть нечего и ее свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, как обстоит дело. Нельзя, конечно, сказать, чтобы человек, имеющий 1200 крестьян, был нищим. Стало быть, у отца моего кое-что есть, а у меня нет ничего. Во всяком случае Натали тут ни при чем, и отвечать за нее должен я. Если бы мать моя решила поселиться у нас, Натали, разумеется, ее бы приняла. Но холодный дом, полный детворы и набитый гостями, едва ли годится для больной. Матери моей лучше у себя. Я застал ее уже перебравшейся. Отец мой в положении, всячески достойном жалости. Что до меня, я исхожу желчью и совершенно ошеломлен, – именно это письмо Пушкин заканчивает знаменитыми словами о жизни – сладкой привычке (susse Gewohnheit). – Поверьте мне, дорогая госпожа Осипова, хотя жизнь и susse Gewohnheit, однако в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной, а свет – мерзкая куча грязи".

К тому времени Пушкин уже знал, что Дантес отличный стрелок, и, стало быть, он идеально подходит на роль своего убийцы на дуэли, которую и следовало "организовать", да так, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения, что она "организована" именно с этой целью. Лучший способ добиться дуэли с Дантесом – зарекомендовать себя в светском обществе в качестве ревнивого мужа, готового вызвать на дуэль любого, кто осмелится нанести словом или действием оскорбление его жене, ну и ему тоже.

Первым "под раздачу" попадает молодой граф Владимир Александрович Соллогуб (8.08.1813–5.06.1882 г.), с которым Пушкин находился в достаточно близких отношениях с 1831 года, когда их познакомил отец В.А. Соллогуба. В своих "Воспоминаниях" В.А. Соллогуб особо подметил в характере Пушкина такую черту как ревность, которая по его мнению, и явилась причиной смерти поэта: "Он обожал жену, гордился ее красотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Это боязнь была причиной его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Он вступился не за обиду, которой не было, а боялся огласки, боялся молвы и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а посягателя на его имя и этого он не перенес".

Из приведенного отрывка воспоминаний Соллогуба со всей очевидностью следует, что Пушкин добился своей цели, поскольку до сегодняшнего дня все пушкинисты и пушкинолюбы считают, что именно "эта боязнь" негативного мнения света о его жене, а, стало быть, о нем самом и послужила причиной дуэли и смерти поэта ("…восстал он против мнений света…").

Свою идею Пушкин блестяще "опробовал" на самом В.А. Соллогубе в конце декабря 1835 года. После одного из балов он усмотрел в поведении Соллогуба дерзость по отношению к Н.Н. Пушкиной и посылает ему вызов на дуэль. Предыстория этого события, по воспоминаниях самого В.А. Соллогуба, такова.

Юный студент Дерптского университета (выпускник 1834 г.), впервые увидев Наталью Николаевну сразу же после знакомства с Пушкиным (1831 г.), без памяти в нее влюбился, да и как ему было не влюбиться в такую красавицу, о которой он пишет в своих воспоминаниях столь восторженно: "Много я на своем веку видел красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединив бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появления. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, – она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной.

Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею не знакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавших!"

К тому времени, когда произошел этот инцидент на балу, Соллогуб уже окончил университет и служил чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел и на следующий день должен был отбыть в служебную командировку в Ржев Тверской губернии. Страстная любовь к Наталье Николаевне к тому времени поостыла, тем более, что он собирался жениться, о чем и вел разговор со своей бывшей возлюбленной. Сам он об этом вспоминал так: "Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Нат<альей> Ник<олаевной> Пушкиной, которая шутила над моей романической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно в без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравятся Наталье Николаевне (чего никогда не было) в что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли".

"Присутствующие <при этом> дамы", которые "соорудили… сплетню", были очень близкие друзья Пушкина: княжна Вяземская Вера Федоровна и ее старшая дочь Мария Петровна Вяземская (в замужестве Валуева) (1813–1849), которые не преминули рассказать об этом Пушкину, сразу же по его возвращении в Петербург. Пушкин даже не мог себе представить, что его дальновидный план начнет реализовываться так скоро. Кандидатура молодого графа В.А. Соллогуба, по существу мальчишки, на роль "клеветника" в адрес его жены подходила как нельзя лучше. Шум, который неминуемо возникает в свете, был на руку Пушкину, чтобы прослыть эдаким дуэльным забиякой при его-то уже поседевших висках. Еще пару таких дуэльных историй и вызов на дуэль Дантеса (который к тому времени непременно должен "засветиться") будет вполне естественным событием. Мало того, нужно все обставить так, чтобы в свете сложилось твердое мнение о правоте Пушкина.

В дуэльной истории с В.А. Соллогубом важно было как можно дольше затянуть этот процесс, чтобы соответствующие слухи курсировали как можно дольше.

Кстати, складывающаяся обстановка как нельзя лучше этому способствовал. В.А. Соллогуб находится в длительной служебной командировке, Пушкин вызывает его на дуэль письмом, которое вдруг почему-то "не доходит" до адресата, а вот письмо его дерптского товарища по университету Андрея Николаевича Карамзина благополучно "доходит": "Самым же замечательным для меня, – воспоминает впоследствии Соллогуб, – было полученное мною от Андрея [Николаевича] Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А.С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь.

Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога… И вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним даже не виделся вовсе. Решительно нельзя было ничего тут понять, кроме того, что Пушкин чем-то обиделся, о чем-то мне писал и что письмо его было перехвачено". Вовсе "не перехвачено" было письмо с вызовом на дуэль, Пушкин его возможно даже и не писал, ему важно было тянуть время, а по прошествии достаточно длительного времени он "включает в игру" А.Н. Карамзина. "Загадка", о которой пишет Соллогуб, вовсе никакая не загадка, а очередная мистификация Пушкина, "сработанная" настолько тонко, что и по прошествии 175 лет вся эта дуэльная история принимается за чистую правду.

Назад Дальше