Чехов без глянца - Павел Фокин 21 стр.


сумеет дуть так резко и противно. Когда дует хо­лодный ветер и рябит воду, имеющую теперь после половодья цвет кофейных помоев, то становится и холодно, и скучно, и жутко; звуки береговых гар­моник кажутся унылыми, фигуры в рваных тулупах, стоящие неподвижно на встречных баржах, пред­ставляются застывшими от горя, которому нет кон­ца. Камские города серы; кажется, в них жители за­нимаются приготовлением облаков, скуки, мокрых заборов и уличной грязи - единственное занятие. На пристанях толпится интеллигенция, для кото­рой приход парохода - событие. Все больше Щер- баненки и Чугуевцы, в таких же шляпах, с такими же голосами и с таким же выражением "второй скрипки" во всей фигуре; по-видимому, ни один из них не получает больше 35 рублей, и, вероятно, все лечатся от чего-нибудь. <...>

Плыл я до Перми 2 / года - так казалось. Приплыл туда в 2 часа ночи. Поезд отходил в 6 часов вечера. Пришлось ждать. Шел дождь. Вообще дождь, грязь, холод... бррр! Уральская дорога везет хорошо. <...> Проснувшись вчера утром и поглядев в вагонное ок­но, я почувствовал к природе отвращение: земля бе­лая, деревья покрыты инеем и за поездом гонится настоящая метелица. Ну. не возмутительно ли? Не сукины ли сыны?.. Калош у меня нет, натянул я боль­шие сапоги и, пока дошел до буфета с кофе, про­душил дегтем всю Уральскую область. А приехал в Екатеринбург - гут дождь, снег и крупа. Натяги­ваю кожаное пальто. Извозчики - это нечто невооб­разимое по своей убогости. Грязные, мокрые, без рессор; передние ноги у лошади расставлены так / \, копыта громадные, спина тощая... Здешние дрожки - это аляповатая пародия на наши брички. К бричке приделан оборванный верх, вот и все. И чем правильнее я нарисовал бы здешнего извоз­чика с его пролеткой, тем больше бы он походил на

карикатуру. Ездят не по мостовой, на которой тряс­ко, а около канав, где грязно и, стало быть, мягко. Все извозчики похожи на Добролюбова. В России все города одинаковы. Екатеринбург та­кой же точно, как Пермь или Тула. Похож и на Су­мы, и на Гадяч. Колокола звонят великолепно, бар­хатно. <...>

Здешние люди внушают приезжему нечто вроде ужа­са. Скуластые, лобастые, широкоплечие, с маленьки­ми глазами, с громадными кулачищами. Родятся они на местных чугунолитейных заводах, и при рожде­нии их присутствует не акушер, а механик. Входит в номер с самоваром или с графином и, того гляди, убьет. Я сторонюсь. <...>

Всю ночь здесь бьют в чугунные доски. На всех уг­лах. Надо иметь чугунные головы, чтобы не сойти с ума от этих неумолкающих курантов. Сегодня по­пробовал сварить себе кофе: получилось матрасин- ское вино. Пил и только плечами пожимал.

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Томск, 14-17 мая 1890 г.:

Возят через Сибирь почтовые и вольные. Я взял по­следних: все равно. Посадили меня раба Божьего в корзинку-плетушку и повезли на паре. Сидишь в корзине, глядишь на свег Божий, как чижик, и ни о чем не думаешь... Сибирская равнина начинается, кажется, от самого Екатеринбурга и кончается черт знает где; я сказал бы, что она очень похожа на на­шу южнорусскую степь, если бы не мелкий берез­няк, попадающийся то там, то сям, и если бы не хо­лодный ветер, покалывающий щеки. Весна еще не начиналась. Зелени совсем нет, леса голы, снег не весь растаял; на озерах стоит матовый лед. 9 мая в день св. Николая бьы мороз, а сегодня 14-го вы­пал снег в 1 вершка. О весне говорят одни толь­ко утки. Ах, как много уток! Никогда в жизни я не

видел такого утиного изобилия. Летают над голо­вой, вспархивают около тарантаса, плавают в озе­рах и в лужах, короче, в один день из плохого ружья я настрелял бы тысячу штук. Слышно, как кричат дикие гуси... Их здесь тоже много. Часто попадают­ся вереницы журавлей и лебедей... В березняке пор­хают тетерева и рябчики. Зайцы, которых здесь не едят и не стреляют, ничтоже сумняся стоят на зад­них лапках и, вздернув уши, любопытным взором провожают едущих. Они так часто перебегают до­рогу, что это здесь не считается дурною приметой. Холодно ехать... 11а мне полушубок. Телу ничего, хо­рошо, но ногам зябко. Кутаю их в кожаное пальто - не помогает... На мне двое брюк. Ну-с, едешь, едешь... Мелькают верстовые столбы, лужи, берез­нячки... Вот перегнали переселенцев, потом этап... Встретили бродяг с котелками на спинах; эти госпо­да беспрепятственно прогуливаются по всему си­бирскому факту. То старушонку зарежут, чтобы взять ее юбку себе на портянки, то сорвут с версто­вого столба жестянку с цифрами - сгодится, то про­ломят голову встречному нищему или выбьют глаза своему же брату ссыльному, но проезжающих они не трогают. Вообще в разбойничьем отношении ез­да здесь совершенно безопасна. От Тюмени до Том­ска ни почтовые, ни вольные ямщики не помнят, чтобы у проезжающего украли что-нибудь; когда идешь на станцию, вещи оставляешь на дворе; на вопрос, не украдут ли, отвечают улыбкой. О гра­бежах и убийствах по дороге не принято даже гово­рить. Мне кажется, потеряй я свои деньги на стан­ции или в возке, нашедший ямщик непременно воз­вратил бы мне их и не хвастался бы этим. Вообще народ здесь хороший, добрый и с прекрасными тра­дициями. Комнаты у них убраны просто, но чисто, с претензией на роскошь; постели мягкие, все пу- 270 ховики и большие подушки, полы выкрашены или

устланы самоделковыми холщовыми коврами. Это объясняется, конечно, зажиточностью, тем, что се­мья имеет надел из i б десятин чернозема и что на этом черноземе растет хорошая пшеница (пшенич­ная мука стоит здесь 30 коп. за пуд). Но не все мож­но объяснить зажиточностью и сытостью, нужно уделить кое-что и манере жить. Когда ночью вхо­дишь в комнату, в которой спят, то нос не чувствует ни спирали, ни русского духа. Правда, одна старуха, подавая мне чайную ложку, вытерла ее о задницу, но зато вас не посадят пить чай без скатерти, при вас не отрыгивают, не ищут в голове; когда подают во­ду или молоко, не держат пальцы в стакане, посу­да чистая, квас прозрачен, как пиво, - вообще чис­топлотность, о которой наши хохлы могут только мечтать, а ведь хохлы куда чистоплотнее кацапов! Хлеб пекут здесь превкуснейший; я в первые дни объедался им. Вкусны и пироги, и блины, и оладьи, и калачи, напоминающие хохлацкие ноздреватые бублики. Блины тонки... Зато все остальное не по европейскому желудку. Например, всюду меня пот­чевали "утячьей похлебкой". Это совсем гадость: мутная жидкость, в которой плавают кусочки дикой утки и невареный лук; утиные желудки не совсем очищены от содержимого и потому, попадая в рот, заставляют думать, что рот и rectum поменялись местами. Я раз попросил сварить суп из мяса и из­жарить окуней. Суп мне подали пресоленый, гряз­ный, с закорузлыми кусочками кожи вместо мяса, а окуни с чешуей. Варят здесь щи из солонины; ее же и жарят. Сейчас мне подавали жареную солони­ну: преотвратительно; пожевал и бросил. Чай здесь пьют кирпичный. Это настой из шалфея и тарака­нов - так по вкусу, а по цвету - не чай, а матрасин- ское вино. Кстати сказать, я взял с собою из Екате-

ринбурга У^ фунта чаю, 5 фунтов сахару и 3 лимона. Чаю не хватило, а купить негде. В паршивых город­ках даже чиновники пьют кирпичный чай и самые лучшие магазины не держат чая дороже 1 р. 50 к. за фунт. Пришлось пить шалфей. Расстояние между станциями определяется рас­стоянием между каждыми двумя соседними дерев­нями: 20-40 верст. Деревни здесь большие, посел­ков и хуторов нет. Везде церкви и школы; избы де­ревянные, есть и двухэтажные. К вечеру лужи и дорога начинают мерзнуть, а ночью совсем мороз, хоть доху надевай... Бррр! Тряско, по­тому что грязь обращается в кочки. Выворачивает душу... К рассвету страшно утомляешься от холода, тряски и колокольчиков; страстно хочется тепла и постели... Пока меняют лошадей, прикурнешь где- нибудь в уголке и тотчас же заснешь, а через минуту возница уже дергает за рукав и говорит: "Вставай, приятель, пора!" Во вторую ночь я стал чувствовать острую зубную боль в пятках. Невыносимо больно. Спрашиваю себя: не отморозил ли? <...> Утром часов в 5-6 чаепитие в избе. Чай в доро­ге - это истинное благодеяние. Теперь я знаю ему цену и пью его с остервенением Янова. Он согрева­ет, разгоняет сон. при нем съедаешь много хлеба, а хлеб за отсутствием друтой еды должен съедаться в большом количестве; оттого-то крестьяне едят так много хлеба и хлебного. Пьешь чай и разгова­риваешь с бабами, которые здесь толковы, чадолю­бивы. сердобольны, трудолюбивы и свободнее, чем в Европе; мужья не бранят и не бьют их. потому что они так же высоки, и сильны, и умны, как их пове­лители; они, когда мужей нет дома, ямщикуют; лю­бят каламбурить. Детей не держат в строгости; их балуют. Дети спят на мягком, сколько угодно, пьют чай и едят вместе с мужиками и бранятся, когда те 272 любовно подсмеиваются над ними. Дифтерита нет.

Царит здесь черная оспа, но странно, она здесь не так заразительна, как в других местах: двое-трое за­болеют, умрут - и конец эпидемии. Больниц и вра­чей нет. Лечат фельдшера. Кровопускание и крово­сосные банки в грандиозных, зверских размерах. Я по дороге осматривал одного еврея, больного ра­ком печени. Еврей истощен, еле дышит, но это не помешало фельдшеру поставить ему 12 кровосос­ных банок. Кстати об евреях. Здесь они пашут, ям- щикуют, держат перевозы, торгуют и называются крестьянами, потому что они в самом деле и de jure и de facto крестьяне. Пользуются они всеобщим уважением, и, по словам заседателя, нередко их вы­бирают в старосты. Я видел жида, высокого и тон­кого, который брезгливо морщился и плевал, когда заседатель рассказывал скабрезные анекдоты; чис­топлотная душа; его жена сварила прекрасную уху. Жена того жида, что болен раком, угощала меня щучьей икрой и вкуснейшим белым хлебом. О жи­довской эксплоатации не слышно. <...> Обедать нечего. Умные люди, когда едут в Томск, бе­рут с собою обыкновенно полпуда закусок. Я же ока­зался дураком, и потому 2 недели питался одним только молоком и яйцами, которые здесь варят так: желток крутой, а белок восмятку. Надоедает такая еда в 2 дня. За всю дорогу я только два раза обедал, если не считать жидовской ухи, которую я ел. буду­чи сытым после чая. Водку не пил; сибирская водка противна, да и отвык я от нее, пока доехал до Екате­ринбурга. Водку же пить следует. Она возбуждает мозг, который от дороги делается вялым и тупым, отчего глупеешь и слабеешь. <...> В первые три дня вояжа у меня от тряски и толчков разболелись ключицы, плечи, позвонки, кобчик... Ни сидеть, ни ходить, ни лежать... Но зато прошли все грудные и головные боли, разыгрался донельзя аппетит, а геморрой, точно воды в рот набрал -

молчок. От напряжения, от частой возни с чемода­нами и проч., а бьпъ может, и от прощальных попо­ек в Москве у меня по утрам бывало кровохарканье, которое наводило на меня нечто вроде уныния, возбуждая мрачные мысли, и которое к концу пути прекратилось; теперь даже кашля нет; давно я так мало кашлял, как теперь, после двухнедельного пребывания на чистом воздухе. После же первых трех дней вояжа тело мое привыкло к тряске и для меня наступило время, когда я стал не замечать, как после утра наступал полдень, а потом вечер и ночь. Дни мелькали быстро, как в затяжной болезни. Ду­маешь, что еще нет полудня, а мужики говорят, что ты бы, барин, остался ночевать, а то как бы не за­блудился ночью; и в самом деле, поглядишь на ча­сы - 8-й час вечера.

Везут быстро, но поразительного в этой быстроте ничего нет. Вероятно, я застал дурную дорогу, зи­мой возят быстрее. На гору несутся вскачь, а преж­де чем выехать со двора и прежде чем ямщик сядет на козлы, лошадей держат двое-трое. Лошади на­поминают московских пожарных лошадей; однаж­ды я едва не передавил старух, а в другой раз едва не налетел на этап. Теперь извольте вам приключе­ние, которым я обязан сибирской езде. Только прошу мамашу не охать и не причитывать, ибо все обошлось благополучно. В ночь под 6-е мая на рас­свете вез меня один очень милый старик на паре. Тарантасик. Я дрема?! и от нечего делать погляды­вал. как в поле и в березняке искрились змееобраз­ные огни: это горела прошлогодняя трава, кото­рую здесь жгут. Вдруг слышу дробный стук колес. Навстречу во весь дух, как птица, несется почтовая тройка. Мой старик спешит свернуть вправо, трой­ка пролетает мимо, и я усматриваю в потемках гро­мадную, тяжелую почтовую телегу, в которой си- 274 дит обратный ямщик. За этой тройкой несется

вторая тройка тоже во весь дух. Мы спешим свер­нуть вправо... К великому моему недоумению и страху, тройка сворачивает не вправо, а влево... Едва я успел подумать: "Боже мой, сталкиваемся!", как раздался отчаянный треск, лошади мешаются в одну темную массу, дуги падают, мой тарантас ста­новится на дыбы, и я лечу на землю, а на меня мои чемоданы. Но это не все... Летит третья тройка... По-настоящему, эта должна была искрошить меня и мои чемоданы, но, слава богу, я не спал, ничего не сломал себе от падения и сумел вскочить так бы­стро, что мог отбежать в сторону. "Стой! - заорал я третьей тройке. - Стой!" Тройка налетела на втсь рую и остановилась... Конечно, если бы я умел спать в тарантасе или если бы третья тройка не­слась тотчас же за второй, то я вернулся бы домой инвалидом или всадником без головы. Результаты крушения: сломанные оглобли, изорванные сбруи, дуги и багаж на земле, оторопевшие, замученные лошади и страх от мысли, что сейчас была пережи­та опасность. Оказалось, что первый ямщик по­гнал лошадей, а во вторых двух тройках ямщики спали, и лошади сами понеслись за первой трой­кой, некому было править ими. Очнувшись от пе­реполоха, мой старик и ямщики всех трех троек стали неистово ругаться. Ах, как ругались! Я думал, что кончится дракой. Вы не можете себе предста­вить, какое одиночество чувствуешь среди этой ди­кой, ругающейся орды, среди поля, перед рассве­том, в виду близких и далеких огней, пожирающих траву, но ни на каплю не согревающих холодный ночной воздух! Ах, как тяжко на ду ше! Слушаешь ругань, глядишь на изломанные оглобли и на свой истерзанный багаж, и кажется тебе, что ты бро­шен в другой мир, что тебя сейчас затопчут... По­сле часовой ругани мой старик стал связывать ве­ревочками оглобли и сбрую; пошли в ход и мои 275

ремни. До станции дотащились кое-как, еле-еле, и то и дело останавливались... После 5-6 дня начались дожди при сильном ветре. Шел дождь днем и ночью. Пошло в дело кожаное пальто, спасавшее меня и от дождя и от ветра. Чуд­ное пальто. Грязь пошла невылазная, ямщики стали неохотно возить по ночам. Но, что ужаснее всего и чего я не забуду во всю мою жизнь, это перевозы через реки. Подъедешь ночью к реке... Начинаешь с ямщиком кричать... Дождь, ветер, по реке ползут льдины, слышен плеск... И кстати радость: кричит бугай. На сибирских реках живут бугаи. Значит, они признают не климат, а географическое положе­ние... Ну-с, через час в потемках показывается гро­мадный паром, имеющий форму баржи; громадные весла, похожие на рачьи клешни. Перевозчики - народ озорной, все больше ссыльные, присланные сюда по приговорам общества за порочную жизнь. Сквернословят нестерпимо, кричат, просят денег на водку... Везут через реку долго, долго... мучитель­но долго! Паром ползет...

Антон Павлович Чехов. Из письма М. В. Киселевой, 7 мая 1890 г.:

Пишу Вам теперь, сидя в избе на берегу Иртыша. Ночь. Попал я сюда таким образом. Еду я по сибир­скому тракту на вольных. Проехал уже 715 верст. Обратился в великомученика с головы до пяток. С сегодняшнего утра стал дуть резкий холодный ве­тер и заморосил противнейший дождишко. Надо заметить, что в Сибири весны еще нет: земля бу­рая, деревья голые, и, куда ни взглянешь, всюду бе­леют полосы снега; день и ночь еду я в полушубке, в валенках... Ну-с, подул с утра ветер... Тяжелые свинцовые облака, бурая земля, грязь, дождь, ве­тер... бррр! Еду, еду... без конца еду, а погода не уни­мается. Перед вечером на станции мне говорят,

что ехать дальше нельзя, гак как все залило, мосты разнесло и проч. Зная, как любят вольные ямщики пугать стихиями, чтобы оставить проезжего у себя ночевать (это выгодно), я не поверил и приказал запрячь тройку. Что ж? Увы мне! 1 Троехал я не боль­ше пяти верст, как увидел луговой берег Иртыша, весь покрытый большими озерами; дорога спрята­лась под водой, и мостки по дороге в самом деле или снесены, или раскисли. Возвращаться назад ме­шает отчасти упрямство, отчасти желание скорее выбраться из этих скучных мест... Начинаем ехать по озерам... Боже мой, никогда в жизни не испыты­вал ничего подобного! Резкий ветер, холод, отврати­тельный дождь, а тт"1 изволь вылезать из тарантаса (не крытого) и держать лошадей: на каждом мости­ке можно проводить лошадей только поодиночке... Куда я попал? 1де я? Кругом пустыня, тоска; виден го­лый, угрюмый берег Иртыша... Въезжаем в самое большое озеро; теперь уж охотно бы вернулся, да трудно... Едем по длинной, узкой полоске земли... Полоска кончается, и мы бултых! Потом опять поло­ска, опять бултых... Руки закоченели... А дикие утки точно смеются и огромными стаями носятся над го­ловой... Темнеет... Ямщик молчит - растерялся... Но вот, наконец, выезжаем к последней полоске, от­деляющей озера от Иртыша... Отлогий берег Ирты­ша на аршин выше уровня; он глинист, гол, изгры­зен, склизок на вид... Мутная вода... Белые волны хлещут по глине, асам Иртыш не ревет и не шумит, а издает какой-то странный звук, похожий на то, как будто под водой стучат по гробам... Тот берег - сплошная, безотрадная пустыня... Вам снился час­то Божаровский омут; так мне теперь будет сниться Иртыш...

Но вот и паром. Надо переправляться на ту сторо­ну. Выходит из избы мужик и, пожимаясь от дождя, говорит, что паромом плыть нельзя теперь, так как 277

слишком ветрено... (Паромы здесь весельные.) Со­ветует обождать тихой погоды... И вот я сижу ночью в избе, стоящей в озере на са­мом берегу Иртыша, чувствую во всем теле про­мозглую сырость, а на душе одиночество, слушаю, как стучит по гробам мой Иртыш, как ревет ветер, и спрашиваю себя: где я? зачем я здесь?

Антон Павлович Чехов. Из письма семье. Красный Яр - Томск, 14-17 мая 1890 г.:

Назад Дальше