Неудачи преследовали их с первой минуты. Выбросили "львовян" далеко от назначенного места, потом обстоятельства сложились так, что группа осталась без командира. Вскоре под гребень случайной облавы попала боевая подруга Ольги - варшавянка Ганка - разведчица группы "Львов". Девушка бесстрашная, смелая до дерзости, но не всегда достаточно осторожная. По предварительным данным, ее увезли в Освенцим. Радистка Ольга осталась одна.
"Не Комар - настоящий овод, - говорил о ней офицер. - На месте посмотришь, проанализируй еще раз ее работу, пригодится. Вам следует использовать опыт Комара. Ты не смотри, что молода. Считай, три месяца одна за всю группу в тылу работает".
Что я знал о ней? Комар - она же Ольга Совецка (так называли ее польские друзья) - родилась в ноябре 1922 года в городе Кара-Кол (в Киргизии). После окончания семилетки училась в техникуме, получила среднетехническое образование. По путевке комсомола пошла в армию, закончила школу радистов-разведчиков и проявила себя в тылу у немцев в исключительно сложной обстановке отважной, находчивой разведчицей.
Разный возраст. Разный опыт. Разные характеры.
Когда Груша пошла в первый класс, я уже учительствовал. Когда Комар вступала в комсомол, Грозу призывали на действительную службу.
21 июня в школе, где училась Груша, был бал. До самого рассвета бродили счастливые девчонки по тихим улицам райгородка, еще не зная о том, что война началась.
В ночь на двадцать второе я как заведующий Гороно находился на праздничном собрании львовских учителей, а Алексей в то время со своим взводом связистов был поднят по боевой тревоге.
…Незадолго до вылета нашей группы меня вызвали в штаб.
На этот раз мы не говорили о предстоящем задании, не уточняли детали. Все было говорено-переговорено.
- Догадываешься, зачем вызван?
- Не совсем.
- Решено окончательно. Подписан приказ о твоем назначении командиром группы. Мы, - продолжал офицер, - очень рассчитываем на твой педагогический опыт. Главное - объединить, сплотить членов группы. Четыре голоса должны слиться в один "Голос". И при этом очень важно сохранить, развить индивидуальный почерк каждого, поворачивать лучшей его стороной.
- Буду стараться.
- Заместитель у тебя хорош. Правда, горяч. Ты студи, но в меру. Подружились?
- Вроде.
- В школе вас многому научили. Но твоя настоящая наука только начинается.
- Понятно.
- И помни, что я говорил насчет группы. Четыре пальца врозь - просто четыре пальца, вместе - почти кулак.
Ну, будь здоров и здравствуй, Голос. До встречи где-то в Кракове.
Как это началось
Что привело меня в Рыбне? Как я, представитель самой мирной профессии, стал военным разведчиком, а еще раньше подпольщиком?
Моя довоенная жизнь мало чем отличалась от жизни миллионов наших советских людей. Я родился в старом Екатеринославе, будущем Днепропетровске, за три года до революции, на Первой Чечеловке - грязной, пыльной рабочей окраине. Отец мой, Степан Березняк, провоевал всю империалистическую. Первое воспоминание связано с ним. Меня, трехлетнего пацана, очень напугал чужой дядя, заросший густой рыжей щетиной солдат. Щетина больно кололась, я стал вырываться, заплакал (ЧП это долго фигурировало в нашей семейной хронике) и с месяц упорно называл отца дядьком. "Дядько" побрился, попарился в бане, отмыл, соскреб солдатскую грязь и оказался молодым, веселым, неистощимым на выдумки человеком. С фронта - дело уже было после революции - он привез одну только гармонь. Отец берег ее пуще глаза и много лет не расставался с ней. Репертуар его был обширен и воистину интернационален. В империалистическую воевал мой отец под Бобруйском, в Пинских болотах, где, очевидно, подружился с "Лявонихой". Помню еще "На сопках Маньчжурии", "Ой під вишнею, під черешнею", "їхав козак на війноньку". Но больше всего мне почему-то запомнилась солдатская "Ой, степ, ти мій степ".
Песню я хорошо запомнил, потому что играл ее отец очень часто. Он всю жизнь был рабочим. Столярничал на брянском заводе, позже на станции Помашной в вагоноремонтных мастерских, потом снова Днепропетровск. Последние годы - Львов. Никогда не болел. Решительно отказывался от выхода на пенсию. Как жил, так и умер рабочим на семидесятом году в 1954-м, так и не узнав - тогда еще не время было, - чем занимался его сын, отбыв в неизвестном направлении в январе 1944 года.
В Помашной я учился в железнодорожной семилетней школе. Стал пионером. Пел песню про картошку-раскартошку, вкусней которой не найдешь на всем белом свете. Кострами взвивались синие ночи в степи за Помашной. А мы, прижавшись друг к другу, затаив дыхание, слушали нашего директора Ивана Степановича. Теперь я понимаю, какой это был отличный историк. В его рассказах оживали Спартак и Рылеев, Гарибальди и коммунары Парижа. Плыл навстречу своему бессмертию "Потемкин". Щетинилась баррикадами Пресня. И будто из пламени костра вставали Котовский, Блюхер, Фрунзе, Дзержинский - железные рыцари революции, а рядом с ними - первые комсомольцы нашего края. В такую ночь я впервые услышал слово "подпольщик". Когда деникинцы захватили Екатеринослав, многие комсомольцы ушли в подполье. За ними охотилась деникинская контрразведка, смерть всюду ходила следом, а они продолжали борьбу.
Вижу задумчивое, скупо освещенное бликами догорающего костра лицо Ивана Степановича, слышу его глуховатый голос:
Гвозди бы делать из этих людей -
В мире бы не было крепче гвоздей.
Я поступил в комсомол по рекомендации нашего директора в 1930 году, в самый разгар коллективизации. По его же совету стал студентом Кировоградского педтехникума. В семнадцать лет получил назначение в Ивановскую начальную школу. Как я проклинал себя, свой выбор в первые дни работы! Что и говорить, воспоминания не из приятных, но… первый педагогический блин оказался для меня горьким комом. Тридцать семь пар глаз требовали внимания, тридцать семь ребячьих глоток спрашивали, жаловались, хныкали, разговаривали в самое, как мне казалось, неподходящее время и молчали - конечно, назло учителю, - когда тот добивался ответа.
Я возненавидел школу, свою профессию и… сбежал в Днепропетровск, в Горный институт. Но, проучившись два года в Горном, геологом не стал. Чем больше я отдалялся от школы, тем больше тянуло к ней. Да и голод в 1933 году прижал нашу семью так, что я понял: без моей помощи им не выжить. Словом, явился с повинной в облоно, не скрыл бегства своего и оказался в селе Веселом (Межевский район) в должности учителя математики 5-7-х классов. Впрочем, и тут я не с первого дня стал учителем. Но было больше знаний, больше житейского опыта, исчезли растерянность и страх перед детьми.
Учителем, однако, сделало меня другое: мужество, душевная красота наших детей в ту трудную, голодную зиму. Советская власть сделала все, чтобы спасти детей. В школе появились горячие завтраки: чай на сахарине, жиденький суп с крупинками пшена. Я не помню случая, чтобы кто-то из моих учеников перехватил в школе завтрак у своего товарища. Не у всех хватало сил ходить в школу. К весне кое-кто начал опухать. И оставались без горячих завтраков именно те, кто больше всего в них нуждался. Я предложил ослабевших подкармливать, носить им горячие завтраки на дом. Мои ребята - как любил я их, как гордился ими в эти минуты! - сразу согласились. И снова-таки не было случая - а голодали все зверски, - чтобы кто-то по дороге съел завтрак товарища.
Многому научили меня в ту зиму мои ученики. Видеть, будить в ученике Человека - главное в учительском деле. Я и теперь благодарен моим ученикам в селе Веселом: они сделали меня учителем.
Пишу не без надежды, что строки эти попадутся и тем молодым, начинающим моим коллегам, которые теряются, не выдерживают первых испытаний в школе, слишком быстро расписываются в своей педагогической беспомощности, непригодности - и бегут из школы куда глаза глядят. Не скрою: вузовский диплом - не патент на вечные времена, не индульгенция от будущих упущений и трудностей. Кое-кому действительно полезно вовремя уйти, переменить профессию. Но и поспешность тут ни к чему. Надо самому будить, растить в себе педагога.
Впрочем, я снова отвлекся. Веселое окончательно определило мою дорогу. Преподавал в школе, учился заочно в педагогическом институте. Прошел по всем ступенькам школьной и наробразовской лестницы: завуч, директор школы, инспектор районо, заведующий районным отделом народного образования в Петропавловском районе. В июне 1939 года Верховный Совет наградил меня медалью "За трудовую доблесть". В октябре меня принимали в ряды большевистской партии.
Богатым событиями для меня оказался 1939 год. Прошло несколько дней после партийного собрания - и меня вызвали в обком, а затем в Центральный Комитет КП(б)У. В Киеве узнаю: рекомендуют в город Львов на руководящую работу в органы народного образования. Так я стал заведующим Шевченковским районо. Летом 1940 года меня избрали депутатом Львовского горсовета, а вскоре назначили заведующим отделом народного образования города Львова.
Мне много не хватало тогда во Львове: опыта, знаний, умения разбираться в людях. Но многое компенсировалось молодостью, энтузиазмом. Львовяне жадно потянулись к знаниям. Только за последние предвоенные месяцы мы открыли во Львове десятки новых школ, два педучилища. Впервые за много лет в древних стенах университета снова зазвучала украинская речь. Меня хватало и на приемы, и на инспектирование школ, ина совещания - заседали мы часто и подолгу, и на многочисленные депутатские обязанности, и на прогулки по ночному Львову. Незадолго до начала войны подружился я с замечательным журналистом и человеком - Кузьмой Пелехатым. С ним бродили мы по притихшим ночным улицам. Неутомимый ходок и рассказчик, Кузьма как из рога изобилия одаривал меня былями и легендами древнего города.
Было трудно, чертовски трудно в довоенном Львове, и все же город молодел прямо на глазах. Открывались новые театры, клубы. Охотно приезжали на гастроли прославленные театральные коллективы Москвы, Киева, Харькова, Одессы. Помню длинные очереди на концерты Утесова и Лемешева, на "Запорожца за Дунаем" с участием Паторжинского и Литвиненко-Вольгемут. Театр оперы и балета, эту вотчину польских магнатов и австрийских баронов, где раньше никогда не звучала украинская речь, куда и не ступала нога мастерового или "хлопа", заполнили рабочие львовских заводов и фабрик, студенты, дети тех же рабочих и галицких крестьян. На спектакли, случалось, приезжали из сел целыми семьями в домотканых одеждах и брилях. Степенно усаживались в обитые бархатом кресла. Я видел, как плакали эти люди, услышав со сцены "панского" театра выстраданную, долгожданную родную речь. Во Львове побывали Корнейчук, Рыльский, Тычина, Сосюра, Бажан, Яновский. На одной из встреч местных писателей с киевлянами Кузьма Пелехатый познакомил меня с человеком, чья жизнь почти целиком соответствовала пословице: "Прошел Крым, Рим и медные трубы".
Не знаю, довелось ли напоследок Петру Карманскому побывать в Крыму. Что же касается Рима и медных труб, то тут все правда. И даже не символическая. Сын хлебороба, плотника, он учился в Ватикане, лично знал двух римских пап, встречался со многими высшими сановниками католической и униатской церкви, долгие годы оставался в близких отношениях с митрополитом Шептицким, представлял "правительство" Петлюры при Ватикане и дослужился чуть ли не до министра в ЗУНРА (так называемая "Западноукраинская Народная Республика").
Карманский долгие годы считался своим человеком на националистическом Олимпе как политик, дипломат, поэт-декадент. Бывал он по поручению господ-самостийников и за океаном, в Бразилии. Очищал там души, а заодно и кошельки своих же околпаченных братьев-гречкосеев, эмигрантов-галичан. Правда, не нажил на этом крестьянский сын Петро Карманский ни палат каменных, ни крупного счета в банке. Собранные деньги тут же исчезали в бездонных карманах националистической братии. Долгим, трудным был путь Карманского "крiзь темряву", как он потом писал в одной из своих книг, - к свету. Обо всем этом поэт рассказывал нам при последующих встречах, рассказывал с юмором, а порою зло, беспощадно обнажая свое прошлое.
При первом знакомстве Карманский представился учителем из Дрогобыча. Вскоре, однако, принятый в Союз писателей СССР, он переехал во Львов, одно время преподавал украинский язык в университете имени Ивана Франко. Забегая вперед, скажу, что Карманский в годы оккупации ничем не запятнал себя. Бывших своих "опекунов" всячески избегал, а чтобы не умереть с голоду, одно время работал в Кракове на железной дороге. После войны мы снова как-то встретились на собрании городской интеллигенции. Я с удовольствием пожал руку человеку, приобретшему, пусть не сразу, пусть после долгих мучительных блужданий, ясную веру и чистую совесть.
* * *
Меня часто спрашивают, особенно в молодежной аудитории: "Неужели вы не чувствовали приближения грозы? Ведь от Львова до демаркационной линии, за которой стояли пограничники рейха, было совсем близко". Львов, по сути, и до вероломного нападения Гитлера оставался прифронтовым городом. И все же на вопрос ответить не так-то просто. Конечно, мало кто из нас верил Гитлеру и Риббентропу, их обещаниям на Советский Союз не нападать. Мы-то знали, что творилось за Саном, на оккупированной вермахтом территории. Многие польские интеллигенты, чудом вырвавшись "оттуда", нашли в советском Львове кров над головой, работу, верных друзей. Их рассказы об увиденном, пережитом будили гнев и тревогу. Доходили слухи о концентрации войск на границе, о маневрах, напоминающих боевые действия. На улицах города я встречал офицеров вермахта, представителей разных военных и полувоенных миссий, комиссий и подкомиссий. Продолжалась репатриация за Сан лиц немецкого происхождения. Одна такая комиссия облюбовала кладбище. Отсюда репатриировались nach Heimat, бренные останки лиц немецкого происхождения. Комиссия эта, очевидно для камуфляжа, не прекращала своей деятельности даже в июне 1941 года. Чем занимались члены других комиссий, я не знал, да и не интересовался этим тогда. Теперь, конечно, нетрудно предположить, сколько немецких разведчиков забрасывалось во Львов под разными официальными вывесками. Обстановка осложнялась и тем, что в городе осталось немало старых гитлеровских агентов - буржуазных националистов. Одни из них затаились, другие спешно перекрашивались в розовый, даже красный цвет и ждали.
Но городу, казалось, не было дела ни до членов комиссий, упорно называвших Львов "Лембергом", ни до мышиной возни националистов. Мне больше всего помнится Львов ликующий, поющий, празднующий на улицах и площадях свою вторую молодость. Безработица была вечной спутницей старого Львова. До сих пор перед моими глазами счастливые лица учителей, получающих назначение в школу. Какие только не приходилось при этом выслушивать истории от коллег с университетскими дипломами! Люди годами работали официантами, а случалось, не находили и такой работы, получая нищенское пособие.
Город упивался свободой, и это праздничное настроение не могло не захватить и нас, партийных, советских работников, прибывших из восточных областей.
А между тем шел июнь 1941 года. В школах города успешно завершались выпускные экзамены. Мы посоветовались в горкоме и решили отметить окончание учебного года большим учительским праздником. Долго подбирали помещение, пока не остановились на вместительном актовом зале 25-й средней школы.
В субботу вечером 25-я школа, праздничная, нарядная, принимала учителей города. Я зачитал приказ о премировании большой группы педагогов грамотами, ценными подарками, путевками в дома отдыха. Я видел на глазах у многих слезы. Награжденные выступали. Говорили о печальном, порой трагическом прозябании украинского учителя-интеллигента в Австро-Венгрии, буржуазной Польше. Потом пели песни: знаменитую "Катюшу", "Повш, вире, на Вкрашу", шевченковский "Заповгг", красные песни рабочего Львова. И был, как говорят в таких случаях, большой праздничный концерт, пир на весь мир. Домой я возвращался уже 22 июня на рассвете. Только лег - звонок из горисполкома: "Собирайся, высылаем машину. Есть новости…".
Надолго запомнилось мне это утро, точнее, первые его минуты рассветной тишины, покоя. Мы уже подъезжали на дежурной "эмке" к массивному зданию горисполкома, когда воющий, тревожный звук заполнил небо. Самолеты на большой высоте сделали круг над городом.
- Кружат коршуньем. И что здесь Гитлеру надо? - длинно и замысловато выругался шофер, все еще не придавая особого значения случившемуся. Но тут мы заметили: от самолетов отделяются и медленно, словно нехотя, падают какие-то черные предметы. Раздались взрывы. Ударили зенитки. Надрывно завыли сирены. Мы бросились через площадь в горисполком.
- Говорят, провокация. Москва еще вчера предупреждала: и такое возможно, - ответил на немой наш вопрос председатель горисполкома Еременко. - Только какая же это провокация? Звонили из Военного округа: на границе идут ожесточенные бои. По всему видать: война, товарищи, война.
Во дворе горисполкома нам выдали оружие. Мы, рядовые и ответственные работники городского и областного исполкомов, стали бойцами объединенного истребительного отряда. Я узнал, что командиром нашего отряда назначен мой земляк, хороший знакомый по совместной работе в Петропавловском районе, начальник управления стройматериалов Алексей Середа.
Вскоре отряд по тревоге посадили на полуторки: в Винниках, в десяти километрах от Львова, высадился вражеский десант. Все, однако, обошлось без нас. Десант окружили и обезоружили местные комсомольцы. Тут я в первый день войны увидел пленных гитлеровцев. В своих разрисованных желто-зеленых комбинезонах они походили на огромных лягушек. И вначале вызывали скорее любопытство, нежели гнев и ненависть.
Странно вели себя первые пленные. Словно не они, а мы у них в плену. Держались самоуверенно, шутили, похлопывали конвоиров по плечу. Переводчиком неожиданно объявился Кармазин - выдвиженец из рабочих, заместитель председателя горсовета, депутат Верховного Совета УССР. Но и без его перевода я понял, что старался втолковать нам высокий, тонкошеий ефрейтор:
- Во Львове армия фюрера будет завтра. Через несколько недель Москва. Большевистен, комиссарен, юден - капут. Украина - хорошо.
Он предложил всем нам "оказать содействие" ему и его "камрадам". Гарантировал "за помощь солдатам фюрера жизнь, культурное содержание в лагере для военнопленных".
Мне бросились в глаза его руки, мозолистые, натруженные, руки мастерового, рабочего человека. Я так верил в немецких пролетариев, в "Рот фронт". Сколько раз говорил своим ученикам: начнется война, и руки рабочих, протянутые друг к другу, объединятся, схватят Гитлера за глотку.
- Арбайтер? - спросил я, неожиданно вспомнив нужное слово.
- Дойче! - презрительно процедил в ответ ефрейтор.