К тому времени саркофаг с телом Ленина, который во время войны прятали, вернули на Красную площадь. Как-то утром мы отправились туда. Сам визит не имел бы никакой важности, если бы он также не вызвал во мне, как и в остальных, нового и до тех пор неведомого нам сопротивления. Когда мы медленно спускались в мавзолей, я увидел, как простые женщины в платках крестились, как будто приближались к усыпальнице святого. На меня тоже нашло какое-то мистическое чувство, нечто забытое из далекой юности. Более того, все было устроено таким образом, чтобы вызвать в человеке именно такое чувство, – блоки гранита, застывшие часовые, невидимый источник света над Лениным и даже его тело, высохшее и белое, как мел, с редкими волосками на черепе, как будто их кто-то посеял. Несмотря на мое уважение к гению Ленина, мне показалось неестественным и, более того, антиматериалистическим и антиленинским это мистическое сборище вокруг его бренных останков.
Даже если бы нам не приходилось бездельничать, мы все равно хотели бы посмотреть Ленинград, город революции, город многих красот. По этому вопросу я обратился к Жданову, и он любезно согласился. Но я заметил также определенную сдержанность. Встреча продолжалась едва ли десять минут. Тем не менее он не преминул спросить меня, что я думаю о заявлении Димитрова в "Правде" по поводу его визита в Бухарест, во время которого он призвал к координации экономических планов и к созданию таможенного союза между Болгарией и Румынией. Я ответил, что мне не нравится это заявление, поскольку оно рассматривает болгаро-румынские отношения в изоляции и является преждевременным. Жданов также не был удовлетворен этим заявлением, хотя и не высказал причин недовольства; они появились вскоре после этого и ниже будут изложены мной подробно.
Приблизительно в то же самое время в Москву прибыл представитель югославского внешнеторгового ведомства Богдан Крнобрня, и поскольку он не мог преодолеть некоторых препятствий в советских учреждениях, то одолевал меня просьбами поехать вместе с ним к Микояну, министру внешней торговли.
Микоян встретил нас холодно, выдавая свое нетерпение. Одна из наших просьб состояла в том, чтобы Советы поставили нам из своих зон оккупации железнодорожные вагоны, которые они нам уже обещали, – тем более что многие из этих вагонов были вывезены из Югославии, а русские не могут их использовать, потому что у них железнодорожная колея шире, чем у нас.
– А как вы считаете, мы должны их вам предоставить – на каких условиях, по какой цене? – холодно спросил Микоян.
Я ответил:
– Вы отдаете их нам как подарок! Он коротко ответил:
– Мое дело – не раздавать подарки, а торговать.
Также напрасными были предпринятые Крнобрня и мной усилия изменить соглашение о продаже советских фильмов, которое было несправедливо по отношению к Югославии и наносило ей ущерб. Под предлогом того, что другие восточноевропейские страны могут посчитать это прецедентом, Микоян отказался даже обсуждать этот вопрос. Однако он резко преобразился, когда встал вопрос о югославской меди. Он предложил платить за нее в любой валюте или в ее эквиваленте, платить вперед и в любых размерах.
Итак, мы с ним не пришли ни к чему, кроме продолжения бесплодных и бесконечных переговоров. Было очевидно – колеса советской машины застопорились и остановились в том, что касалось Югославии.
Тем не менее поездка в Ленинград принесла некоторое облегчение и восстановление сил.
До своей поездки в Ленинград я бы не поверил, что что-либо может превзойти усилия уроженцев повстанческих районов и партизан Югославии в самопожертвовании и героизме. Но Ленинград превзошел действительность югославской революции, если не в героизме, то определенно в коллективном самопожертвовании. В этом городе с многомиллионным населением, отрезанном от тыла, без топлива и продовольствия, под постоянным огнем тяжелой артиллерии и самолетов около трехсот тысяч человек умерли от голода и холода зимой 1941/42 года. Люди доходили до каннибализма, но не было и мысли о том, чтобы сдаться. Но это была лишь общая картина. Только после того, как мы вступили в контакт с реальностью – с конкретными примерами жертв и героизма, живыми людьми, которые участвовали в них или же были их свидетелями, – мы почувствовали величие эпопеи Ленинграда и силу, на которую способны человеческие существа – русские люди, – когда опасности подвергаются основы их духовного, политического и общечеловеческого существования.
Наши встречи с ленинградскими официальными лицами добавили к восхищению человеческую теплоту. Все до одного они были простыми, образованными, напряженно работающими людьми, которые взвалили на свои плечи и продолжали нести в сердцах трагическое величие города. Но они вели одинокий образ жизни и были рады встретить людей из другого климата и культуры. Мы легко и быстро установили с ними хорошие отношения – как люди, которые испытали подобную же судьбу. Хотя нам никогда и в голову не приходило жаловаться на советских руководителей, мы тем не менее обратили внимание на то, что эти люди подходили к жизни граждан и своего города – наиболее важного культурного и промышленного центра на огромной территории России – проще и человечнее, чем это было в Москве.
Мне казалось, что я смогу очень быстро найти общий политический язык с этими людьми, просто используя язык человеческий. Но на самом деле я не удивился, когда два года спустя узнал, что этим людям тоже не удалось избежать тоталитарной мясорубки только потому, что они осмеливались быть людьми.
Во время этого теплого, хотя и печального ленинградского эпизода было и неприятное пятно – наш сопровождающий Лесаков. Даже в то время в Советском Союзе встречались официальные лица, которые вышли из нижних слоев трудящихся масс. О Лесакове в силу его недостаточной грамотности и невежества можно было сказать, что недавно он был рабочим. Эти недостатки не были бы пороками, если бы он не пытался скрыть их и выступать с претензиями, выходящими за пределы его способностей. Фактически он продвинулся не благодаря своим собственным усилиям и способностям, а был вытащен наверх и усажен в аппарат Центрального комитета, в котором отвечал за проблемы Югославии. Он был помесью агента разведки с официальным партийным лицом. Наделенный ролью партийного человека и "партийностью", он грубым образом собирал информацию о Югославии и ее руководителях.
Худощавый, с морщинистым лицом, мелкими желтыми зубами, в криво болтающемся галстуке и рубашке, которая вылезала у него из штанов, всегда опасающийся того, что он может выглядеть "некультурным", Лесаков был бы приятен как простой рабочий человек, если бы не был наделен такой большой ответственностью и, исходя из этого, не провоцировал нас – главным образом, меня – на неприятные дискуссии. Он похвалялся тем, как "товарищ Жданов вычистил всех евреев из аппарата Центрального комитета!" – и вместе с тем превозносил венгерское политбюро, которое в то время почти целиком состояло из еврейских эмигрантов, что, должно быть, и подсказало мне мысль о том, что, несмотря на свой скрытый антисемитизм, Советское правительство считало удобным иметь в Венгрии на верхушке евреев, у которых не было корней и которые таким образом были более зависимы от его воли.
Я уже слышал и замечал, что, когда в Советском Союзе хотели от кого-нибудь избавиться, но для этого не было убедительных причин, дурную славу о таком человеке обычно распространяли через агентов секретной полиции. Так было, когда Лесаков "доверительно" сказал мне, что маршал Жуков был изгнан за то, что грабил драгоценности в Берлине. "Вы знаете, товарищ Сталин не выносит аморального поведения!", а о заместителе начальника Генерального штаба генерале Антонове сказал: "Представьте себе, было разоблачено его еврейское происхождение!"
Было также очевидно, что Лесаков, несмотря на ограниченность его интеллекта, был хорошо информирован о положении дел в югославском Центральном комитете и о методах его работы. "Ни в одной партии в Восточной Европе, – сказал он, – нет такой четверки людей, за которой следили бы так же пристально, как в вашей".
Он не назвал имен этой четверки, но, и не спрашивая его, я знал, что он имеет в виду Тито, Карделя, Ранковича и меня. Я задал себе вопрос и пришел к выводу: не является ли эта четверка одной из тех самых "мелочей" в глазах советского руководства?
7
После нескольких дней безделья Коча Попович решил вернуться в нашу страну, оставив в Москве Тодоровича, чтобы тот ждал результатов, то есть дожидался того, что советское руководство сжалится и возобновит переговоры. Я бы уехал с Поповичем, если бы из Белграда не пришло послание, в котором сообщалось о прибытии Карделя и Бакарича, и поэтому мне надо было присоединиться к ним на обсуждениях с Советским правительством "возникших осложнений".
Кардель и Бакарич прибыли в воскресенье, 8 февраля 1948 года. На самом деле Советское правительство пригласило Тито, но в Белграде сослались на то, что Тито нехорошо себя чувствует – даже в этом можно было видеть взаимное недоверие, – поэтому вместо него прибыл Кардель. Одновременно была приглашена делегация болгарского правительства, то есть Центрального комитета, о чем нам сообщил вездесущий Лесаков, преднамеренно подчеркнув, что из Болгарии прибыла "руководящая верхушка".
Ранее, 29 января, "Правда" осудила Димитрова и отмежевалась от "проблематичных и фантастических федераций и конфедераций", а также таможенных союзов. Это было предупреждением и предвестником ощутимых мер и более жесткого курса, который впредь собиралось проводить Советское правительство.
Карделя и Бакарича разместили на вилле неподалеку от Москвы, куда к ним переехал и я. В ту же ночь, когда жена Карделя спала, а он лежал рядом с ней, я сел к нему на кровать и насколько возможно мягче проинформировал его о своих впечатлениях от моего пребывания в Москве и контактах с советскими руководителями. Они сводились к выводу о том, что мы не может рассчитывать на какую-либо серьезную помощь, но должны полагаться на наши ресурсы, потому что Советское правительство проводит свою собственную политику подчинения, пытаясь перевести Югославию на уровень оккупированных восточноевропейский стран.
Кардель сказал мне тогда или сразу же после своего прибытия, что непосредственной причиной спора с Москвой было соглашение между югославским и албанским правительствами относительно ввода в Албанию двух югославских дивизий. Дивизии уже формировались, а полк истребителей югославских военно-воздушных сил уже находился в Албании, когда Москва выразила решительный протест, отказавшись принять в качестве причины то, что югославские дивизии были необходимы для защиты Албании от возможного нападения со стороны греческих "монархо-фашистов". В послании в Белград Молотов угрожал открытым разрывом.
На следующий день после прибытия Карделя, прогуливаясь в парке под наблюдением советских агентов, на лицах которых можно было прочитать ярость по поводу того, что мы совещаемся, а они не могут подслушать, Кардель и я продолжили нашу беседу в присутствии Бакарича. Она была более обширной и более последовательной в анализе и, несмотря на незначительные расхождения в выводах, совершенно единодушной. Как обычно, я был более суровым и категоричным.
Никто ни о чем нас не информировал, и с советской стороны не было никаких сигналов до следующего вечера, 10 февраля, когда в девять часов они усадили нас в автомобиль и повезли в Кремль, в кабинет Сталина. Там мы минут пятнадцать ждали болгар – Димитрова, Коларова и Костова, – а как только они прибыли, нас немедленно провели к Сталину. Мы сели так, чтобы справа от Сталина, который был во главе стола, находились советские представители – Молотов, Жданов, Маленков, Суслов, Зорин; слева были болгары – Коларов, Димитров, Костов; а затем югославские представители – Кардель, я, Бакарич.
В то время я представил югославскому Центральному комитету письменный доклад об этой встрече, но, поскольку сегодня у меня его нет, положусь на свою память и на то, что уже было опубликовано о встрече.
Первым слово взял Молотов, который с привычным для него немногословием заявил, что между Советским правительством, с одной стороны, и югославским и болгарским правительствами – с другой, возникли серьезные разногласия, что "непозволительно как с партийной, так и с политической точки зрения".
В качестве примера таких разногласий он привел тот факт, что Югославия и Болгария подписали союзный договор не только без ведома Советского правительства, но и вопреки его точке зрения, которая заключалась в том, что Болгария не должна подписывать никаких политических договоров до тех пор, пока не подпишет мирный договор.
Молотов пожелал более подробно остановиться на заявлении Димитрова в Бухаресте о создании Восточноевропейской федерации, в которую включалась и Греция, таможенного союза и координации экономических планов между Румынией и Болгарией. Однако Сталин оборвал его:
– Товарищ Димитров слишком увлекается на пресс-конференциях – не следит за тем, что он говорит. И все, что он говорит, что говорит Тито, преподносится за границей так, как будто это с нашего ведома. Например, сюда приезжали поляки. Я их спрашиваю: что вы думаете о заявлении Димитрова. Они говорят: хорошее дело. А я им говорю, что это – нехорошее дело. Тогда они отвечают, что они тоже думают, что это – нехорошее дело, если таково мнение Советского правительства. Потому что они думали, что Димитров выступил с таким заявлением с ведома и согласия Советского правительства, и поэтому одобрили его. Димитров потом постарался подправить свое заявление через Болгарское телеграфное агентство, но он вовсе не помог делу. Более того, он поведал о том, как Австро-Венгрия в свое время препятствовала таможенному союзу между Болгарией и Сербией, что естественно подводит к выводу: раньше на его пути была Германия, а теперь русские. Вот что происходит!
Молотов продолжил, что болгарское правительство идет на создание федерации с Румынией, даже не проконсультировавшись на этот счет с Советским правительством.
Димитров попытался смягчить проблему, подчеркнув, что он говорил о федерации лишь в общих чертах.
Но Сталин перебил его:
– Нет, вы согласились на таможенный союз, на координацию экономических планов.
Молотов продолжил Сталина:
– А что такое таможенный союз и координация экономик, как не создание государства?
В тот момент стала совершенно ясной суть встречи, хотя ее никто и не выразил, а именно: между "народными демократиями" непозволительны никакие отношения, выходящие за пределы интересов и не получившие одобрения Советского правительства. Стало ясно, что для советских руководителей с их менталитетом великой державы (что нашло выражение в концепции "ведущей силы социализма") и особенно с их утверждением о том, что Красная армия освободила Румынию и Болгарию, заявления Димитрова, недисциплинированность и своеволие Югославии представляют собой не только ересь, но и отрицание "священных" прав Советского Союза.
Димитров пытался что-то объяснить, оправдаться, но Сталин все время перебивал его, не давая закончить. Теперь это был настоящий Сталин. Все его остроумие превратилось сейчас в злобную грубость, его исключительность – в нетерпимость. Но в то же время он сдерживал себя и не приходил в бешенство. Ни на мгновение не теряя своего ощущения фактического состояния дел, он бранил болгар и с горечью упрекал их, потому что знал, что они ему не подчинятся, а на самом деле его взоры были устремлены на Югославию – в точности в соответствии с поговоркой: бранит дочь, чтобы укорить невестку.
При поддержке Карделя Димитров указал, что в Бледе Югославия и Болгария не объявляли о подписании договора, а опубликовали лишь заявление о том, что было достигнуто соглашение, ведущее к договору.
– Да, но вы не проконсультировались с нами! – закричал Сталин. – Мы узнаем о ваших поступках из газет! Вы, как бабы на лавочке, болтаете обо всем, что вам приходит в голову, а потом за это ухватываются газеты!
Димитров продолжал, не очень ловко оправдывая свою позицию относительно таможенного союза с Румынией:
– Болгария переживает такие экономические трудности, что без сотрудничества с другими странами не может развиваться. Что же касается моего заявления на пресс-конференции, то, верно, я увлекся.
Сталин его перебил:
– Вы хотели блеснуть оригинальностью! Это было совершенно неверно, потому что такая федерация невероятна. Какие у Болгарии с Румынией исторические связи? Никаких! И не надо говорить о Болгарии и, скажем, Венгрии или Польше.
Димитров возразил:
– По сути дела, нет разницы между внешней политикой Болгарии и Советского Союза.
Сталин ответил решительно и твердо:
– Есть серьезные разногласия. Зачем их скрывать? В практике Ленина всегда было признавать ошибки и устранять их как можно быстрее.
Димитров ответил умиротворенно и почти смиренно:
– Правда, мы допустили ошибку. Но посредством ошибок мы учимся и находим свой путь во внешней политике.
Сталин – грубо и язвительно:
– Учитесь! Вы в политике пятьдесят лет – а сейчас начинаете исправлять ошибки! Ваша беда не в ошибках, а в позиции, которая отличается от нашей.
Я сбоку взглянул на Димитрова. Уши у него были красные, на лице высыпали красные прыщи, покрывающие пятна от экземы. Редкие волосы сбились и безжизненными прядями свисали над морщинистой шеей. Мне было его жалко. Лев Лейпцигского процесса, который из своего капкана бросил вызов Герингу и фашизму в момент их наивысшей власти, сейчас выглядел подавленным и угнетенным.
Сталин продолжал:
– Таможенный союз, федерация между Румынией и Болгарией – все это чепуха! Федерация между Югославией, Болгарией и Албанией – это другое дело. Здесь существуют исторические и другие связи. Это федерация, которая должна быть создана, и чем скорее – тем лучше. Да, чем скорее, тем лучше – сразу же, если возможно, завтра! Да, завтра, если возможно! Соглашайтесь на это немедленно.
Кто-то, мне кажется Кард ель, заметил, что югославо-албанская федерация уже создается. Но Сталин подчеркнул:
– Нет, сначала федерация между Болгарией и Югославией, а потом обеих с Албанией, – и добавил: – Мы думаем, что должна быть создана федерация между Румынией и Венгрией, а также Польшей и Чехословакией.
Дискуссия на какое-то время улеглась.
Сталин больше не развивал вопрос о федерации. Позднее в форме указания он повторил, что федерация между Югославией, Болгарией и Албанией должна быть создана немедленно. Но из сформулированной им позиции и неопределенных в то время намеков советских дипломатов представлялось, что советские руководители также флиртовали с мыслью о реорганизации Советского Союза путем присоединения к нему "народных демократий" – Украины с Венгрией и Румынией и Белоруссии с Польшей и Чехословакией, тогда как Балканские государства должны были объединиться с Россией! Какими бы неопределенными и гипотетическими ни были эти планы, ясно одно: Сталин искал решения и формы для восточноевропейских стран, которые обеспечили бы и укрепили господство и гегемонию Москвы на длительное время.
Как раз в тот момент, когда казалось, что вопрос о таможенном союзе, то есть о болгарско-румынском соглашении, урегулирован, старик Коларов, как будто вспомнив что-то важное, начал объяснять: