Обесчещенная - Мухтар Маи 2 стр.


Тогда мулла покинул совет, не имея больше других предложений. В конце концов Рамзан, не принадлежащий ни к касте мастои, ни к нашей, убедил моего отца и дядю попытаться достичь примирения другим путем: попросить прощения. Послать уважаемую женщину моего возраста, чтобы совершить акт покорности перед этими злодеями. Получить прощение от мастои, чтобы они отозвали свое обвинение и чтобы полиция освободила моего брата. Вот потому-то я отправилась с полным доверием, согласившись предстать перед лицом этих варваров, и никто не мог вообразить, что я стану жертвой этой самой последней попытки примирения.

Однако Шаккур все еще оставался в заключении после того, как насильники вышвырнули меня прочь. Той же ночью один из моих двоюродных братьев пошел к Фаизу, главе клана мастои.

- Что вы сделали, то сделали. Теперь освободите Шаккура.

- Иди в комиссариат, я с ними потом поговорю.

Двоюродный брат отправился в комиссариат.

- Я говорил с Фаизом, он сказал освободить мальчика.

Полицейский снял трубку телефона и позвонил Фаизу, словно тот был его начальником.

- Тут кое-кто пришел к нам и говорит, что ты согласен, чтобы Шаккура освободили...

- Пусть сначала заплатит за его освобождение. Возьми деньги, а потом отпусти его.

Полиция запросила двенадцать тысяч рупий, громадную для семьи сумму. Три или четыре месячных заработка рабочего. Мой отец и дядя обошли родственников и соседей, чтобы собрать ее, и вернулись в полицию, чтобы отдать деньги. Около часа ночи в конце концов мой брат был освобожден.

Но он по-прежнему находился в опасности. Ненависть так просто не проходит. Мастои пойдут до конца в своих обвинениях, они не могут отступить, не потеряв лицо и честь, - и ни один мастои никогда не сдается. Они там, в своем доме, глава семьи и его братья, там, за полем сахарного тростника. Совсем рядом. Они одержали победу надо мной и моим братом, но война не закончилась. У всех мужчин мастои есть оружие, они принадлежат к касте воинов. У нас же только дрова, чтобы зажечь огонь, и у нас нет никого, кто бы встал на нашу защиту.

Я хотела покончить с собой, я приняла решение. В таких случаях, как мой, женщины поступают именно так. Я хотела выпить кислоту и умереть, чтобы окончательно погасить огонь позора, нависший надо мной и моей семьей. Я умоляла мать помочь мне умереть. Просила ее пойти и купить мне кислоты, чтобы моя жизнь, наконец, оборвалась, потому что в глазах других людей я уже и так была мертвой. Моя мать разрыдалась и отказалась мне помогать: она караулила меня днем и ночью. Я не могла больше спать, а она не давала мне умереть. Долгие дни я сходила с ума от бессилия. Я больше не могла продолжать жить так, лежа, закутавшись в шаль. В конце концов неожиданный приступ ненависти вывел меня из состояния этого паралича.

Я думала, как бы мне в свою очередь отомстить за себя. Я могла бы нанять людей, чтобы убить моих насильников. Они бы проникли к ним в дом, вооружившись ружьями, и справедливость была бы восстановлена. Но у меня не было денег. Я бы сама могла купить ружье или раздобыть кислоту и выплеснуть ее в глаза обидчикам, чтобы ослепить их. Я могла бы... Но я всего лишь женщина, и у меня нет денег, мы, женщины, не имеем на это права. Монополией на месть владеют мужчины, и она осуществляется через жестокость к женщинам.

Теперь приходилось слышать о вещах, о которых раньше не говорили: мастои ограбили дом одного из моих дядей, они уже вторгались неоднократно в дома моих родственников, они способны появиться в любом доме со своими ружьями и безнаказанно грабить. Полиция об этом знает, но она знает также, что никто не имеет права жаловаться, потому что тот, кто осмелится на это, будет тотчас же убит. Против них нет никакого способа борьбы, они живут здесь из поколения в поколение. Они знают депутатов, и у них вся власть, от нашей деревни до префектуры района. Полное превосходство. Именно поэтому они с самого начала говорили полиции:

- Если вы должны будете освободить Шаккура, то отдать его надо только нам.

Даже полицейские боялись за жизнь моего брата, и лучшее, что они нашли, - это поместить его в камеру, пока не будет принято решение о его виновности или невиновности.

Таким образом, просьба о прощении, которую мне пришлось принести публично, изначально была обречена на провал. Они согласились на нее, чтобы совершить надо мною насилие перед всей деревней. Они не боятся ни Бога, ни дьявола, ни муллу. У них власть, которую им дает принадлежность к высшей касте. Согласно племенной системе, они решают, кто их враг, кого надо раздавить, унизить, обокрасть, изнасиловать, при полной безнаказанности. Они нападают на слабых, а мы слабые.

И тогда я стала молиться, чтобы Бог помог мне выбрать между самоубийством и мщением любым способом. Я вспоминала Коран и разговаривала с Богом, как в те времена, когда была ребенком.

Когда я совершала какие-нибудь глупости, мама всегда говорила:

- Осторожно, Мухтаран. Бог видит все, что ты делаешь!

Тогда я смотрела на небо, спрашивая себя, есть ли наверху окно, через которое Бог может меня увидеть. Но из уважения к матери я не задавала вопросов. Дети не задают вопросов родителям. Иногда мне надо было поговорить с кем-нибудь из взрослых. И тогда моя бабушка с отцовской стороны отвечала на мои "почему" и "как". Лишь она меня слушала.

- Бабуля, мама говорит, что Бог на меня смотрит. Там, в небе, правда есть окошко, которое он открывает, чтобы на меня смотреть?

- Богу нет необходимости открывать окошки, Мухтаран, все небо - его окно. Он видит тебя, и он видит всех других людей на земле. И он судит твои плохие поступки, гак же как и поступки других. Что ты натворила?

- Мы с сестрами взяли палку соседского дедушки и положили ее поперек перед входом в комнату. Когда дедушка вошел, мы подняли палку с двух сторон, и он упал!

- Зачем вы так сделали?

- Потому что он все время нас ругает. Он не дает нам лазать на деревья, чтобы качаться на ветвях. Он не хочет, чтобы мы разговаривали, смеялись, играли, он ничего не хочет! И он все время грозит нам своей палкой, что бы ни произошло! "Ты не помыла попу, ну-ка иди мойся! Ты не повязала платок! Иди одевайся!" Он нас ругает без конца, он только и ворчит!

- Этот дедушка очень старенький, у него плохой характер. Он не выносит детей. Но больше так не поступай. Что ты еще наделала?

- Я хотела прийти к тебе на обед, а мама не разрешила. Она сказала, что я должна есть дома.

- Я поговорю с мамой, чтобы она больше не обижала мою внученьку...

В нашей семье никто нас не бил. Отец никогда не поднимал на меня руку. Мое детство было простым, бедным, ни счастливым, ни несчастным, - но радостным. Я бы хотела, чтобы тот период длился всю мою жизнь. Я представляла Бога как короля: он был большой и сильный, сидел на диване в окружении ангелов и всех прощал. Он одаривал своей милостью того, кто творил добро, а другого отправлял в ад за его злые поступки.

В двадцать восемь лет - с точностью до года, если верить моей матери - Бог был единственным прибежищем в моем одиночестве, в комнате, где я укрылась от своего позора. Умереть или отомстить за себя? Как снова обрести честь?

Пока я молилась в уединении, по деревне продолжали носиться слухи.

Рассказывали, что во время пятничной молитвы мулла произнес проповедь. Он заявил громко и ясно, что происшедшее - это грех, позор для всей общины и что жители деревни должны обратиться в полицию.

Рассказывали, что на собрании присутствовал журналист местной прессы и что он упомянул об этой истории в газете.

Рассказывали также, что мастои отправились в город, в ресторан, где публично хвастались своими подвигами, не опуская подробностей, и что теперь новость распространилась по всему району.

На четвертый или пятый день моего затворничества, во время которого я не ела и не спала, а только неустанно читала наизусть Коран, в первый раз мне на глаза навернулись слезы. Наконец я расплакалась. Тело и рассудок, иссохшие и измученные, были освобождены этими неторопливыми ручьями слез.

Я никогда не была слишком экспансивной. В детстве была веселой и беззаботной, с удовольствием участвовала в небольших розыгрышах, меня было легко рассмешить. Я помню, что плакала лишь раз, когда мне было лет десять. Мои братья и сестры гонялись по двору за убежавшим из курятника цыпленком, а я варила на огне шапати. И цыпленок, которого я не успела поймать, попал в костер. Я не смогла его спасти. Я плеснула воду на огонь, но было уже поздно. Он умер у меня на глазах. Уверенная, что это моя вина, что я была недостаточно проворной, чтобы поймать его, я проплакала целый день над ужасной смертью маленького невинного существа. Я никогда не могла забыть того чувства вины, оно преследовало меня, я чувствую себя виноватой до сих пор. Если бы не моя промашка, он, может быть, был бы спасен, он бы выжил, вырос. У меня было чувство, что я совершила большой грех, убив живое существо. Я плакала над мертвым цыпленком, сгоревшим в огне за несколько секунд, как плакала сейчас над своей судьбой. Я чувствовала себя виноватой в том, что меня изнасиловали. Ужасное ощущение, потому что это была не моя вина. Я не хотела смерти этого цыпленка, так же точно, как не сделала ничего, за что должна была вытерпеть такое унижение. Мои насильники, они-то не чувствовали себя виноватыми. Я никогда не смогу забыть. Я не смогу ни с кем говорить о том, что со мной произошло. Это невозможно. Да я в любом случае не способна на такое. Пережить вновь ту чудовищную ночь - невыносимо, я гоню воспоминания из головы, как только они возвращаются. Я не хочу вспоминать. Это для меня невозможно.

И вдруг я услышала крики в доме: пришла полиция!

Я вышла из комнаты и увидела Шаккура, который выскочил во двор в такой панике, что, не отдавая себе отчета, ринулся прямиком к дому мастои. Отец побежал за ним как сумасшедший. Мне пришлось их успокаивать и заставить вернуться.

- Отец, вернись! Не бойся! Вернись, Шаккур!

Услышав голос дочери, которую он не видел несколько дней, в тот самый момент, как он схватил Шаккура, отец остановился, и оба степенно возвратились во двор, где их ждали полицейские.

Как ни странно, я больше ничего не боялась, тем более полиции.

- Кто здесь Мухтаран Биби?

- Это я.

- Подойди сюда. Ты должна немедленно пойти с нами в комиссариат. Отец с Шаккуром тоже. А где твой дядя?

Мы поехали на полицейской машине, забрав дядю по дороге, и нас привезли в комиссариат района Джатой, к которому относилась наша деревня. Там нам велели ждать, пока придет начальник. Там были стулья, но никто не предложил нам сесть.

- Вас позовут!

Там были журналисты. Они задавали мне вопросы, хотели узнать, что со мной произошло, и я вдруг заговорила. Я стала им рассказывать, но не вдаваясь в интимные подробности, касающиеся только моей женской стыдливости. Я назвала имена насильников, описала обстоятельства, объяснила, как все началось с ложного обвинения моего брата. Я была совершенно несведущей в законах и судебной системе, поскольку эти знания никогда не были доступны женщинам, но инстинктивно почувствовала, что должна воспользоваться присутствием журналистов.

В это время в комиссариат прибежал в ужасе кто-то из моих родственников. Мастои прослышали, что я в полиции, и угрожали нам расправой.

- Не говори ничего. Тебя попросят подписать полицейский протокол, не делай этого. Тебе надо выбраться из этого дела. Если ты вернешься домой, не подавая жалобы, они нас оставят в покое, если же нет...

Я решила бороться. Я еще не знала, почему полиция приехала за нами. Лишь позже я узнала, что наша история очень быстро распространилась в газетах по всей стране, благодаря той первой заметке в местной прессе. Теперь она была известна до Исламабада и даже за пределами страны! Правительство провинции Пенджаб, обеспокоенное необычной шумихой, попросило местную полицию составить в кратчайший срок информационный отчет. Впервые члены джирги назначили в виде наказания групповое изнасилование, несмотря на противодействие муллы.

Не зная законов и своих прав, как и большинство неграмотных женщин, я полагала, что у меня их нет вообще. Но я догадалась, что отмщение может быть получено другим путем, не самоубийством. Что мне до их угроз и опасности, со мной уже ничего не может случиться более страшного. Отец, вопреки ожиданиям, занял мою сторону.

Если бы я получила образование, умела читать и писать, все было бы проще. Но я вступила на новый, на тот момент совершенно неизведанный путь, и моя семья стояла за мной.

Потому что полиция в нашей провинции напрямую подчиняется высшим кастам. Их члены ведут себя как непримиримые хранители традиций, осуществляющие связь с племенными властями. Решение джирги, каким бы оно ни было, соответствует их принципам. Невозможно поставить в вину влиятельной семье что-либо, что она рассматривает как внутреннее дело деревни, особенно если жертвой оказывается женщина. Чаще всего полиция сотрудничает с виновным, которого она таковым не считает. Женщина же является лишь объектом обмена, рождения или женитьбы. В соответствии с традициями у нее нет никаких прав. Я была воспитана именно так, и никто и никогда не говорил мне, что в Пакистане есть конституция, есть законы, есть права, записанные в книгу. Я никогда в жизни не видела адвоката или судью. Официальная юстиция была мне совершенно неизвестна и относилась только к богатым и образованным.

Я не знала, куда меня приведет решение подать жалобу. Послужит ли оно мне трамплином, чтобы выжить, даст ли моему позору и моему нежеланию с ним смириться оружие, неизвестное, но тем более ценное, потому что оно - единственное, которым я располагаю. Правосудие или смерть. А может быть, и то и другое.

Около десяти часов вечера полицейский завел меня одну в кабинет. Оставив меня стоять перед ним, он начал записывать мои ответы на вопросы, которые задавал.

И тогда меня охватило еще одно чувство: подозрительность.

Он выходил из кабинета три раза, чтобы повидать начальника. Каждый раз он возвращался, чтобы написать три строчки, хотя я говорила очень много. В конце концов он велел мне приложить палец к чернилам и поставить отпечаток в конце страницы в качестве подписи.

Пусть не умея читать, не слышав того, что он спрашивал у своего начальника, я поняла, что он написал на половине странички то, что ему диктовал начальник. Иначе говоря, глава клана мастои. У меня не было в этом уверенности, но я чувствовала инстинктивно.

Он даже не прочитал мне, что написал. Было два часа ночи. Я только что поставила отпечаток пальца на документ, в котором говорилось, что ничего не произошло. Или что я солгала. Я даже не поняла, что он поставил на протоколе неправильную дату. Тогда было 26 июня, а он написал 28-е. Он предпочел дать себе пару дней дополнительно, для него это было не срочно.

Покинув полицейский участок Джатоя, нам надо было самим думать, как добраться до дома за несколько километров. Там был какой-то человек с мотоциклом. В обычном случае он бы обязательно согласился нас подбросить - такой способ передвижения довольно распространен, - но он отказался везти меня и Шаккура, боясь встретить на дороге мастои.

- Я могу взять только твоего отца, и все.

Двоюродный брат, пришедший предупредить об угрозе, был вынужден нас провожать, но он пошел в обход, сделав крюк, чтобы не идти обычной дорогой.

С тех пор все стало по-другому. Даже я сама изменилась. Я не знала, как буду бороться и добиваться справедливости как возмездия, но в моем сознании уже сложился новый путь, единственно возможный. От этого зависели моя честь и честь моей семьи. Пусть я умру, но умру не растоптанной. Я страдала много дней, готовая покончить с собой, я плакала... Теперь мое поведение изменилось, хотя я сама не думала, что способна на это.

Вовлеченная в запутанный лабиринт официального закона, поставленная в неблагоприятные условия своим положением женщины, своей неграмотностью, за пределами семьи я имела единственную сильную сторону - протест.

И этот протест был таким же мощным, насколько тотальным было до сих пор мое подчинение.

Судья не такой, как другие

Было пять утра, когда мы наконец добрались до дому. Я была без сил после этого испытания. Как раз в такой момент скромная женщина вроде меня задает себе вопросы. Например, есть ли у меня резон желать изменить порядок, установленный племенной традицией. Я знала теперь, что решение о моем изнасиловании было принято общим собранием деревни. Мои отец и дядя слышали его, как и другие жители. Наша семья надеялась, что в конце концов просьба о прощении будет принята. В действительности же мы все попали в одну ловушку, я была приговорена изначально.

Каковы бы ни были мои опасения и сомнения, но теперь отступать было поздно. Мужчины Пенджаба, будь то кланы мастои, гуджар или балуч, не представляют себе, насколько мучительно, невыносимо женщине, если ее вынуждают рассказывать, что ей довелось вытерпеть. Я не упоминала подробностей перед полицейским. Простого слова "изнасилование" вполне достаточно. Их было четверо. Я видела их лица. Они вышвырнули меня вон, полураздетую, я едва прикрыла свою наготу перед глазами других мужчин и пошла... Все остальное - кошмар, который я старалась изгнать из памяти.

Рассказывать об этом снова и снова невозможно. Ведь это словно проживать все заново с каждым разом. Если бы только я могла довериться кому-нибудь - какой-нибудь женщине, это было бы не так болезненно. Но увы! В полиции и судопроизводстве работают только мужчины. Всегда одни мужчины.

Но на этом еще все не кончилось. Лишь только мы вернулись домой, как полиция снова пришла к нам. В этот раз меня забрали в комиссариат района - ради неких "формальностей".

Я сказала себе, что новость уже просочилась в газеты, они боятся, возможно, что понаедут другие журналисты и история - моя история - разойдется дальше. Но я ни в чем не была уверена. Мне было трудно двигаться, унизительно смотреть в глаза другим. Как спать, есть, пить после такого испытания? И однако же я встаю, иду вперед, сажусь в их машину, закрываю лицо шалью, даже не смотрю на дорогу. Я другая женщина.

И вот я сижу на полу в пустой комнате вместе с другими людьми, которых я не знаю. Я совершенно не понимаю, что там делаю, что меня ждет, и никто не приходил за мной, чтобы вести на допрос.

Поскольку со мной никто не разговаривает, никто не объясняет, что к чему, у меня есть время поразмыслить о том, как обращаются с женщинами. Мужчины знают, что нам остается только молчать и ждать. Зачем ставить нас в известность? Это же они принимают решения, царствуют, действуют, судят. Я думала о козах, которых привязывают во дворе, чтобы они не убегали. Я не слишком отличалась от коз, если даже у меня не было веревки на шее.

Время шло, и я увидела, что приехали отец с Шаккуром. Они хотели узнать, что происходит. Полиция закрыла их в том же помещении, где находилась я. Мы оставались там до вечера, не смея перемолвиться словом, а на закате полицейские отвезли нас в деревню на машине. Не было никакого допроса, никаких "формальностей". У меня было впечатление, что меня пытаются от чего-то отстранить, как обычно. Когда я была девочкой, потом девушкой, я могла только случайно услышать обрывки разговора и понять, о чем говорят взрослые. Нельзя было ни задавать вопросы, ни вставить слово, а только ждать и пытаться понять, что происходит вокруг, собирая отдельные слова, сказанные другими.

Назад Дальше