По пути в камеру я успел крепко ругнуть бульварно-буржуазную прессу, которая всех нас усиленно изображала зверями в человеческом облике, добавил еще несколько слов о крайней разнузданности буржуазной печати вообще, - смотритель тюрьмы сочувственно кивал головой, а надзиратель, бряцая ключами, со странной усмешкой распахнул передо мной тяжелые двери камеры.
6. ИТОГИ ИЮЛЬСКИХ ДНЕЙ
В процессе нарастания революционных событий демонстрация 3–5 июля 1917 г. имеет, несомненно, большое историческое значение. Она является промежуточным звеном между двумя другими массовыми выступлениями пролетариата: демонстрацией 20–21 апреля и Великой Октябрьской революцией. Она логически вылилась из демонстрации 20–21 апреля, но превзошла ее как более резкой, отчетливой постановкой вопросов, так и вовлечением в ряды демонстрантов гораздо более широких масс рабочего класса.
20-21 апреля, наряду с выставленным нашей партией лозунгом "Вся власть Советам!", еще встречалось требование персональных перемещений в составе министерств, выражавшееся в плакатах: "Долой Гучкова и Милюкова!" В этих наивных надписях еще чувствовались отзвуки пеизжитых, мелкобуржуазных иллюзий, внушавших наивную веру, что с переменой одного-двух лиц Временное правительство станет приемлемым для рабочих и крестьян.
К 3–5 июля углубление и обострение классовых противоречий заставило изжить эти вредные мечты, отрешиться от всяких надежд на Временное правительство. В июльской демонстрации единообразное содержание плакатов варьировалось только в пределах: "Вся власть Советам!" и "Долой министров-капиталистов!" Последнее требование, настаивавшее на обязательном устранении из состава правительства всех до одного представителей буржуазии с заменой их социалистами, представителями рабочих Советов, являлось только иной формулировкой того же самого требования. Лозунг изгнания десяти министров-капиталистов означал не смену отдельных лиц, а полный переход к новой системе управления - к Советской Республике.
Несмотря на доказанное участие анархистов, без всякого смысла стремившихся разжечь страсти, не они спровоцировали все выступление: это было не по силам такой невлиятельной группе. Июльские события произошли совершенно стихийно, без всякого побуждения извне. Рабочий класс и крестьянство в солдатских и матросских шинелях своим здоровым инстинктом чуяли, что Временное правительство губит революцию, ведет ее в пропасть.
Преступное наступление 18 июня, продиктованное хищниками международной биржи и означавшее продолжение воины за старые задачи империализма, так же как предательская политика внутри страны, лучше всяких агитаторов открыло глаза народным массам.
И, не ожидая призыва, они 3 июля по собственной инициативе хлынули на улицу.
Как отнеслась к этому партия большевиков? 2 и 3 июля она всей силой своего влияния сдерживает идущие за ней массы. Днем 3 июля ЦК сдает в печать призыв воздержаться от выступления. Но наэлектризованность рабочих масс и их напор настолько велики, а коллективная воля так знаменательно проявляет себя в самостоятельном выступлении одних частей и в сочувственном настроении других, еще не выступивших, но в любой момент готовых к выступлению, что к вечеру 4 июля партия революционного пролетариата, чутко отражающая интересы и настроения рабочих масс, решается возглавить неизбежное, неустранимое движение и, внеся в стихию сознательность, превратить его в мирную и организованную вооруженную демонстрацию.
Классовое чутье, здравый политический смысл и дальнозоркость нашей партии, тесная спаянность ее с широкими пролетарскими и полупролетарскими массами избавили ее от роковой и непоправимой ошибки, которая произошла бы, если б партия осталась в стороне от движения. Ее призывы к спокойствию не были бы услышаны. Движение, органически и стихийно возникшее на почве контрреволюционного издевательства над массами правительства Керенского и Церетели, было все равно неминуемо, но при пассивном воздержании партии большевиков оно перекатилось бы через ее голову, разбилось бы на тысячи мелких, не связанных, не координированных и не объединенных выступлений и было бы разбито по частям. Ни одна другая партия ни по своему влиянию, ни по состоянию организационного аппарата не могла в то время взять на себя руководство таким ответственным революционным выступлением.
Наша партия возложила на свои плечи эту тяжелую задачу и с честью разрешила ее. Конечно, были отдельные эксцессы, совершенно неизбежные во всяком массовом выступлении, но они быстро ликвидировались энергией членов партии. В общем, партии всецело удалось овладеть этим стихийным, помимо ее воли образовавшимся движением и влить его в русло демонстрации.
Часто приходилось слышать возражения: если предполагалось произвести лишь мирную демонстрацию, зачем нужно было брать оружие? Не лучше ли было винтовки оставить дома?
Наивный вопрос! Легко было предвидеть, что безоружная демонстрация будет встречена "по-военному". Если 4 июля Временное правительство не выпустило против манифестантов русского Кавеньяка во главе какого-нибудь казачьего полка или юнкерского отряда, так это в значительной степени потому, что мозолистые руки рабочих, матросов и солдат крепко сжимали приклады заряженных винтовок.
Временное правительство боялось вооруженного отпора, не хотело преждевременно вызвать гражданскую войну. Еще в мае Церетели, приезжавший заключать соглашение с "независимой" Кронштадтской республикой, выдуманной напуганным буржуазным воображением, хватаясь за голову, страдальчески говорил:
- Неужели будет гражданская война? Неужели не удастся предотвратить ее?
И он в искреннем отчаянии нервно сжимал кулаки.
Необходимость оружия, единственного средства защиты в случае кровопускания, диктовалась еще и тем обстоятельством, что, провозглашая демонстрацию, мы сохраняли за собой право в любой момент превратить ее в вооруженное восстание.
Если бы фронт и провинция горячо поддержали наши лозунги, произведя аналогичные смотры своих вооруженных сил, то мы были бы плохими революционерами, не попытавшись форсировать события и уже в июле не сделав октября.
Почему же мы в то время не решились стать на путь переворота?
Потому что, несмотря на несомненное большинство в Питере, во всероссийском масштабе у нас не было достаточно сил, чтобы не только захватить власть на несколько дней, а надолго удержать ее. Наконец, совершая переворот, нам пришлось бы арестовывать тогда как членов Временного правительства, так и большинство Центрального Исполнительного Комитета и большинство Питерского Совета. Это сразу обессилило бы партию, произведшую переворот, подрезав основы ее позиции и создав непонятные для масс, противоречивые условия, когда во имя борьбы за власть Советов приходилось бы арестовывать эти Советы.
Партия большевиков поступила правильно, не прельстившись на лавры дешевой авантюры, способной в то время если не погубить революцию, то надолго отсрочить ее Октябрьское торжество.
Исторические дни 3–5 июля в том виде, как они были использованы партией, имели огромные положительные результаты по своему влиянию на дальнейшее развитие событий.
Этот первый грандиозный смотр пролетарских сил, готовых на страх буржуазии, с оружием в руках защищать революцию, был началом конца для Временного правительства и связавших с ним свою бесславную судьбу "оборонческих" партий меньшевиков и эсеров.
События 3–5 июля и последовавшая за ними кампания жестоких репрессий до конца разоблачили контрреволюционную и антидемократическую позицию буржуазного правительства Керенского. Меньшевики и эсеры, запутавшиеся в сетях коалиции, окончательно и бесповоротно скомпрометировали себя.
А наша преследуемая партия, окруженная ореолом мученичества, вышла из этих испытаний еще более закаленной, неслыханно увеличившей свое влияние и кадры своих сторонников.
Июльские дни и неотвратимо наступившее после них обострение классовой борьбы дали огромный опыт и многому научили русский рабочий класс.
Глава VIII. В ТЮРЬМЕ КЕРЕНСКОГО
Отведенная мне камера была расположена в первом этаже огромного второго корпуса "Крестов".
На следующий день, 14 июля, я был вызван на допрос. В особой комнате, рядом с кабинетом начальника тюрьмы, меня ожидал следователь морского суда Соколов в блестящем форменном кителе. Подавая мне лист бумаги, он с преувеличенной корректностью, невольно напомнившей мне царских жандармов, предложил заполнить показаниями официальный бланк.
Когда я закончил изложение своей роли в июльских событиях, морской следователь многозначительно информировал меня, что, по старым законам, так же как по новому положению, введенному на фронте, за вменяемые мне преступления полагается смертная казнь.
- Закон обратной силы не имеет, - возразил я.
В самом деле, в момент демонстрации смертная казнь формально еще не была введена, к тому же моя деятельность протекала в Кронштадте и в Питере, а никак не на фронте.
Следователь недоуменно развел руками. Я догадался, что понятие "фронт", очевидно, допускает самое широкое толкование. Элементарные юридические формулировки, вроде "обратная сила закона", существуют лишь в мирное время и в эпоху революции отпадают сами собой. Мне стало попятно, что в рядах опьяненного победой и жаждой мести Временного правительства существует немало сторонников самой жестокой расправы с большевиками.
В начале моего тюремного сидения я был подвергнут строжайшему одиночному заключению: дверь моей камеры была постоянно закрыта и даже на прогулку "по кругу" меня выводили отдельно, тогда как другие товарищи, седевшие в одиночках, имели общую прогулку, во время которой устраивались небольшие импровизированные митинги.
* * *
Во время одной из первых прогулок я увидел за решеткой нижнего подвального этажа знакомое лицо товарища П. Е. Дыбенко. Не обращая внимания на конвойных солдат и тюремных надзирателей, я спокойно остановился и на виду у всех вступил с ним в приятельскую беседу. Никто не сделал мне замечания - революция уже заметным образом коснулась тюрьмы.
Тов. Дыбенко со свойственным ему юмором рассказал перипетии своего ареста. Он сам не мог удержаться от смеха, когда описывал мне неожиданные злоключения командующего флотом, адмирала Вердеревского, убежденного сторонника Временного правительства. Адмирал, получив шифровку Дудорова о безжалостном потоплении подводными лодками всех кораблей, самовольно выходящих из гавани по направлению к Петрограду, естественно, доставил ее в Центробалт, откуда она, произведя неслыханную сенсацию, распространилась по всем кораблям. Вердеревский, не имевший физической возможности за спиной Центробалта привести в исполнение готтентотский приказ, отлично сознавал, что даже в мало вероятном случае его удачного выполнения ему самому не сносить головы. Конечно, было нетрудно подводной лодкой потопить тот или иной корабль, но вызвать в Балтийском флоте гражданскую войну было абсолютно немыслимо при полном единодушии и нераздельной сплоченности матросских масс. Исходя из одних соображений голой целесообразности и собственного бессилия, а отнюдь не из пристрастия к выборным матросским учреждениям, органически враждебный большевизму, но умный и хитрый адмирал Вердеревский избрал единственный доступный ему лояльный путь и адресовался в Центробалт.
Высшее морское начальство, сидевшее под адмиралтейским шпилем, было взбешено до последней степени опубликованием секретной шифровки, переданной командующему флотом в порядке боевого приказа, и объявление которой вызвало сильнейшее возбуждение среди моряков и разоблачило грязные, возмутительные приемы борьбы решившего ни перед чем не останавливаться Временного правительства. Лебедев, Дудоров и им подобные увидели в этом акте незаконное разглашение военных тайн.
Вердеревский был обвинен пи больше ни меньше, как в государственной измене и неожиданно для всех арестован.
Впрочем, несколько позже адмирал с такой же внезапностью стал "калифом на час" и прямо из-за решетки попал в мягкое кресло Малахитовой залы Зимнего дворца в качество последнего морского министра Временного правительства. Виновнику его ареста - Дудорову - пришлось срочно ретироваться в Японию на пост морского агента.
После встречи с Дыбенко, возвращаясь в свою камеру, я встретил в коридоре матроса с "Авроры" тов. Куркова и одного из членов Центробалта, Измайлова. Последний пришел в Питер на миноносце в составе делегации Балтфлота с протестом против политики Временного правительства, но был арестован и посажен в "Кресты". Впрочем, оба сидели недолго и вскоре были освобождены без всяких последствий.
Однажды в моем "глазке" показался крупный и темный глаз, а вслед за тем я услышал хорошо знакомый мне голос Семена Рошаля: "Здравствуй, Федя". Оказывается, узнав, что я арестован, он решил добровольно явиться в тюрьму. "После твоего ареста я считал неудобным скрываться", - пояснил тов. Семен.
В "Крестах" разрешалось читать газеты, что было значительным новшеством по сравнению с тюрьмами старого режима, с которыми в свое время мне довелось довольно близко познакомиться.
Каждое утро в мою камеру приходил кто-нибудь из товарищей и приносил огромную кипу газет - я покупал по одному экземпляру все выходившие в Питере издания, до бульварного листка "Живое слово" включительно.
Тов. Рошаль иногда подходил к моей камере и брал у меня те номера газеты, которых у него не было. В то время во всей печати шла лютая, неистовая травля большевиков. Безудержно и бесстыдно бульварно-буржуазные борзописцы вешали собак не только на партию, но и на отдельных ее членов, не останавливаясь перед самыми гнусными измышлениями, вроде обвинения Каменева и Луначарского в провокации. Изрядно доставалось при этом и кронштадтцам, особенно Рошалю и мне. Лично на меня эти нападки не производили никакого впечатления. Я только посмеивался по поводу выдвинутых против меня обвинений в семи смертных грехах. От наших непримиримых классовых врагов и нельзя было ждать ничего иного, и потому ко всем их словам, как бы возмутительны и оскорбительны сами по себе они ни казались, я относился с глубоким равнодушием.
Рошаль реагировал иначе. Он очень болезненно воспринимал каждую грязную статью, каждую заметку, приписывавшую ему нечистоплотные поступки. Помню, как одно досужее измышление языкоблудного репортера суворинского "Вечернего времени" испортило ему настроение на целый день. Долгое время после этого он не мог еще вспомнить без раздражения чудовищное извращение своей биографии п лживые наветы на родных. Такая болезненная чуткость вытекала из всей натуры Семена. Под свирепой наружностью, под взлохмаченными волосами и вызывающей кепкой скрывался нежнейший романтик, немного наивный, обидчивый и неудержимо горячий во всем, что относилось до его спартанской честности. Кроме того, Рошаль был еврей, русский студент без права жительства, гражданин Отечества, украсившего свою историю кровавыми еврейскими погромами и позорным процессом Бейлиса… В остервенелой травле суворинских "молодцов", избравших объектом преследования кронштадтцев его скромную личность, Семен чутко угадывал струю махрового "истинно русского" антисемитизма.