Том 5. Воспоминания - Вересаев Викентий Викентьевич 8 стр.


* * *

Полицмейстер у нас был очень замечательный и глубоко врезался мне в память. Александр Александрович Трншатный. Невысокий, полный, очень красивый, с русыми усами, с тем меланхолически-благородным выражением в глазах, какое приходилось наблюдать только у полицейских и жандармских офицеров. Замечателен он был в очень многих отношениях.

Во-первых, Один во всей Туле он разъезжал в санках, запряженных в "пару на отлете": коренник, а с правой стороны, свернув шею кольцом, - пристяжная. Мчится, снежная пыль столбом, на плечах накидная шинель с пушистым воротником. Кучер кричит: "поди!" Все кучера в Туле кричали "берегись!", и только кучер полицмейстера кричал "поди!" Мой старший брат Миша в то время читал очень длинное стихотворение под заглавием "Евгений Онегин". Я случайно как-то открыл книгу и вдруг прочел:

…в санки он садится,
"Поди! поди!" - раздался крик;
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник.

Я даже глаза вытаращил от радости и изумления: наш Трншатный! Сразу я узнал. Наверно, сочинитель бывал у нас в Туле.

Во-вторых, на всех афишах и объявлениях внизу мелким шрифтом печаталось: "Печатать разрешается. Полициймейстер А. Трншатный". И не "полицмейстер", а на каком-то неизвестном языке: "полицинмейстер". По-немецки, - я отлично знал, - будет "полицеймейстер".

Потом еще сама фамилия Трншатный. Три, а чего три, - никому не известно. Мещане и мужики называли его "Триштанный".

Но самое замечательное, самое непонятное и всего больше поражавшее мой ум было в нем то, что он только очень редкие фразы говорил по-русски, больше же всего говорил. на великолепном французском языке, хотя кругом ни одного француза не было. Помню, упал человек на углу Киевской и Посольской и лежал боком, тяжело хрипя, со странным лицом, темным, как мокрый снег. Подкатил в своих санках Трншатный, соскочил, толпа перед ним раздалась. Он на русском языке велел городовому привести извозчика, а потом быстро заговорил по-французски, устремив взгляд куда-то поверх наших голов. Бабы, разинув рты, смотрели ему в усы, я оглядывался: с кем это он? Никого подходящего не было. А он все говорил и говорил: "Voyons! N'est ce pas? Eh bien!" Очень это большое во мне вызывало к нему уважение. И я думал: "Наверно, он всегда живет в самом аристократическом обществе!"

Шел из гимназии и встречаю на Киевской Катерину Сергеевну Ульянинскую, - она была у нас раза два-три в год. Шаркнул ногой и протянул руку. Она, не вынимая рук из муфты, посмотрела на мою протянутую руку и любезно сказала:

- Здравствуйте, Витя!.. Как здоровье мамы?

Ух, как помню я свою красную от мороза, перепачканную чернилами руку, - как она беспомощно торчала в воздухе, как дрогнула и сконфуженно опустилась. Катерина Сергеевна поговорила минутки две, попросила передать ее поклон папе и маме и, все не вынимая рук из муфты, кивнула мне на прощанье головой.

С тех пор я хорошо помню, что нельзя первому подавать руку дамам,

* * *

И еще был один такой урок, который тоже запомнился мне на всю жизнь.

Мама велела мне зайти после всенощной в Петропавловскую аптеку и взять лекарство. Папа был популярный в городе врач, и в аптеке ко мне относились очень ласково. Раз, помню, для каких-то моих дел (кажется, чтобы спрятать волосы Маши Плещеевой) мне очень было нужно красивую, с картинками, коробочку от лекарств. Я зашел в Петропавловскую аптеку и спросил, конфузясь: можно у них купить коробочку одну, без лекарств? У аптекаря были длинные черные усы, они торчали прямо в стороны. Он улыбнулся, вышел в другую комнату и вынес мне сверточек.

- Сколько стоит?

- Ничего.

Пришел домой. Развернул. Вот радость! Большая зеленая коробочка с альпийским видом и в ней что-то еще. Открываю - другая коробочка, красная, на картинке два кролика. В ней - синяя, с девочкой. Еще и еще, все меньше, - так всего восемь коробочек!

Так вот зашел я теперь в аптеку. Была метель, на гимназической моей фуражке и плечах шинели пластами лежал снег. Я подошел к конторке, протянул рецепт аптекарю, - тому самому, с усами. Он сурово оглядел меня и вдруг резко сказал:

- Потрудитесь снять шапку!

Я густо покраснел и снял. Аптекарь стал писать ярлычок, а я ждал: вот он сейчас увидит, что рецепт для доктора Смидовича, улыбнется и попросит у меня прощения. Но он так же сурово протянул мне ярлычок и отвернулся к другому покупателю.

Я долго взволнованно ходил по улицам, под ветром и снегом. До сих пор мне странно вспомнить, как остро пронзало мне в детстве душу всякое переживание обиды, горя, страха или радости, - какая-то быстрая, судорожная дрожь охватывала всю душу и трепала ее, как в жесточайшей лихорадке. С горящими глазами я шагал через гребни наметенных сугробов, кусал захолодавшие красные пальцы и думал:

"Вот бы хорошо, если бы я был полицмейстер Тришатный! Так бы в санках, в паре на отлете, я подлетаю к Петропавловской аптеке. Вошел, протянул указательный палец:

- В двадцать четыре часа вон из Тулы! Аптекарь побледнел, испуганно стал спрашивать:

- За что?

- Ты знаешь за что! В двадцать четыре часа вон!

И больше ничего не стал слушать. Повернулся - и назад в санки свои. Кучер кричит: "Поди! поди!" Морозной пылью серебрится мой бобровый воротник".

И отлегало от души, и дрожь в ней затихала. Я уже колебался: не оставить ли аптекаря, так и быть, в Туле? И вдруг опять острая боль пробивала душу, и я вспоминал: вовсе я не Тришатный, аптекарь спокойно стоит себе за конторкой и совсем не раскаивается в том, что так меня обидел. И я дальше, дальше шел в вьюжную темноту и курящиеся сугробы.

Лет через двадцать пять, в Париже, я зашел в магазин купить себе галстук - и машинально поспешил снять шляпу. Приказчик с сконфуженным, страдающим за меня лицом потихоньку сказал:

- Мосье! Наденьте шляпу.

* * *

Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, жизненное мое призвание определилось для меня с полной точностью. Я прочел роман "Морской волк", - кажется, Купера, - несколько романов Жюля Верна и бесповоротно убедился, что я рожден для моря и морской службы. К тому же я случайно увидел на улице кадета морского корпуса. Мне очень понравилась его стройная фигура в черной шинели с бело-золотыми погонами и особенно - бескозырная шапка с ленточками.

Но всякому, читавшему повести в журнале "Семья и школа", хорошо известно, что выдающимся людям приходилось в молодости упорно бороться с родителями за право отдаться своему призванию, часто им даже приходилось покидать родительский кров и голодать. И я шел на это. Помню: решив окончательно объясниться с папой, я в гимназии, на большой перемене, с грустью ел рыжий треугольный пирог с малиновым вареньем и думал: я ем такой вкусный пирог в последний раз.

Вечером я решительно вошел к папе в кабинет и, задыхаясь от волнения, сказал:

- Папа, мне с тобой нужно очень серьезно поговорить. Папа оторвался от книги и внимательно посмотрел на

меня поверх очков.

- Пожалуйста. В чем дело?

- Вот что. - Я потерял дыхание, поймал его и продолжал. - Я долго думал и пришел к окончательному выводу, что мое настоящее призвание есть… морская стихия.

- Какая стихия?

- Мо… морская. То есть, значит, море.

- Море? - Да.

- Угу!

- И мое решение непоколебимо. Я решил бросить гимназию и поступить в морской корпус. Не отговаривай меня, это дело решенное, я не могу противиться моему призванию.

Папа все так же внимательно и серьезно смотрел на меня

поверх очков.

- Раз ты чувствуешь, что это твое призвание, то противиться ему, конечно, не следует. Хорошо, будь моряком. Но ты кем хочешь быть, - матросом, чтобы только мыть шваброй полы на корабле, или капитаном, чтобы управлять кораблем?

- Я бы лучше хотел быть капитаном.

- Вот видишь. А теперь, чтобы стать капитаном, нужно быть очень образованным человеком: нужно знать высшую математику, астрономию, географию, метеорологию… Мы, значит, сделаем так: ты кончишь гимназию и тогда сейчас же поступишь в морской корпус. Раз это, действительно, твое призвание, то к нему необходимо отнестись самым серьезным образом.

Я вышел от папы с облегченным сердцем! и с чувством победителя. И только одно было горько: как долго еще ждать - целых пять лет!

* * *

Когда я был в приготовительном! классе, я в первый раз прочел Майн-Рида, "Охотники за черепами". И каждый день за обедом в течение одной или двух недель я подробно рассказывал папе содержание романа, - рассказывал с великим одушевлением. А папа слушал с таким же одушевлением, с интересом расспрашивал, - мне казалось, что и для него ничего не могло быть интереснее многотрудной охоты моих героев за скальпами. И только теперь я понимаю, - конечно, папа хотел приучить меня рассказывать прочитанное.

* * *

В 1879 году в Сиднее, в Австралии, должна была открыться всемирная выставка. Однажды, в субботу, за ужином, папа стал мечтать. Первого января тираж выигрышного займа. Если мы выиграем двести тысяч, то все поедем в Австралию на выставку. По железной дороге поехали бы в Одессу, там сели бы на пароход. Как бы он пошел? Через Константинопольский пролив… "Принеси-ка, Виця, географический атлас!"

Мы обсели атлас, жадно следим, как пароход пойдет через Мраморное море, через Эгейское. Остановка в Смирне… "Где Смирна, ну-ка? Вот она… Через Суэцкий канал. Доехали до Австралии. Что нам там смотреть?" Папа принес какие-то книги, читаем, как открыли Австралию, про климат, про фауну и флору… А что такое фауна? Папа, надев очки, читает про зверей Австралии. Вот потеха! Сумчатые животные. Оказывается, не только кенгуру, а самые разные животные в Австралии - все двуутробки, с сумками на животах! И мыши, и куницы, и летучие мыши, и даже волки!.. Растения. Фикусы, - вот те самые, которые у нас возле окон, - оказывается, они из Австралии! Целые огромные рощи вот из таких фикусов! Мы будем в них гулять! В роще из фикусов! И еще, оказывается, из этих фикусов добывается каучук, - тот самый каучук, из которого делают резину для мячиков, резинок и девочкиных подвязок. Вот потеха!

Немного откинув назад голову, папа читает сквозь очки:

"Случающиеся по временам засухи составляют для колонистов, страдающих от них каждые 10–12 лет, самое тяжкое бедствие: они губят и хлеб и скот. Только Виктория в Южная Австралия не посещаются этими бичами…"

Горя глазами, я жадно расспрашиваю:

- Бичами?.. А в других местах колонистов бьют бичами? Кто их бьет?..

Поздно вечером мы расходимся спать и долго еще говорим про Австралию, - благо, завтра воскресенье, можно спать сколько угодно. Значит, скоро поедем… И ах! Только утром, проснувшись с протрезвившимися головами, мы соображаем, что для всего этого требуется еще один маленький пустячок: выиграть двести тысяч!..

Но географию Австралии мы за один вечер совершенно незаметно прошли так, как не прошли бы, заучивая уроки о ней, в течение недели.

* * *

Как я читал "Мертвые души". - Папа мне сказал:

- Что ты все читаешь эту дрянь, Майн-Рида твоего, Эмара? Почитай "Мертвые души".

И привез мне их. Я прочел с увлечением, мне очень понравилось. В разговоре я так и сыпал гоголевскими выражениями: "с ловкостью почти военного человека", "во фраке наваринского дыма с пламенем" и т. п. Как-то за обедом папа спросил:

- Ну, что, Виця, прочел "Мертвые души"?.

- Да.

- Как тебе понравился Плюшкин?

- Плюшкин? Такого там нет. Папа расхохотался.

- Как нет? Ну, а Ноздрев, Собакевич, Манилов?. Я с недоумением ответил:

- И таких нет.

- Вот потеха! Кто же есть?

- Чичиков есть, Тентетяикев, генерал Бетрищев, Петр Петрович Петух…

Конфуз получился большой. Папа безнадежно вздохнул и махнул рукою.

В чем же дело? До сих пор не могу понять, как это случилось, - но всю первую часть книги я принял за… предисловие. А это я уже и тогда знал, что предисловия авторы пишут для собственного удовольствия, и читатель вовсе их не обязан читать. И начал я, значит, прямо со второй части…

Вообще, много неприятностей доставили мне эти "Мертвые души". В одном месте Чичиков говорит: "это полезно даже в геморроидальном отношении". Мне очень понравилось это звучное и красивое слово - "геморроидальный". В воскресенье у нас были гости. Ужинали. Я был в ударе. Мама меня спрашивает:

- Витя, хочешь макарон?

- О да, пожалуйста! Это полезно даже в геморроидальном отношении!

Я с шиком выговорил это слово, и оно звучно пронеслось по столовой, вызвав момент всеобщей тишины. Взрослые гости наклонили лица над тарелками. Папа опустил руки и широко открытыми глазами взглянул на меня:

- Виця! Как же ты употребляешь слова, которых не понимаешь?

После ухода гостей он мне основательно намылил голову и объяснил, что значит это звонкое слово.

* * *

С Лермонтовым я познакомился рано. Одиннадцати-двенадцати лет я знал наизусть большие куски из "Хаджи-Абрека", "Измаил-Бея" и "Мцыри". В "Хаджи-Абреке" очень дивила меня несообразительность людская. Хаджи-Абрек, чтоб отомстить Бей-Булату за своего брата, убил возлюбленную Бей-Булата, Лейлу, и сам ускакал в горы. Через год в горах нашли два окровавленные трупа, крепко сцепившиеся друг с другом и уже разложившиеся.

Одежда их была богата,
Башлык их шапки покрывал;
В одном узнали Бей-Булата,
Никто другого не узнал.

А я вот узнал. Сразу, без малейшего труда узнал: второй был Хаджи-Абрек. А как же там никто не догадался?!!

Знал я наизусть и "Бородино". Одну из строф читал так:

Мы долго молча отступали.
Досадно было, боя ждали.
Ворчали старики:
"Что ж мы? На зимние квартиры?
Не смеют что ли командиры
Чужие изорвать мундиры?
О, русские штыки!"

Соображая теперь, думаю, что больше в этом виноват был Лермонтов, а не я. Какая натянутая, вычурная острота. Совершенно немыслимая в устах старых солдат: "Не смеют что ли командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки?"

* * *

Очень увлекался я книжкою Грубе "Очерки из истории и народных сказаний", мне ее подарили на именины, когда я был в первом классе. Красивый коленкоровый ярко-голубой переплет с золототисненным заглавием и на корешке мои инициалы: В. С, Очерки древнегреческой мифологии, греческой и римской истории, Я хорошо эту книжку знал, был великолепно ориентирован во всех греческих богах, греческих и римских героях. Очень раз отличился в классе. Во втором классе история еще не проходилась. И вдруг я, на уроке русского языка, в упражнениях на условные предложения, написал такую фразу: "Если бы Марий не разбил кимвров и тевтонов, то Рим, может быть, навсегда бы погиб".

- Смидович! Что это ты написал? Что ты знаешь про кимвров, тевтонов и Мария?

Я с одушевлением стал рассказывать о вторжении диких германских варваров в Италию, о боях с ними Мария, о том, как жены варваров, чтобы не достаться в руки победителям, убивали своих детей и закалывались сами. Учитель, задавший мне свой вопрос с ироническим недоверием, слушал, пораженный, и весь класс слушал с интересом. Я получил за свою работу пять с крестом, - у нас отметка небывалая.

Слава о моем превосходном знании древней истории и особенно греческой мифологии понемногу стала очень прочной. Однажды в воскресенье, когда у нас были гости, папа сказал Докудовскому, председателю земской управы, указывая на меня:

- Вот - знаток греческой мифологии: про любого греческого бога расскажет самым обстоятельным образом. Спросите-ка его что-нибудь.

Я скромно и горделиво ждал. Он с любопытством повернулся ко мне, оглядел умными насмешливыми глазами.

- Посмотрим! Ну-ка, молодой человек, скажите мне, кто такая была Геката?

Геката… Про нее ничего у Грубе не говорилось. Я растерянно молчал.

- Ну, или вот - Ламия?

И про Ламию ничего не было у Грубе… Мама, чтоб оправдать меня, сказала:

- Сконфузился!

Я поспешил исчезнуть.

* * *

Как я узнал про тайну происхождения человека. - Кажется, был я тогда в третьем классе. Не помню, в сочинении ли, или в упражнениях на какое-нибудь синтаксическое правило, я привел свое наблюдение, что петух - очень злая птица: часто вдруг, ни за что, ни про что, погонится за курицей, вскочит ей на спину и начнет долбить клювом в голову. Класс дружно захохотал, а учитель, стараясь подавить улыбку, наклонился над классным журналом. Я был в большом недоумении.

Потом долго товарищи подтрунивали надо мною и сочувственно спрашивали:

- Ну, так как, Смидович, правда, какая злая птица - петух?

И хохотали. Но никто почему-то не соблазнился желанием объяснить мне, в чем дело. И я продолжал недоумевать.

Уж через год товарищ Зейлер открыл мне тайну зачатия живых существ. Было это в нашем саду, раннею весною; среди веток с набухшими почками прыгали скворцы, ярко-зеленые стрелки пробуравливали бурые прошлогодние листья, от земли несло запахом здоровой прели. Меня ужасно удивило и рассмешило то, что Зейлер мне рассказал, и я долго не мог поверить, что это вправду так. Не наполнило меня это ни ужасом, ни сладострастным чувством. Всего мне было удивительнее: неужели взрослые, серьезные люди могут заниматься таким неприличным озорством? Потеха! Ей-богу, даже и мы, мальчишки, этакой штуки не придумали бы!

Назад Дальше