Все смешалось: их прелестные национальные костюмы, и песни, и танцы, и наши русские переплясы, и украинские хороводы, и этот огонь, который в них загорелся, как и в джезказганах, после тяжелых полевых работ по шестнадцать часов. Никакой артист самого большого таланта не может так вдохновенно загореться, гасят ум, умение.
Сама буду петь то же, что и в Джезказгане, только Боря все песни отлично аранжировал.
Перед самой премьерой получила два письма из дома, они полны радости, что я жива и здорова, но из Джезказгана нет никаких известий, нет ответа даже на оплаченные телеграммы: посылалось все с умом, осторожно, командовал связью опытный лагерник Левушка: ни Георгий Маркович, ни Жанна, ни хирург Нина Александровна, ни Пупуля, никто не отозвался, как будто лагерь смели с лица земли.
Дома все здоровы, кроме Бориса: у него был инфаркт, у меня почему-то сердце даже не екнуло. Но тревожно забилось, когда я прочла, что Зайчишка должна скоро рожать!
Левушка! Мой Левушка женился, и получили они наконец со своим другом, тоже архитектором, по две комнаты в четырехкомнатной квартире в центре Минска. На ком, как женился Левушка - пока не пишут, но Мама приедет на свидание, и я все-все подробно узнаю.
Премьера. Лейтенант сам не свой, волнуется, не натворили бы мы какой-нибудь антисоветчины, и счастлив, что вся затея так хорошо для него кончается, а я не свожу с него глаз: если ему хоть что-нибудь не понравится, никакого свидания он, конечно, с Мамой не даст.
Зал кричал, плакал, скандировал, меня и Борю целовали, качали.
Свидание разрешено, и все в голове опять перевернулось, как при свидании с Зайчишкой. Дала им телеграмму, чтобы готовились, и почти тут же получила от них письмо с тысячей вопросов, что везти, как, что можно, чего нельзя, что нужно, и вдруг среди текста как бы невзначай, как бы пустяк: "Борис женился".
Крах. Выскочила из барака и вою: теперь надежда на близкое освобождение рухнула, при таком скандальном аресте возврат возможен только в свой собственный дом, иначе будет двойной скандал, и "они" на это не пойдут. Неужели Борис этого не понимает. Неужели он не мог хотя бы немного еще подождать, зная всю ситуацию с "Матросской тишиной"?
Над моей головой сияет звезда. Молюсь: "Господи! Как же Борис может совершать такие поступки! Что с ним происходит? Что происходит там, в миру? Неужели он всегда был таким? Если он понимает и делает подлости, накажи его!"
Мне торжественно вручают какую-то газетенку: оказывается, в лагере есть своя собственная газета, и в ней отзыв о нашем на 36-м лагпункте отличном концерте и награждении оного лагпункта баяном, а меня свиданием.
66
И Мама приехала. Весь лагерь волновался не меньше, чем я: бесконвойные узнали, когда прибывает поезд из Москвы, когда отходит "кукушка" к нам, с "кукушки" Маму надо снять, потому что никакой платформы, надо с высоты прыгать на землю, и бесконвойные должны где-то незаметно вертеться вблизи, чтобы к приходу "кукушки" подскочить и снять Маму, все хотят меня приодеть, иду в своей венской кофточке, волосы подвязала ленточкой.
Свидание почему-то не на нашей вахте, а на вахте мужской зоны, и это далеко: надо обойти и нашу зону, и мужскую… как сердце выдержит… по бокам два совсем юных автоматчика…
Мама! Мамочка! Родная! Любимая! Дорогая! Не знаем, что делать, что говорить, целуемся, плачем, хватаемся друг за друга, все в ней такое знакомое, теплое, постарела, располнела, чувствует себя плохо, одышка, курить бросила, но, видимо, уже поздно, курила сорок лет, задыхается от астмы…
Конечно, Мама не писала мне ни о чем главном, чтобы не ранить, но теперь здесь, на вахте, нужно было говорить все, да и скрывать дольше невозможно: теперь я должна писать ей не на наш адрес, а на Калужскую, Борис Маму выгнал! Выгнал из дома! Он ведь весь в политике и знал, что с реабилитацией Абакумова мой возврат домой невозможен.
Сам он все-таки выгнать Маму не посмел из-за своей трусости или, может быть, из-за совести, которая, как я верила, в нем должна быть, и попросил это сделать режиссера Эрмлера - ленинградца, который, приезжая из Ленинграда, пасся у нас неделями, и Мама его кормила и поила. Эрмлер вошел к Маме в комнату и сказал: "Евгения Александровна, вам лучше уехать из дома и переехать опять на Калужскую. Борису намекнули, чтобы фамилии вашей в его доме не было". Это после замечательных отношений Бориса с Мамой, после крахмальных рубашек по утрам… Когда Мама начала рассказывать, как она собиралась, как уезжала на Калужскую и с ней всё тот же ее с Папой свадебный письменный столик, я сдержаться не смогла.
Ну почему же я не могу посмотреть правде в глаза? Почему же я верю наперекор всему, что такого не может быть?! Но Борис ведь так же относился и к своей маме… Что же он такое, кто же он на самом деле?! Не стала спрашивать, на ком он женился, какое это имеет значение, но как возможно при такой любви ко мне вдруг разлюбить… значит, женился без любви, зачем, почему, и, оказывается, тот инфаркт, о котором написала Мама, был легким, а недели две назад его еле спасли от настоящего инфаркта… прошу Маму вспомнить день, когда это случилось, и сама лихорадочно вспоминаю, когда я, получив от Мамы письмо о его женитьбе, выскочила из барака и все свое негодование обратила к сияющей над головой звезде, - день, даже час совпали с инфарктом.
Мама считает, что Костя очень влияет на Бориса. Алименты Маме Борис переводить боится и деньги привозит какой-то человек: ведь у Мамы даже нет пенсии, но с деньгами у нее теперь хорошо, ведь Зайчишка - богатейка.
Зайца, когда она приехала проведать Бориса после инфаркта, новая семья к нему не допустила. Мама думает, что Борис от меня отказался только официально… а неофициально? Никогда за все годы никто, кроме Келлермана, обо мне не спрашивал.
Зайчишка! В какой она семье? Как переносит беременность? Пусть рожает в том же роддоме, в котором я ее родила, - имени Грауэрмана…
За мной пришел конвой. Свидание дали на трое суток. Первых суток уже нет.
Ведут… знаю до поворота, в окно вахты меня видит Мама, обернуться не смею, вырвусь из-под автоматов, брошусь к ней, пусть стреляют! Знаю, стоит у окна, и ее сердце так же разрывается! На повороте едва заметно повернула голову… стоит, не шевелясь, смотрит.
Зайчишку и других девушек и юношей, даже с золотыми медалями, в МГУ не приняли - у них в семьях есть арестованные. Зайчишка учится в инязе.
Из Джезказгана ни слова.
Как мои волновались, что Левушку снова заберут после моего ареста. Жена у него очень милая, тоже должна вот-вот родить. Левушка приезжал несколько раз, чтобы разговаривать обо мне с глазу на глаз с Мамой, с Борисом говорить не хотел. Его требования: спокойно ждать перемен; как возможно, беречь здоровье и везде, где возможно, писать, писать и писать - написать оригинал, а потом под копирку, и куда угодно, кому угодно, меняя "уважаемый" на "многоуважаемый" в зависимости от ранга, а главное, что Абакумов не на свободе.
Конвой. Остались сутки.
Про Абакумова Левушка выяснил точно у своих знакомых минских гэбэшников.
Ядя получила пять лет и статью 58, пункт 7.35! Якобы за мужа-афганца, уехавшего пятнадцать лет назад.
Юрка получил тоже пять лет, статья 58–10: у него при обыске в его шкафчике в гараже нашли антисоветские стихи.
Моя родная тетя Варенька рвалась вместе с Мамой ехать ко мне на свидание, посмотреть на меня хотя бы издали.
Наташа растет трудной девочкой, плохо учится, и после моего ареста она, еще маленькая, убежала на Калужскую к бабушке Тоне, подняв в доме настоящий переполох, ее вернули, а когда Борис женился, тихонько, ничего никому не сказав, она опять уехала на Калужскую.
Последние сутки.
Мама совсем плоха. Если бы свидание продлили, ни она, ни я не выдержали бы, я не смогла бы больше играть в веселость, во "все - пустяки", в идиотскую бодрость, я еле дотаскиваю ноги до вахты, а Мама видит, слышит все, что творится вокруг, в ее психике все перевернулось, она приготовилась увидеть убийц, подонков, их-то, к ее счастью, она и не увидела, потому что они валяются в бараках, пьют свой "чифир" и ни на какие работы не выходят, а увидела тысячи молодых, приветливых людей. Так получилось, что Маме разрешили ночевать на вахте, и это великое благо, потому что полагается жить в гостинице при станции и приезжать на "кукушке", Мама этого не смогла бы, и Изя выхлопотал ей ночевку на вахте, а меня приводили к ней после конца развода, вот она и видела все и всех в окошко. В первый же день ее потрясли наши женщины: их на работу ведут тоже мимо мужской вахты, и они, проходя рядами под Маминым окошком, все ей кланяются, а из мужской зоны уборщики приносят ей конфеты, печенье и гимны в стихах, воспевающие ее дочь, а сегодня ей прислали распустившуюся веточку.
Говорим, уже сами не понимая о чем, считаем часы до разлуки.
До самого поворота иду лицом к Маме, улыбаюсь, машу рукой, за поворотом села на землю, конвой молчит, ждет, пока приду в себя, в бараке тихо, меня не тревожат.
67
Хорошо, что концерт в мужской зоне на носу, иначе с тоской, вырывающей душу, справиться не смогла бы.
После концерта я должна выйти с бригадой на общие работы, сажать картошку. На "придурочные" работы не пойду: во-первых, они, эти работы, кем-то заняты и надо этого кого-то согнать с места; во-вторых, они подленькие: нужно заискивать с бригадирами, с конвоем, с начальством, войти в сферу липкого, такой, как была "инструменталка" в Джезказгане, здесь нет.
Боря так волнуется, что и меня наэлектризовал. Отрепетировали еще три мои песни, конечно, без "В бой, славяне, заря впереди" - Боря в лицах нарисовал мне картину всеобщего восстания в лагере после этих слов, да еще спетых политкаторжанкой.
Воскресенье. День ласковый. Мы все разодеты в пух и прах. Конвой прислали полный, как для вывода на работу.
Проходим мужскую вахту, до клуба-столовой метров двести… лагерь пуст, мертвый, ни души, тишина, и только один Боря торжественно выплывает из барака навстречу.
- Вот видите, какая у нас, у мужчин, дисциплина! Это не то что вы, бабенки, - писк, визг! Постановили: никакого шухера, что в переводе на наш вшивоинтеллигентский жаргон означает ажиотаж!
Счастливый, сияет, выбрит до кожной клетчатки и одет(!!!) в белую крахмальную рубашку! Крахмальную! Где? Когда? Как? Кто смог ему ее достать?
Рев, стон, закидали иван-чаем, какими-то нежными северными крохотными цветочками, все песни пришлось петь по два раза, пела лучше, чем в Джезказгане, все-таки отъелась в "Матросской тишине".
Вдруг с ужасом услышали с Борей выкрик: "Ночь над Белградом", - в первом ряду, как и в Джезказгане, сидит вся гэбэшная свора, и этот майор-зверюга, они не могут не помнить этой песни и слов "в бой, славяне, заря впереди" и могут просто одним мановением руки уничтожить наш праздник. Сделали вид, что не слышали выкрика, я на этих, впереди сидящих уродов, вообще не смотрю и пою в зал.
Праздник кончился. Вышла с бригадой сажать картошку, и здесь уж, будь я гением, будь я семи пядей во лбу, или кто-то должен работать за меня, или недодадут всей бригаде хлеба, и я должна работать в ногу со всеми.
Притащила ноги, упала на нары отдышаться, подбегает незнакомая женщина и шепчет, чтобы я немедленно шла в больничку. Конечно, это Изя. Ждет в сенях за дверью, расцеловались.
- Вызывал майор, расспрашивал о вас, как вы относитесь к советской власти, я сказал: "замечательно"; как к ним, самим, - тоже "замечательно"; у меня такое впечатление, что они вообще перестали что-либо соображать, патологические психопаты, конечно, он зондировал почву, чтобы перевести вас в культбригаду, потерпите еще немного, и умоляю вас нигде, никогда, ни с кем, ни о чем не говорите, лагеря кишат стукачами, больше нет ни секунды, я их краду у любовного свидания. - И растаял, как привидение, а надежда снова прошелестела своим шлейфом.
Даю себе слово завязать свой поганый рот веревкой, чтобы не вырвалось ни остроты, ни шутки или, не дай Бог, мнения об обворожительной власти, а главное, об ее ярчайших представителях - даже вздоха.
На сей раз за мной прибежала блатная:
- Скорей! Скорей! К запретке! Вас вызывают мужики! Скорей! Бегите за мной, а то попки с вышек могут по ним пульнуть!
За проволокой, в нескольких шагах от запретной зоны, человек десять мужчин, впереди Боря, гаркнули по-солдатски:
- Та-та-ба-бу-шка-по-здра-вля-ем-маль-чик. - И мигом рассеялись, а я в тридцать-то восемь лет танцую! Неужели мне тридцать восемь… невозможно… я же еще не начинала жить…
Почта приходит в мужскую зону, а потом бесконвойные приносят ее к нам, вот к мужчинам и пришла эта телеграмма.
Наша с Иваном девушка в бушлате, только теперь она в кофточке - так и не знаю, как ее имя, а спрашивать здесь не полагается, - принесла мне толстое письмо.
Как все-таки этот лагерь не похож на номерной джезказганский, здесь все как-то проще, жизненнее, здесь даже можно носить свою одежду, и бесконвойные девушки, не знаю, как мужчины, совсем не отличаются, выйдя за зону, от вольных.
68
Часов в двенадцать дня за мной в поле прислали конвоира, но я не волнуюсь: Изя предупредил, что майор вызовет в его служебное время, а оно с нашим не совпадает, нас снимают с работы в девять вечера, а если бы не предупредил, умерла бы по дороге от волнения.
Вводят в кабинет нашего лейтенанта, майор один. После венского платья на сцене, я в неприглядном виде: в когда-то черном, теперь несколько утерявшем свой первозданный цвет лагерном платье и в таких же видавших виды, тоже несколько великоватых ботинках в грязи, руки отмыть помогли.
Глаза в темных глубоких ямах, в них топь, это не остекленевшие глаза Соколова, это не втягивающие какой-то страстью глаза Абакумова, это глаза маньяка… его не за зверства списали с Лубянки, там за зверства получают ордена и генеральские звезды, за распутство, глаза полового маньяка. Отвратительно худ, не поджарый, как Макака, а худой, высокий, форма влита, для такой дыры даже щеголевата, лицо обычное, голос необыкновенно красивый, густой, грудной, глубокий, не соответствует телу.
- Вы знаете, что у нас существует культбригада?
- Слышала.
- Почему же вы не подаете заявление?
- Я не знала, что это можно.
…знала, но не хотела, несмотря на уговоры Изи…
- Я решил перевести вас с общих работ в культбригаду, там нет артистки вашего жанра. В культбригаде вашего прихода ждут. Пока придет на вас наряд, можете на общие работы не выходить, а при возможности я вас к культбригаде присоединю.
Конвой отвел меня обратно в поле.
69
Север величавый, покойный, в меня влился этот покой, мне все равно, куда меня привезут на дрезине, как тучи, тяжелые мысли от меня оторвались… на земле есть рябина, она проплывает большими кущами, красная, налитая, заиндевевшая… сейчас, наверное, такая вкусная, тронутая морозцем…
Куда я попаду, как мне там будет, как меня встретят? Но все равно это не картошка, которая мне снится, мои руки ужасны, я делала все, чтобы их спасти.
Все о культбригаде мне рассказал Изя. Культбригада готовит программу на какой-то "Мостовице" - и это их рай: мужчин приводят в женскую зону на репетиции, и у кого-то появляется хоть какая-то личная жизнь. А когда программа готова, их возят по всем лагпунктам - и это их ад: с ближайших лагпунктов их привозят ночевать домой на "Мостовицу", а на дальних они ночуют на вахтах, в столовых, на полу, где попало и как попало, таская на себе весь скарб - костюмы, инструменты, так называемые декорации.
Первой, кто бросился меня целовать, оказалась опять Люся: у нее были на свидании мама и отчим; он фронтовой полковник, как уж он там говорил - чистый с нечистыми, Люсе дали инвалидность, и она в зоне.
От культбригады впечатление тягостное: замученные, несчастные люди, держится более или менее молодежь - хорошенькая девятнадцатилетняя москвичка певица из московского кафе "Мороженое", что напротив Центрального телеграфа, и танцевальная пара из сельской самодеятельности, теперь они довольно прилично танцуют, и они фактически муж и жена; есть драматические артисты из разных городов, есть несколько москвичей и ленинградцев, есть хороший певец из Эстонии и несчастное трио слабых музыкантов, а когда я заикнулась о Борисе, Изя замахал на меня руками, чтобы я и рта не смела о нем открыть: майор Бориного имени слышать не может и приходит в такую ярость, что и человека, говорящего о нем, начинает ненавидеть… Представляю, что Борис, с его умом, остроумием, независимостью, мог ему наговорить и что о нем могли наговорить майору. Наговорить! Какое это несчастье: даже под страхом смерти мы - милая интеллигенция - не можем не сплетничать, не завидовать, не устраиваться получше за счет других, и сколько, наверное, уже наговорено небылиц обо мне…
Гладков держится: сильный и духовно, и физически, большой, неуклюжий, уж очень некрасивый, талантливый, без всяких контактов с начальством. Контакты с начальством - это заискивание, подхалимство, все то же, что обязаны проделывать "придурки" за благополучие в зоне.
Вершина всего - начальник культбригады, как Изя и сказал о нем: типичный гэбэшник, что-то не так сработавший и получивший всего три года, грязный человек, не брезгующий даже подачками из посылок, и лучшего надсмотрщика органы никогда не смогли бы над нами поставить, даже если бы очень постарались. Этот изучил все наши внутренности. У меня с ним сразу отношения не сложились: ему зачем-то надо разговаривать со мной, а мне с ним разговаривать не о чем, ему нужно мое почитание, а я даже если бы и захотела таковое выразить на своем "личике" - на оном из-под кожи видно подлинное отношение.
Репетирую, что-то делаю, на "Мостовице" много русской интеллигенции, общаюсь, дни бегут, а срок не движется, дожить бы до середины… пять лет… все утверждают, что потом будет легче отсчитывать…
И опять неизвестность, опять все связи с домом оборвались: когда теперь мои получат новый адрес… кем и как обернется "девушка в бушлате" с письмом от Ивана, его письма стали для меня отдушиной, за ними чудится тонкий, талантливый человек, друг, единомыслитель, мужественный, сильный, немного злой и, по-видимому, как и Боря, антисоветчик, а я не понимаю, как можно ненавидеть власть, как можно ненавидеть кого-то, что-то, как можно вообще носить в себе это чувство: иногда у меня вспыхивает острое, жгучее чувство ненависти к безобразному, нечеловеческому, аж дух захватывает, но это мгновенно, а так не могу, не могу возненавидеть нашего директора культбригады с премилой фамилией Филин - я теперь думаю, что имена и фамилии людям присущи - или возненавидеть майора, я понимаю их человеческое свинство, но ведь они в нем воспитаны, они же ничего другого не знают, они сразу после рождения подкинуты волчице.