Леонид Утесов. Друзья и враги - Глеб Скороходов 13 стр.


Два года спустя он выступает с рассказами Бабеля в Москве. Это было в театре на Триумфальной площади, который то и дело менял свое лицо. До революции здесь находился кафешантан "Альказар" с отдельными кабинетами и номерами. В двадцатые годы, когда номера и кабинеты заняли многочисленные жильцы, в оставшемся свободным театральном зале давали в период нэпа эстрадные концерты перед столиками, с подачей вин и холодных закусок. С исчезновением нэпа исчезли и столики. Зал отдали Московскому театру сатиры, который здесь не прижился, затем – Театру эстрады и, наконец, "Современнику". В конце концов здание снесли – теперь там автостоянка. Так вот Утесов выступал на сцене этого памятника культуры в 1926 году. Пусть он сам расскажет, что тогда случилось.

"Перед выходом кто-то из работников театра прибежал ко мне и взволнованно сообщил:

– Знаешь, кто в театре? Бабель!

Я шел на сцену на мягких, ватных ногах, волнение мое было безмерно. Я глядел в зрительный зал и искал Бабеля-Балмашева, Бабеля-Крика. В зале не было ни того, ни другого.

Читал я хуже, чем всегда. Рассеянно, не будучи в силах сосредоточиться. Хотите знать правду? Я трусил. Да, да, мне было по-настоящему страшно.

Наконец в антракте он вошел ко мне в гримировальную комнату. О воображение, помоги мне его нарисовать! Ростом он был невелик. Приземист. Голова на короткой шее, ушедшая в плечи. Верхняя часть туловища намного длиннее нижней. Будто скульптор взял корпус одного человека и приставил к ногам другого. Но голова! Голова удивительная! Большелобый. Вздернутый нос. И откуда такой у одессита? За стеклами очков небольшие, острые, насмешливо-лукавые глаза. Рот с несколько увеличенной нижней губой.

– Неплохо, старик, – сказал он, – но зачем вы стараетесь меня приукрасить?

Я не знаю, какое у меня было в это время выражение лица, но он расхохотался.

– Много привираете.

– Может быть, я неточно выучил текст, простите.

– Э, старик, не берите монополию на торговлю Одессой. – И он опять засмеялся".

Детонатор и магнит

Они стали друзьями. Встречались не часто. Бабель всегда появлялся непредсказуемо, но каждая встреча запоминалась.

Он потащил Утесова на читку своего "Заката" перед труппой МХАТа-2, пьесы о детях, воспитывающих отца, полную живых персонажей, – Мендель, Беня, Левка, Двойра, Нехама, Боярский. Портреты людей, знакомых по рассказам Бабеля или появляющихся впервые, но каждого, как писал Утесов, хотелось сыграть. Пьесу Бабель читал, ничего не играя. И казалось, что только так и должна звучать она. После знакомства с актерами он показал Леде сделанное им распределение главных ролей. Несбыточное, о котором Бабель мечтал: Мендель – Борис Борисов, Нехама – Блюменталь-Та-марина, Двойра – Грановская, Боярский – Хенкин, Беня – Утесов, Арье Лейб – Петкер...

Он приходил не раз на "Музыкальный магазин", не предупреждая об этом. Но если в зале мюзик-холла возникали островки, откуда раздавались особо звучные взрывы смеха, Утесов знал: там один детонатор – Бабель. И после спектакля он заходил в утесовскую уборную. Чтобы обсудить увиденное? Ни в коем случае! Вместе с Колей Эрдманом, с которым его связывала давняя дружба, травили байки на самые злободневные темы...

Спустя год вновь появлялся и звал в Ленинскую библиотеку "послушать мое сочинение" – новую пьесу "Мария". Утесов прибыл со всей семьей – женой Леночкой и дочерью Эдит, молившихся на Исаака Эммануиловича. Пьеса, что они с восторгом слушали, предназначалась, очевидно, для мхатовцев: солидную делегацию актеров возглавляла Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. А после читки Утесов и известный наездник Семичев с семействами с Бабелем во главе отправились в Вахтанговский театр на вечер памяти Багрицкого. Утесов исполнил там мелодекламацию "Контрабандисты". Полностью, не искореженную цензурой, уже успевшей изъять показавшиеся ей крамольными строки Багрицкого о контрабандистах, что затеяли

Хорошее дело,
Чтоб звезды обрызгали
Груду наживы:
Коньяк, чулки
И презервативы...

Осенью 1933 года в Гагру, на съемки "Веселых ребят" приехал Бабель – Утесов как магнит притягивал туда друзей. Бабель приехал со своей пассией Антониной Пирожковой, ставшей вскоре его женой. "Мы с Бабелем пропадали на съемках, – вспоминала она, – смотрели, как снимают то Утесова, то Орлову, то как без конца бултыхается в воду очень милая актриса Тяпкина".

Однажды после рабочего дня Утесов затеял с Бабелем игру "в образы". Правила ее просты: уметь мгновенно, с первой же реплики, войти в "образ", ни разу не "расколоться" ни смехом, ни спотыканием, оставаться всегда серьезным. Эту игру Утесов часто вел только с близкими друзьями.

С режиссером Давидом Гутманом.

– Тимофей Иванович, – начинал Утесов, случайно встретив Давида на улице, – вчера я был у вас в больнице – оказывается, вы терапевтическое отделение перевели на первый этаж.

– А-а, вы уже заметили, – не терялся Гутман, – но ведь, Владимир Иванович, мы и гинекологическое переместили на четвертый.

– А куда же вы дели сердечников?

– Отпустили на все четыре стороны этих симулянтов. Только Тигру Львовну пришлось оставить: придется оперировать – у нее слишком доброе сердце...

С актером МХАТа Борисом Петкером, который, сидя в гостях рядом с Утесовым, вдруг начал покачивать журнальный столик и, наклонясь над ним, заговорил, шепелявя и шамкая:

– Ш-ш-ш, тихо-тихо-тихо! Уже все спьят, нельзя плакать, – и погрозил скрюченным пальцем.

– Это что, это ваш внучек? – пришепетывая, спросил Утесов, умильно глядя в коляску.

– Да, это младшенький, сын мою Феничку. Красивенький ребенок.

– Немножечко похожий на дедушку.

– Уй, какой красавчик!

– Такой хорошенький носик.

– Это не носик, это пальчик от ножки. Ви ничего не видите без очки...

С Бабелем, который часто был Лепорелло, а Утесов разыгрывал Дон Жуана. Появившись на пляже, он сразу заявил Бабелю:

– Как безумно трудно быть кинозвездой!

– От чего ваши страдания? – включился тот.

– Ни сна, ни отдыха в этой пустынной Гагре от поклонниц!

– Так гоните их в шею!

– Не могу: вся шея занята ими!

Этот диалог так раздражил находящуюся здесь же Пирожкову, что она, не выдержав, "врезала" Утесову:

– Не понимаю, что они в вас находят! Ведь вы некрасивый и вообще ничего особенного!

Тогда он, мигнув Бабелю, взвинченным, обиженным голосом крикнул:

– Исаак Эммануилович, скажите ей, какой я красивый!

И Бабель сказал:

– Ну что вы, что вы, действительно! К тому же он такой музыкальный. У него даже музыкальная... – он запнулся, – спина.

Будущая жена Бабеля так ничего и не поняла и ушла раздраженная. Через много лет, вспоминая эту поездку в Гагру, она написала: "Утесов в тот наш приезд был неистощим на рассказы. Там я впервые узнала, что он не только музыкант, но и талантливый рассказчик и что он когда-то выступал с чтением рассказов Бабеля. Однажды он подарил Бабелю свою фотографию с шуточной надписью: "Единственному человеку, понимающему за жизнь"...

Порубленное предисловие

В мае 1939 года Бабеля арестовали.

Его жена дружила с женой Николая Ежова, главы НКВД. Бабель бывал в доме человека, державшего страну в "ежовых рукавицах", усердно исполнявшего волю Сталина и пользовавшегося его покровительством. Писателю было интересно – он сам говорил об этом Утесову, – каков этот палач в быту, вне исполнения служебных обязанностей. Не скрывал, что беседы с ним щекочут нервы. Заставляют чувствовать себя идущим по острию ножа. Рассказывал, что Ежов не страдает от неполноценности и не мучается угрызениями совести. Становилось ли Бабелю от этого страшнее?

Утесов ему не раз повторял:

– Умоляю, уйди от греха подальше.

На что Бабель отшучивался:

– От двух вещей я застрахован: никогда не забеременею и меня не арестуют.

Верил в это. Но покровительство лучшего друга советских чекистов никогда не было долговременным. Ежов сделал свое дело – его удалили. Из жизни. Люди облегченно вздохнули. Пришел новый – Лаврентий Павлович Берия. Он-то раскроет Сталину глаза на все творившееся втайне от него (конечно, втайне!) предшественником. Тоже врагом народа. И наведет наконец порядок.

Утесов получил десять сигнальных экземпляров своей первой книги – "Записки актера" – с предисловием Бабеля, которого не успел поблагодарить за добрые слова: через два дня Бабеля посадили.

В типографии срочно выдирали из каждого экземпляра бабелевский текст, тут же пускали его под нож, рубивший предисловие на мелкие кусочки. А книгу, начинавшуюся с седьмой страницы, долго не пускали в продажу. Все чего-то ждали. Скорее всего того, как сложится судьба самого автора.

– Что ты стоишь?! – волновалась Елена Иосифовна. – Немедленно вырви все предисловия и сожги их. В ванне. Неужели ты не понимаешь, что там считают: друг врага народа опаснее его отца и сына.

И приготовила чемоданчик с двумя парами белья, теплыми носками и туалетными принадлежностями.

Утесов не ослушался жены. Но один экземпляр предисловия все же отважился сохранить. Спрятал между пластинками. В надежде, что при обыске каждую из двух сотен перебирать не станут. Там оно и пролежало тридцать лет.

А тут в июне 1939-го на репетиции в клубе фабрики "Дукат" музыканты ему сообщают:

– Леонид Осипович, вы слышали: по Москве ходит байка, будто мы выступали на Лубянке. В их клубе – там, над "Гастрономом". И вот вы вроде бы выходите на сцену, а в первом ряду все начальство во главе с Берией. И вы, увидев их, будто говорите: "Уникальный случай! Я стою, а вы все сидите!"

– Какой я храбрый, – вздохнул Утесов, не улыбнувшись. – Обо мне уже слагают легенды...

И вспомнил, как он рассказывал Бабелю о своем единственном выступлении в Кремле. Бабель слушал его внимательно, иногда хмыкал, а потом решительно сказал:

– Ледя, ты должен обязательно записать это. Не сделаешь – запишу я.

Утесов говорил, что писать ему все было недосуг, а потом и вовсе расхотелось. Написал ли об этом Бабель, он не знает. При аресте все рукописи забрали на Лубянку. Оттуда они не вернулись.

Эпизод этот не вошел и в книгу Утесова "Спасибо, сердце", готовившуюся к печати в 1975 году. В издательстве ему посоветовали многоопытные редакторы:

– Не надо упоминать Сталина. Зачем это вам! Кто знает, как все еще повернется!

Я записал рассказ о концерте в Кремле со слов Леонида Осиповича. Вот он.

"Летом 1937 года после беспосадочного перелета из Москвы в американский Ванкувер в честь Чкалова, Байдукова и Белякова в Кремле устроили прием. Торжественный, с обильными закусками, винами и концертом. Когда летчиков спросили, кого бы они хотели услышать, они в один голос сказали: "Только Утесова и его джаз!"

В Грановитой палате, где проходил прием, соорудили эстраду. Слева находился длинный стол, по одну сторону которого вдоль фрески "Царь Алексей Михайлович с думными боярами" разместилось правительство во главе со Сталиным. Без жен, разумеется. Остальное пространство занимали столики на четверых, где сидели герои-летчики с женами и все, кто имел отношение к их полету.

Под аплодисменты мы прошли через зал на эстраду, играя на ходу "Легко на сердце". Микрофонов не было, но акустика в Грановитой хорошая.

Я спел одну песню, другую. Потом лирическую "Отражение в воде". Это американская мелодия. Там такие слова:

Склонились низко ивы
В задумчивом пруду.
С тобой я был счастливым,
Теперь тебя я жду.

Я жду, что ты вернешься,
Откроешь тихо дверь
И снова улыбнешься
Как прежде, а теперь...

Пою и краем глаза вижу: Сталин смахивает слезу. Кончил петь – аплодисменты. Сталин поднимается и аплодирует стоя. Аплодирует долго. Я в растерянности. А ребята из-за спины шепчут:

– Бисируйте, Леонид Осипович! Бисируйте.

Начинаю снова – "Склонились низко ивы". И опять вижу: слезы текут по его щекам. Кто знает почему. Может быть, вспомнил убитую жену, – об этом тогда много говорили. И снова то же самое – аплодирует стоя. Я бисировал в третий раз. Клянусь, такого у меня в жизни никогда не случалось.

Следующий номер оркестровый. Дирижирую, а за правительственным столом, вижу, идут переговоры. Ко мне подходит военный с тремя ромбами – высокий чин. Подзывает к себе и говорит:

– Товарищ Сталин просят спеть "С Одесского кичмана".

– Да что вы! – говорю я. – Эта вещь запрещена – я ее лет пять как не пою!

– Вы понимаете? Товарищ Сталин просит! – повторяет он.

Ну я к ребятам:

– "Кичман" сможете? В ля миноре!

Сыграли отлично! И тут другая картина: стоя аплодируют все летчики. И тоже три раза требовали "биса".

После этого на улице встретил Керженцева – он тогда Комитет по делам искусств возглавлял. И говорю ему:

– Платон Михайлович, вот мне пришлось на днях нарушить ваш приказ и спеть по просьбе публики "С Одесского кичмана".

– Что за безобразие! – вскипел сразу он, он умел бурно кипятиться. – Мы вызовем вас на коллегию, лишим права выступать! Какая это публика могла вас просить?! Что за фантазии!

– Меня просил товарищ Сталин, – ответил я ему медленно и внятно.

Керженцев побелел и только пробормотал:

– Глупости все это! Шутить и век шутить, как вас на это станет...

А на кремлевские концерты меня больше никогда не приглашали. Я там был в первый и последний раз".

В воспоминаниях Утесов писал: "Свою биографию Исаак Бабель начинает так: "Родился в 1894 году в Одессе, на Молдаванке". Если бы я писал свою биографию, то она начиналась бы так: "Родился в 1895 году в Одессе, рядом с Молдаванкой (Треугольный пер.)". Значит, рядом родились. И на мою беду, в детстве в Одессе не встретились, а встретились через тридцать лет в Москве. Ну что ж, спасибо и за это.

Бабель был огромный писатель, и дело вовсе не в том, что литературное наследство его невелико. По существу, одна книга, в которую умещаются "Конармия", "Одесские", другие рассказы и две пьесы. Грибоедов тоже оставил немного, но вошел в историю русской литературы и драматургию как великан.

В искусстве, как и в науке, надо быть первооткрывателем. Своеобразным Колумбом, Ломоносовым, Поповым, Гагариным. Вот в чем признак величия. У Бабеля был этот признак. Он мог бы еще быть среди нас, но его нет. И хочется крикнуть фразу из его "Кладбища в Козине": "О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?"

Ну и, наконец, то самое, порубленное предисловие к "Запискам актера", датируемое 1939 годом. Очевидно, последнее, что написал Бабель:

"Утесов столько же актер – сколько пропагандист. Пропагандирует он неутомимую и простодушную любовь к жизни, веселье, доброту, лукавство человека легкой души, охваченного жаждой веселости и познания. При этом – музыкальность, певучесть, нежащие наши сердца; при этом – ритм дьявольский, непогрешимый, негритянский, магнетический; нападение на зрителя яростное, радостное, подчинение лихорадочному, но точному ритму.

Двадцать пять лет исповедует Утесов свою оптимистическую, гуманистическую религию, пользуясь всеми средствами и видами актерского искусства, – комедией и джазом, трагедией и опереттой, песней и рассказом. Но и до сих пор его лучшая, ему "присужденная" форма не найдена, и поиски продолжаются, поиски напряженные.

Революция открыла Утесову важность богатств, которыми он обладает, великую серьезность легкомысленного его искусства, народность, заразительность его певучей души.

Тайна утесовского успеха – успеха непосредственного, любовного, легендарного – лежит в том, что советский наш зритель находит черты народности в образе, созданном Утесовым, черты родственного ему мироощущения, выраженного зажигательно, щедро, певуче. Ток, летящий от Утесова, возвращается к нему, удесятеренный жаждой и требовательностью советского зрителя. То, что он возбудил в нас эту жажду, налагает на Утесова ответственность, размеров которой он, может быть, и сам не сознает. Мы предчувствуем высоты, которых он может достигнуть: тирания вкуса должна царить на них. Сценическое создание Утесова – великолепный этот, заряженный электричеством парень и опьяненный жизнью, всегда готовый к движению сердца и бурной борьбе со злом, – может стать образцом, народным спутником, радующим людей. Для этого содержание утесовского творчества должно подняться до высоты удивительного его дарования".

Исаак Дунаевский

Диалог с конфликтом

В манере рассказов Утесова одна особенность. Он не любил описывать события. В его изложении они приобретали форму диалога. Будто все важнейшее в жизни решалось в разговоре. И от этого то, о чем он говорил, становилось динамичнее и острее. Он редко тратил время на картины природы, погоды, поиски связи между происходящим и объяснения их причин. Если хотите, Утесов сознательно или на уровне подсознания стремился к драматургии. С обязательным конфликтом. Пусть не антагонистическим, но требующим спора. Хотя бы дружеского. Без него-то и диалог ни к чему!

"Надо было делать новую программу, – начал как-то Леонид Осипович. – Зацепиться не за что. Я говорю Дуне [Дунаевскому]:

– Почему ты перестал давать мне новые песни?

– Я же написал для твоего Вудлейга в "Темном пятне" десяток номеров! – начал возражать он.

– Когда это было! Два года назад. И там нет ни одной песни – только дуэты и ария для меня.

– Скорее ариозо, – поправляет Дуня с улыбкой.

– Какая разница! – продолжаю наступать я. – Мы накануне десятилетия нашего джаза. С чем я приду к юбилею?!

– Не могу ничего обещать. Кино навалилось так – не продохнуть! Возьми что-нибудь из фильмов. Хотя бы "Каховку" из "Трех товарищей" – песня в твоем стиле, а стихи там Михаила Светлова, дал бы Бог всегда такие.

– Дуня, мне нужно новое, оригинальное, никогда и нигде не звучавшее. Есть же еще и честь мундира!

Он усмехнулся, на том и расстались. Дня через три звонит мне:

– Старик, я придумал. Музыканты у тебя першего классу, я сделаю для тебя оркестровую пьесу минут на пятнадцать! Туда войдет все лучшее, что у меня было в фильмах за последние годы. Начиная, между прочим, с "Веселых ребят".

– Дуня, Шопениана – для Большого театра! Нам твои пятнадцать минут будут длиннее сорока пяти балетных: мы же все-таки джаз.

– Но ты же всегда выступаешь за эксперименты! Почему у тебя не может прозвучать, скажем, Дуниана подлиннее, чем трехминутная песня. Попробуй! Мне кажется, публика будет рада услышать в джазе изложение знакомых мелодий, узнавать их, отгадывать, где какая появилась...

Дунаевский оказался прав. Его фантазия прошла в концертах на ура. Правда, мы из-за боязни, а вдруг публика не примет новую форму и заскучает (15 минут все-таки!), слегка театрализовали ее. "Марш веселых ребят" оркестр играл стоя, в фокстроте из "Концерта Бетховена" он изображал движение поезда, в первой части "Дунианы" вальс танцевала наша балетная пара, а во второй – под мелодию "На рыбалке, у реки" из "Искателей счастья" ударник Коля Самошников и скрипач Альберт Триллинг вернулись к своей прежней профессии – отбивали чечетку.

И Исаак Осипович был доволен: несмотря на занятость, пришел на ленинградскую премьеру, похвалил, не удержавшись от упрека:

Назад Дальше