Леонид Утесов. Друзья и враги - Глеб Скороходов 9 стр.


Следите за рекламой!"

Афиша не обманула. В том одном отделении, что отводилось Теа-джазу, Утесов делал все и даже больше, чем было обещано. Вот где исполнилась его давняя мечта о синтетическом актере и действии, объединяющем все, что он может представить.

Месячный контракт директор продлевал трижды, но вал публики не уменьшался.

"Сад сошел с ума. Тихо и незаметно "тронулся". Две тысячи лиц растворяются в одной "широкой улыбке". Контролерши не считают нужным проверять билеты. У администраторов такие улыбчивые лица, что кажется, еще минута – и они бросятся угощать нарзаном ненавистных было "зайцев", впившихся в решетку сада с той – "бесплатной" – стороны" – так начиналась рецензия, появившаяся вскоре в журнале "Жизнь искусства", сразу ставшем для теа-джазов-цев самым солидным и авторитетным. Тем более что ее автор был известный театральный критик и писатель, отдающий предпочтение серьезным постановкам на академических сценах, – Симон Дрейден.

"Теа-джаз, – продолжает он, – это прежде всего превосходно слаженный, работающий как машина, четко, безошибочно, умно оркестр. Десять человек, уверенно владеющих своими инструментами, тщательно прилаженных друг к другу, подымающих дешевое "танго" до ясной высоты симфонии.

И рядом с каждым из них – дирижер; вернее, не столько дирижер (машина и без него задвигается и пойдет!), сколько соучастник, "камертон", носитель того "тона, который делает музыку". Поет и искрится оркестр в каждом движении этого "живчика" – дирижера. И когда он с лукавой улыбкой начинает "вылавливать" звуки и "распихивать" их по карманам, когда он от ритмического танца перебрасывается к музыкальной акробатике и – подстегнутый неумолимым ходом джаза – становится жонглером звуков, молодость и ритм заполняют сад".

Нет, в самом деле не рецензия – симфония.

Не обошлось в ней и без недостатков и пожеланий, но как элегантно поданы и они: "Третьесортной обывательской "салонщине", дешевой "экзотике" и шансонетной "редиске" – бойкот! Когда Теа-джаз на мотив избитой "герл-змейки" начинает скандировать:

Как был прекрасен
Наш юный "Красин"! -

становится неловко и за себя, и за артистов. И рядом с этим большое, принципиальное значение приобретает чтение стихов Багрицкого, документов подлинной литературы".

Из последних Утесов исполнял ежевечерне по одному рассказу Михаила Зощенко – их у него уже набрался добрый десяток. А Михаил Михайлович, побывавший на выступлении Теа-джаза, поблагодарил Утесова, одобрил то, что артист делает, и на этот раз улыбнулся не один раз.

– Я тебе сейчас готовлю кое-что. Не скажу что. Секретничаю. Скоро узнаешь, – пообещал он.

А Теа-джаз в конце июля двинулся на гастроли. И тут обнаружилась одна не очень приятная деталь.

– Это почему же вы работаете в одном отделении? – удивился харьковский администратор. – Мы объявили ваш концерт! Одно отделение – это скандал. Решайте, или вы работаете полный концерт, или мы пристегиваем к вам группу артистов: например, наш "Цирк на сцене", он сейчас в простое, – и соответственно вдвое снижаем ваш гонорар.

Нужда заставила вытащить из загашников все, что игралось на репетициях, а Утесов торжественно объявил:

– Первое отделение беру на себя. Прочту Зощенко и Бабеля!

Обрадованные музыканты устроили ему овацию.

Теа-джаз объехал крупные города Украины, побывал в Ростове-на-Дону, на Кавказе, выступил в Московском мюзик-холле и, окрыленный успехом, вернулся в Ленинград, когда от дождя потемнели листы.

Теория и практика

Необходимо остановиться. Передохнуть. Не Утесову, а автору. Чтобы не упустить за быстро развивающимися событиями нечто важное.

Однажды у нас с Леонидом Осиповичем случился разговор, что можно назвать теоретическим. Не склонный к теориям и теоретизированию, Утесов вдруг обернулся неожиданной стороной. Неожиданной потому, что до тех пор казался мне человеком очень земным, умеющим найти на любую формулу или теорему конкретный пример. Как правило, юмористический или анекдотический. А тут все обернулось по-иному. Почти.

Беседовали мы в утесовском кабинете. Леонид Осипович, как обычно, утопал в своем красном глубоком кресле, но не пускался на этот раз в воспоминания и не рассказывал увлекательных историй из своей и чужой жизни. Наш разговор показался мне настолько интересным, что, придя домой, записал его по свежим следам. Что делал по лени далеко не всегда. Записал не для того, чтобы когда-то поведать кому-то о нем. Нет, я был эгоистичен: работал в то время над статьей о Зощенко и не сомневался, что такая запись пригодится.

Итак. Проявляя осведомленность, я прочел Леониду Осиповичу цитату из очерка Владимира Полякова "Зощенко заменить нельзя", в которой тот утверждал, что пьесы Зощенко имели успех на сцене только тогда, когда их почти не играли, то есть не старались показать ярко характеры героев и не стремились по-разному за них говорить, а играли всю пьесу почти в одной интонации – интонации автора. Очень близок был к этой манере Леонид Утесов". И спросил его:

– Вы читали рассказы, подражая Зощенко?

– Нисколько. И не стремился к этому, – ответил он. – Во-первых, хоть я и не умру от скромности, вынужден признаться: у меня это бы не получилось. Зощенко непародируемый. Такие люди редко, но встречаются, в них не за что ухватиться пародисту. Во-вторых, и опять же без ложной скромности, я считал себя актером. Прирожденным. Я играл каждый его рассказ как спектакль в одном действии.

– Значит, вы, в отличие от Зощенко, читавшего свои рассказы монотонно и бесстрастно, могли выразить свое отношение к его героям, людям, скажем, не очень достойным подражания?

– Это меня не интересовало. И тут я с Володей Поляковым не согласен, несмотря на комплимент в мой адрес. Смешно было бы предположить, что я работал по "системе Станиславского". Придумывал прошлое героев, искал, где они добрые, а где злые и что там еще полагается. Ничего этого не было. У меня была своя система. Может быть, интуитивно я шел другим путем. Не фантазируя и следуя только тексту Зощенко, пытался стать тем, кого он изобразил. Не думал, отрицательный его герой или положительный.

Встречал ли я таких людей в жизни? Может быть, да, может быть, нет, – какая разница. Я же рассказывал вам случай со мной, когда я отважился подражать Карузо. Не на сцене, в жизни! Карузо пришел в банк получать деньги без документов, спел одну только оперную фразу, его сразу опознали и выдали то, что он хотел. В Кременчуге я пришел не в банк – на почту за денежным переводом в пустячную сумму. "Без паспорта денег не выдаем!" – заявила мне почтмейстерша. И я, уверенный в своей популярности, запел: "Раскинулось море широко!" И что же? "Гражданин, прекратите хулиганство! Я вызову милицию!" – завизжала почтмейстерша.

Помогает ли такой жизненный опыт актеру? Думаю, кому как. Да и на все роли опыта не напасешься – это уж точно. В рассказах Зощенко я уходил от себя чтеца, певца, артиста, становился другим настолько, что публика должна была верить, что будто все, что описано у Зощенко, произошло не с кем-нибудь, а со мной лично. Убеждения героя в правоте своих суждений о людях, в коварстве жизни и прочем становились моими.

То есть, понимаете, я не рассказывал о ком-то постороннем, как это делал при чтении Михаил Михайлович, а говорил о себе. Такая вот исповедь с эстрады. И зрители не только слышали анекдотическую историю, а воочию видели того, с кем она приключилась. И смеялись и над сюжетом, и надо мной. Осуждали они меня или соглашались со мной – это их дело. Моя задача – дать им почувствовать, что перед ними живой человек. Такой, какой есть.

– В новогодней радиопередаче я попросил Фаину Георгиевну Раневскую прочесть Зощенко, – почему-то счел я нужным сообщить Утесову. – Она выбрала "Пациентку", долго извинялась, что не умеет читать, потому что актриса, а не чтица. И прочтет "Пациентку" только оттого, что там есть характер, который сможет сыграть.

Я напомнил содержание этого рассказа Леониду Осиповичу: там идет речь о деревенской бабе, что пришла к фельдшеру, которого все называют "хирургом", чтобы поделиться с ним не болезнью, а болью, что накопилась на душе, – ни с кем другим она сделать это не может.

– Так вот, – продолжал я, – Раневская прочла мне рассказ и расплакалась: "Очень грустная история. Для юмористической передачи не годится".

– Гениальная женщина! – воскликнул Утесов. – Она сразу схватывает суть вещей. Зощенко в самом деле, как и Гоголь, смеется сквозь слезы, и, если разобраться, все его рассказы грустны. Не снаружи, а где-то в глубине. В "Рыбьей самке" – этот рассказ я тоже читал, у него есть знаменательные слова: "Великая грусть есть на земле. Осела, накопилась в разных местах, и не увидишь ее сразу".

Мы застыли в тягостном раздумье. Утесов первым нарушил его:

– Так по этому поводу я вам обязан рассказать одну притчу!

И рассказал историю, которую я где-то читал, но у Утесова она преобразилась. Леонид Осипович включил ее в очерк о Зощенко:

"В одном столичном городе жил и работал известный профессор-невропатолог. Много грустных людей перевидал он на своем веку. Но однажды к нему в качестве пациента явился человек, который поразил даже его своим унылым, почти трагическим видом.

– Профессор, – сказал пациент, – я близок к смерти, хотя, по утверждению докторов, ничем не болен. Единственная моя беда – мое настроение. Кажется, у вас в медицине оно именуется черной меланхолией. Никто и ничто не может вывести меня из этого состояния. Я близок к самоубийству. Помогите мне, если можете!

– Ну что ж, – сказал профессор, – я дам вам одно лекарство. Это травы, их привозят из Индии. Вы будете принимать настой из этих трав, и через месяц они превратят вас в человека, довольного жизнью.

Пациент поблагодарил профессора и, захватив рецепт лекарства, ушел. Прошел месяц, и он снова появился в кабинете профессора.

– Ну что, полегчало? – спросил профессор. – Помогло вам мое лекарство?

– Нет, – сказал пациент, – тоска моя не прошла.

– Что же мне с вами делать? – развел руками профессор. – Продолжайте пить травы и непременно сходите в театр. Сейчас там идет очень смешная, очень веселая оперетта. Она вас, надо полагать, выведет из тоскливого состояния.

Через неделю пациент появился вновь.

– Был в оперетте, – сказал он. – Но и это не помогло. Мало того, стало еще грустнее.

– Ну что ж, – сокрушенно сказал профессор, – последнее, что я могу предложить вам, это сходить в цирк. Там выступает клоун, про которого говорят, что нет человека, которого бы он не рассмешил. Глядя на него, я сам хохотал до упаду. Сходите в цирк, посмотрите этого клоуна. Я уверен, что это поможет вам выздороветь.

– Увы, дорогой профессор, – отвечал пациент, – я не могу этого сделать.

– Но почему же?

– Потому что я и есть тот самый клоун, о котором вы говорите".

Неожиданная пьеса

Вернемся в 1929 год. С Зощенко Утесов встретился на следующий день после приезда. Михаил Михайлович раскрыл тайну – протянул новую пьесу. "Уважаемый товарищ" называлась она. Действие в Ленинграде осенью того же года.

– "Уважаемым товарищем" станешь ты, – сказал Зощенко. – Главная роль писалась для тебя, и никого другого в ней я не вижу и видеть не хочу.

К постановке пьесы в Театре сатиры приступил Давид Гутман, талантливый режиссер, выдумки которого были неистощимыми, давний друг Утесова. "Репетиции Давида! Разве их забудешь когда-нибудь! – вспоминал он. – Сколько радости, сколько творческого удовлетворения получал я на этих репетициях!" К тому же Гутман умел работать быстро – через две недели работы по десять часов в день спектакль увидели зрители. И шел он ежедневно при полных залах.

Но как быть с Теа-джазом? Работать с ним параллельно? При ежевечерней занятости это было нереально. Дать ему бессрочные каникулы? Угроза растренированности возникла бы тут же. И тогда Утесов предложил Гутману:

– А что, если нам воскресить давнюю традицию русских театров – давать после спектакля дивертисмент! Даже после пятиактного гоголевского "Ревизора" шло обязательное концертное отделение. В нем выступали и участники спектакля, и актеры, не занятые в нем.

– Короче, куда ты клонишь? – не понимал Гутман.

– Спектакль у нас компактный, идет быстро, – объяснил он. – Не дай ребятам засохнуть – дивертисмент с Теа-джазом только обрадует публику.

Гутман согласился. К радости и Утесова, и музыкантов, и публики.

И тут раздался звонок из Москвы. Звонил руководитель ГОМЭЦа (Государственного объединения музыки, эстрады и цирка) Александр Данкман. ГОМЭЦ являлся хозяином Театра сатиры.

– Как дела? – поинтересовался Александр Морисович.

– Ежедневные аншлаги.

– Почему так мало?

– То есть как мало? Аншлаги!

– Так можно же делать два аншлага.

И "Уважаемого товарища" стали давать дважды в вечер. Правда, чтобы не держать музыкантов в театре без дела несколько часов, дивертисментный акт стал передвижным: для зрителей первого сеанса – заключительным, второго – начальным.

В чем же причина таких аншлагов? Их несколько. Прежде всего актерский состав. Утесов, уже достигший, казалось, пика популярности, особенно после победы Теа-джаза, который, кстати, и на этот раз являлся для публики заманчивой приманкой. Помимо этого в основных ролях выступили известные всему городу острохарактерная Елена Филипповская (Анисья Николаевна, жена Барбарисова) и талантливый комик Степан Каюков (Уполномоченный квартиры – нелепая по сегодняшним меркам должность!). Тот самый Каюков, что прославился чуть позже на всю страну кинематографом: его паренька Дему из "Юности Максима", язвительного профсоюзника Усынина из "Большой жизни", директора-пустозвона Кирилла Петровича из "Трактористов" знали все. Не забудем и режиссуру съевшего на эстраде собаку Давида Гутмана, придавшего действию такой динамизм, что оторваться от сцены было невозможно.

Но главное, конечно, в самой пьесе Зощенко. Лучшей из тех, что он создал.

Зощенко построил ее на удивление неожиданно. Уж сколько раз критики, особенно если писали о современной драматургии, сетовали: пьеса неплоха, но весь сюжет ее исчерпывается первыми двумя актами, а на долю последнего, трудного самого, ничего не остается. В "Уважаемом товарище", можно сказать, не три акта, а три пьесы с одним главным героем. Уж три состояния этого героя – точно.

В первом действии Петр Барбарисов, член коммунистической партии, сплошь состоящей из уважаемых товарищей, наглядно использует собственное партийное превосходство в рамках одной, отдельно взятой коммунальной квартиры. Стены своей комнаты, как своеобразный фасад, он украсил портретами Маркса, Ленина, видных, но неопознанных деятелей партии и лозунгами на все случаи жизни: "Не пьет, не курит пионер – берите, взрослые, пример", "Мойте руки перед едой" и другими. Рядом с ними мирно сосуществуют горельеф с наядой и статуэтка "Купающаяся колхозница" – бывшая "Туалет Венеры".

Предстоящая чистка партийных рядов его нисколько не смущает. Да, он не пропустит ни одну из соседок, но это "не есть какое-нибудь там вредительство, или маловерие, или сползание с классовой линии – это вполне допустимый факт, это есть, так сказать, явление нашей природы!". И пьет он тихо. Без эксцессов. И за госзаем сто процентов заплатил. И социальное происхождение у него в порядке: "Мой отец – обыкновенный небогатый, но зажиточный крестьянин". Смущает его одно: "Сейчас требуется такая какая-то, пес ее знает, какая-то такая личная, что ли, порядочность. Им обязательно, чтоб человек не мерзавец был. А где их взять?"

Второе действие начинается сразу с сообщения: "Ай, ей-богу, что делается! Мешалкой, значит, поперли вашего супруга. Ай, ей-богу!" Тем неожиданнее появление на сцене совершенно преобразившегося Барбарисова. По ремарке Зощенко, "он одет празднично и даже ослепительно. Стоячий крахмальный воротничок подпирает голову. Розовый галстук. На голове мягкая шляпа. В руке сигара, которой Барбарисов по временам затягивается". Он слегка навеселе, напевает легкомысленную шансонетку о Венере и подтанцовывает: "Тело ее белое обвито цветами, груди ее полные, прикрытые руками"...

"Теперича только самый оригинальный интерес наступает в моей жизни, – провозглашает он. – Сколько лет я ничего себе не дозволял! Но я им теперь возьму свое!" И пускается во все тяжкие: идет в ресторан! С полным на то основанием: "Я столько годов сдерживал свой характер. У меня, может, невроз сердца наступил от такой тихой, ненатуральной жизни... Я желаю знать свое полное развлечение. Полное категорическое веселье. Я опущусь на дно морское. Я сам не знаю, чего я сейчас сделаю, но я чего-то такое сделаю!"

И тут наступает отрезвление ясное и трагическое: все предыдущие жертвы были напрасными. "Нет, вы не понимаете моей глубины,– не хочет сдаваться Барбарисов. – Я не с горя пью и веселюся. Я, может, за свои деньги желаю узнать полное веселье, какое только бывает и какое случается!" И допытывается у своего спутника: "Ты мне сообщи, какое еще бывает небесное мелкобуржуазное наслаждение. Ну чего? Еда? Ну еду жрали... Раки? Ну чего еще? Скажи же, черт побери! Чего еще бывает на свете? Чего я такое промигал?"

И ответа нет. "Выпить еще и еще раз. Вот и все", – советует спутник.

В третьем акте Зощенко создает ирреальную, почти фантастическую ситуацию. А никакого лишения членства партии не было вовсе. Может, Барбарисову это приснилось. И напрасно он сорвал со стенки лозунги и портреты вождей, напрасно выгнал из дому жену, затеял в ресторане скандал с проституткой, избил еврея, попал в милицейский протокол. Его ждут в партийной комиссии, и соседи снова преклоняются перед гегемоном.

Мятущийся Барбарисов – таким мы его еще не видели. Готовый показать свою власть и внезапно заискивающий перед каждым, самоуверенный, наглый и трясущийся от страха.

В комиссии, куда герой является в финале, ему сообщают: произошла ошибка, он не восстановлен.

– Может, впоследствии можно надеяться? – спрашивает он.

– Там видно будет, – отвечает секретарь.

Барбарисов медленно спускается вниз по лестнице:

– М-да... Я бы сейчас находился тише воды, ниже травы. – Орет: – Братцы!.. – Быстро во второй раз бросается вверх по лестнице. Пробегает полмарша. И снова медленно спускается вниз. Разводит руками.

Невеселый конец веселой истории. Кто без греха, кому безразличен герой зощенковской пьесы, может бросить в него камень. Если захочет и позволит совесть. А может, стоит задуматься над его судьбой. Случайная ли она или в самом деле вовсе не типична, в чем так яростно обвиняли Зощенко когда-то.

Дабы не мешать этим раздумьям или (упаси боже!) оказать на них давление, добровольно откажемся от традиционных ссылок на прессу, как положительно, так и отрицательно оценившую спектакль Театра сатиры. Вместо этого процитируем небольшое эссе Давида Гутмана, переданное мне в свое время Леонидом Осиповичем. Не знаю, публиковалось ли оно когда-нибудь. Утесов хранил его с 1930 года, когда вскоре после премьеры "Уважаемого товарища" оно и было написано.

Давид Григорьевич поставил в Театре сатиры не только эту пьесу. Несколько раньше появилась комедия "Республика на колесах", где Утесов сыграл Андрея Дудку, того самого, спевшего "С Одесского кичмана" – песню, от которой ее исполнителю пришлось потом всю жизнь отмываться. Гутман и вовлек "Ледю" в эту авантюру.

Назад Дальше