Михаил Кузмин - Николай Богомолов 14 стр.


Однако твердости в этом смысле Бог ему не послал. В "Histoire édifiante…" он кратко описал свое времяпрепровождение в 1900–1903 годах: "Сестра тогда жила в Нижнем и по летам жила в его окрестностях, куда приезжал и я. Так мы прожили год в Черном, год в Юркине и два в Васильсурске". Кузмин и в данном случае ушел от одной из тех возможностей, которые ему предоставляла судьба: оказаться среди людей раннего символизма, до конца испытавших его соблазны. Ведь поминаемые в последних фразах письма возможности попасть в острог и сделаться нищим, да и вообще все его настроение удивительно соответствуют судьбе человека, которого Кузмин, с его подчеркнутой отрешенностью от литературной среды эпохи, вряд ли даже знал - Александра Добролюбова, ставшего из вполне обеспеченного студента Петербургского университета и поэта-декадента нищим и батраком, побывавшего в остроге и православном монастыре, но наибольшую известность получившего как основатель секты "братков" или, как их называли посторонние наблюдатели, "добролюбовцев", что вполне соответствует устремлениям Кузмина в старообрядческие Олонецкие или Белокриницкие скиты. Вместо подчеркнутого отречения от своего общества, от повседневной петербургской жизни, Кузмин выбрал путь иной. В известном смысле он напоминает загадочного героя своего первого романа, Лариона Дмитриевича Штрупа, который "между прочими увлечениями стал заниматься и русской стариной; <…> к нему стали ходить то речистые в немецком платье, то старые "от божества" в длиннополых полукафтанах, но одинаково плутоватые торговцы с рукописями, иконами, старинными материями, поддельным литьем; <…> он стал интересоваться древним пением, читал Смоленского, Разумовского и Металлова, ходил иногда слушать пение на Николаевскую и, наконец, сам, под руководством какого-то рябого певчего, выучивать крюки. "Мне совершенно был незнаком этот закоулок мирового духа", - повторял Штруп…". Сам Кузмин сделал даже большее: не покидая мысли о возможном расставании со своей культурой (в переписке с Чичериным приблизительно с 1903 года возможность превращения в старообрядческого начетчика обсуждается вполне регулярно), Кузмин пока что преображается внешне: отпускает бороду, носит поддевку, картуз и сапоги, то есть так называемое "русское платье", постоянно проводит время в лавке Казакова, где не только приобретает знание старой культуры, но и погружается в быт старообрядцев, причем быт не подчеркнуто церковный, а самый что ни на есть повседневный, со ссорами и даже драками, денежными расчетами, прочей "низменной" действительностью. Именно в таком наряде и с таким кругом бытовых представлений он появился впервые в начале 1906 года на "Башне" Вяч. Иванова, что должно было составлять чрезвычайно резкий контраст между его новым обществом и собственной внешностью и поведением, в котором причудливо сочетались подчеркнутая "русскость" и манеры столь же подчеркнуто элитарного интеллигента.

На долгое время увлечение старообрядчеством стало одним из центральных пунктов всего его мировоззрения, и не случайно Блок в рецензии на "Комедию о Евдокии из Гелиополя" писал: "…творчество Кузмина имеет корни, может быть самые глубокие, самые развилистые, кривые, прорывшиеся в глухую черноту русского прошлого. Для меня имя Кузмина связано всегда с пробуждением русского раскола, с темными религиозными предчувствиями России XV века, с воспоминанием о "заволжских старцах", которые пришли от глухих болотных топей в приземистые курные избы. Глубоко верю в эту мою генеалогию Кузмина. Если же так, то с чем только не связано его творчество в русской литературе XVIII и XIX века, которая ощупью тянется по темному стволу сектантских чаяний? Одно из разветвлений этого живого ствола - творчество Кузмина; многое в нем побуждает забыть о его происхождении, считать Кузмина явлением исключительно наносным, занесенным с Запада. Но это - обман".

Далеко не всегда верно улавливавший органичность связи произведения с действительностью (достаточно вспомнить хотя бы высочайшую оценку беспомощного "Пламени" Пимена Карпова), Блок в данном случае оказался исключительно точен. Принимая во внимание, что рецензия эта писалась в 1907 году, когда Кузмин только-только вступал в литературу и его культурная генеалогия далеко еще не была ясна, нельзя не признать удивительной блоковской проницательности.

Такое же впечатление - хотя уже ретроспективное - вынес от первых встреч с Кузминым и А. Ремизов, в некрологической статье "Послушный самокей" вспомнивший: "И когда заговорил он, мне вдруг повеяло знакомым - Рогожской, уксусные раскольничьи тетки, суховатый язык, непромоченное горло". Сам выросший около Таганки, столь же раскольничьей, сколь и Рогожская застава, Ремизов сразу ощутил во внешней стороне поведения Кузмина глубокую связь с традиционным.

Но для того, чтобы оценить интерес Кузмина к старообрядчеству наиболее отчетливо, стоит процитировать отрывок из замечательного стихотворения 1922 года ""А это - хулиганская", сказала…", в котором поэт вспоминает круг впечатлений, открывшийся ему в годы молодости, чтобы навсегда остаться если не в повседневной жизни, то в памяти:

Второй волною
Перечислить
Хотелось мне угодников
И местные святыни,
Каких изображают
На старых образах,
Двумя, тремя и четырьмя рядами.
Молебные руки,
Очи горе, -
Китежа звуки
В зимней заре.
Печора, Кремль, леса и Соловки,
И Коневец Корельский, синий Саров,
Дрозды, лисицы, отроки, князья,
И только русская юродивых семья,
И деревенский круг богомолений.
Когда же ослабнет
Этот прилив,
Плывет неистощимо
Другой, запретный,
Без крестных ходов,
Без колоколов,
Без патриархов…
Дымятся срубы, тундры без дорог,
До Выга не добраться полицейским.
Подпольники, хлысты и бегуны
И в дальних плавнях заживо могилы.
Отверженная, пресвятая рать
Свободного и Божеского духа!

Традиционные православные святыни перемежаются в его воспоминании святынями специфически старообрядческими, что заставляет и в начале перечисления видеть не противопоставление "никонианского" и "древлего благочестия", а осмыслить эти святыни как поиск того, что объединяет две веры. Возможно, что наиболее прямое свидетельство этого - начинающее перечисление название "Печора", которое может восприниматься - в общем контексте - как несколько искаженное наименование Псково-Печерского монастыря, находящегося в городке Печоры, но одновременно может быть отсылкой к реке Печоре, на берегу которой располагался Пустозерск, где погиб протопоп Аввакум и его сподвижники.

Итоги "русского периода" в творчестве Кузмина подвести нелегко, так как нам не очень хорошо известны его произведения того времени, но очевидно, что он очень сильно сказался в его творчестве. Именно к нему относится цикл "Духовные стихи", опубликованный гораздо позднее (в 1912 году были напечатаны ноты этих стихов с запутывающим давнее их происхождение посвящением Всеволоду Князеву; тогда же тексты их вошли в сборник "Осенние озера"), был создан лишь частично дошедший до нас цикл "Времена жизни" (или "Времена года"; сохранились ноты нескольких песен). В них Кузмин предстает перед читателем и слушателем полностью погруженным в тот русский мир, который, по мнению Чичерина, оказывается для него закрытым:

Петя, вставай, грачи прилетели!
Солнышко светит, с крыш потекло.
Прямо на гнезда на старые сели -
Крику-то, крику за садом у нас!
Ну, одевайся, молись поскорее -
Чаю напьешься потом, как придешь.
Ну, застегнул полушубок? Живее,
Чтоб не увидели, как побежим.
То-то веселье! Грачи прилетели…

Но показательно, что "Пролог" к этому циклу основан уже совсем на других литературных и культурных ассоциациях:

Мир состоит из четырех вещей:
Из воздуха, огня, воды, земли…
И человек, как будто малый мир,
Из четырех же состоит стихий:
Из крови, флегмы, красной, черной желчи.
Кровь - воздух, красна желчь - огонь,
Желчь черная - земля, вода - то флегма.
И каждый возраст, как и время года,
Своей стихией управляет.
……………………………
Так в человеке, будто в малом мире,
Круговорот вселенной можешь видеть.

Место традиционно русского занимают представления, восходящие к Античности, и причудливое соединение этих двух типов отношения к человеку создает совсем иной колорит внутри цикла, чем это может представиться по отдельным стихотворениям. Доказывая возможность своей трансформации в исконно русского человека, иногда даже чрезмерно русского, какое-то подобие экспоната этнографического музея, Кузмин в то же время держит в памяти и всю ту культуру, искушения которой он прошел. Даже в моменты наибольшего внешнего отречения от нее он внутренне ощущает себя наследником и Античности, и итальянского Возрождения, и современной западной культуры. Не случайны в письме Чичерину от 28 июня 1901 года его суждения об Анатоле Франсе: "Я его очень люблю; конечно - это последователь и подражатель Флобера, но т. к. Флобер касался далеко не всех миров, и те, которых касался, далеко не вполне исчерпывал, то An. France от подражательности не так уж много проигрывает; притом он несомненно утонченнее и ученее Флобера, а его слог в последних вещах достигает таких виртуозных высот, что я даже не могу представить возможности соперничества. И притом он сознательнее, личнее в своей безличности и вседоступности Флобера".

Пожалуй, точнее всего формулируется жизненная позиция Кузмина самого начала века словами из письма Чичерину от 3 октября 1901 года: "И ничто не повторяется, и возвращающиеся миры и содержания являются с новым светом, с другой жизнью, с не прежнею красотою. И так длинный, длинный путь, и все вперед, к еще другому восторгу без конца и без успокоения".

В этих словах сконцентрировано то, что является одной из центральных тем и образов всего творчества Кузмина - "длинный, длинный путь". Принимая метафору греческих мистиков о движении души к совершенству, он отвергал францисканский аскетизм. В его творчестве все более отчетливо выражается приятие и утверждение жизни во всем ее богатстве и полноте. В "Крыльях", вобравших многое из личного, интимного опыта Кузмина, молодой старовер Саша говорит, глядя на течение Волги: "Человек должен быть как река или зеркало - что в нем отразится, то и принимать; тогда, как в Волге, будут в нем и солнышко, и тучи, и леса, и горы высокие, и города с церквами - ко всему ровно должно быть, тогда все и соединишь в себе. А кого одно что-нибудь зацепит, то того и съест, а пуще всего корысть или вот божественное еще".

Именно в это время Кузмин должен был оценить совет Мори о необходимости наслаждаться жизнью и получать от нее удовольствие. Но в ней должна быть и еще одна цель, жизнь должна была стать дорогой личности к идеалу. Эти представления в дальнейшем несколько усовершенствовались, Кузмин нашел у других авторов подтверждение им, но в общем смысле его идеалы остались непоколебленными на протяжении всей его жизни, мировоззрение и мировосприятие, найденные в самом начале века, доминировали в его произведениях также на протяжении всей жизни. А пока что, в первые годы века, он находился лишь в предощущении будущей жизни в искусстве, но предощущении уже совершенно отчетливом, как в стихах 1913 года:

Опять наш конь пришпоренный
Приветливо заржет
И по дороге непроторенной
Нас понесет вперед.
Но не смущайся остановками,
Мой нежный, нежный друг,
И объясненьями неловкими
Не нарушай наш круг.
Случится все, что предназначено,
Вожатый нас ведет…

Глава вторая

Приступая к рассказу о первых годах той художественной деятельности Кузмина, которая была уже не скрыта, как ранее, от взглядов даже самых заинтересованных наблюдателей, а постепенно выходила на поверхность, чтобы со временем стать заметным, а то и сенсационным явлением в русской культуре, мы должны напомнить читателю, что в начало века Кузмин вступает под сильнейшим обаянием "русскости". Многие письма Чичерину 1901–1903 годов рисуют выразительную картину этого погружения в народную стихию, которое Чичерин считал для Кузмина если не невозможным, то, во всяком случае, ненужным. Вот лишь несколько образцов, интересных не только своим настроением, но и тем, что являются своего рода школой прозаического слога, который станет главенствующим в прозе Кузмина значительно позднее.

28 июня 1901 года: "Пишу тебе из места, куда можно попадать на пакостнейших пароходишках, наполненных мужиками, с грудой ящиков для ягод, за которыми они едут в наше Юркино; где пристань посреди Волги и переправляются на пароме среди груд ящиков, брани и крика, и поминутно садятся на мель; где наш балкон выходит на ежедневный ягодный базар с криком, шумом и запахом воблы; где почта идет или через волость за 10 верст, или по доброй воле перевозчиков и пароходов, которые не обязаны брать почту; где люди сидят за кисейными рамами от мух и комаров, от которых я все-таки стал похожим на больного оспой; где владетельствует прогорающий властитель, женатый на испанке Кармен Михайловне; где новая церковь синодального типа с жадным и выпивающим попом, не посещаемая народом; где чудные и разнообразные виды с холмами и перелесками; где так много фруктовых садов, что весною аромат по всей Волге; где народ красивый и независимый, стройный и негостеприимный; где едят, пьют, гуляют, катаются и спят, одним словом в селе Юркине, про которое поется:

Что повыше было села Лыскова,
Что пониже было села Юркина
Протекала речка Керженка,

которую и видно с горок нашего берега…" И добавил, что читает Анатоля Франса и закончил оркестровку песни Гиацинта и Аполлона из своей одноименной оперы.

В письме со штемпелем 26 февраля 1902 года: "И Московские переулки, вроде Лаврушинского (не единственный или лучший, но более известный, т. к. в нем Третьяковская галерея), с длинными заборами, за которыми видны сады, с домами, скрытыми в глубинах больших садов с собаками, со всех сторон виднеющимися колокольнями, через Москву-реку, Кремлем, по-моему, положительно поэтично. Москву скорее портит и не подходит к ней разные альгамбры на Воздвиженке дома Елисеевой и громады, из верхних окон которых чуть видны колокольни (внизу) старых церковок, и модерничные затеи (хотя бы и с русским пошибом) московских Медичисов. А облезлость и неряшливость - недостаток очень русский, и в Москве-то ему и быть. Это не контрасты, а дополнения. Старые города я не могу представить иначе как старые чудные церкви среди серой массы деревянных обывательских развалюшек или несколько идиллической зажиточности. И как нашлепки - губернаторский дом и казенные места. И исключая эти последние, я думаю - вовсе уж не так этот внешний вид отличается от какого-нибудь XVII века. Про деревни нечего и говорить: я думаю, и 1000 лет назад были такими же".

11 июля 1902 года: "Живу в яблонных садах на горе над слиянием Суры с Волгой, за Сурой лески, поля и луга с деревнями, но я сижу спиной к этому виду, похожему и идущему к центру черноземной России, со взором за Волгу, где за широкой раменью, поросшей травой, кустами, пересеченной речками, ручьями и болотцами, начинается дубовый лес, а на горизонте высится темный бор, тянущийся на северо-восток к полусибири. От него не оторвать взора, и так щемит сердце от этого речного и лесного простора. До этого я был в разных местах и в Казани. В Семеновские скиты и в Владимирское село на святое озеро проследовал Мережковский, причем содержатели земских станций были недовольны обязанностью доставлять ему даром тройки. Но я ничего не пишу и не знаю, что выйдет. В большой, светлой, кругом в окнах комнате сидят за работой и поют:

Милый Ваня, разудалая голова,
Слышу, едешь ты далеко от меня.
С кем я буду эту зиму зимовать?
С кем прикажешь лето красное гулять?
Гуляй, мила, лето красное одна -
Уезжаю я во дальни города.

И Ваня, кудрявый, в синей сибирке, вроде Сорокина, и едет куда-нибудь в Кунгур, и она тоненькая, в темном сарафане и платке в роспуск одиноко гуляет на горах, смотря на леса, за которыми скрылся ее Ваня".

Между прочим, последнее письмо дает отчетливое представление о том состоянии духа, в котором Кузмин работал над циклом "Духовные стихи", отчасти известными "Временами года", над несколько более поздним и дошедшим до нас лишь частично вокальным циклом "Города". Для него жизнь и песня не просто дополняют друг друга, но являются органическими составными частями друг друга. И казалось бы, первые опубликованные опыты его должны относиться к попыткам воссоздать именно такой тип отношения искусства к действительности, когда творчество является непосредственно вписанным в жизнь, каким-то аналогом тех форм искусства, разрешенных для старообрядцев, о которых Кузмин писал Чичерину ранее: иконопись, церковное пение, эстетизированный быт. Однако не менее сильно для Кузмина было в те же самые годы и стремление представить себе современность как органическую составную часть исторического процесса вообще.

Назад Дальше