Михаил Кузмин - Николай Богомолов 26 стр.


На этом фоне Кузмин, с его чрезвычайно важным для Иванова кругом интересов - Античность и первые века христианства, православие в его различных изводах, а также с личным опытом однополой любви - становился тем человеком, который мог стать не только конфидентом в частной жизни, но и одним из квалифицированно судящих о том идеологическом напряжении, которое этой частной жизни придавалось. Ведь для Иванова и Зиновьевой-Аннибал речь шла не просто о личных отношениях, но прежде всего о мистическом осмыслении этих отношений, которые должны были заложить основу невиданного прежде человеческого единства, стать первой ступенью на пути создания новой религиозно осмысленной соборности, непременной составной частью которой является не только духовная, но и телесная связь между всеми людьми, входящими в эту новую общность. Но сам Кузмин, как выяснилось довольно скоро, искал в отношениях с Ивановыми нечто другое.

Прежде всего, конечно, его привлекал дух юношеского оживления и приподнятости, существовавший вокруг "Башни". Его вносил не только сам Иванов, чрезвычайно живо интересовавшийся любым новым, только зарождавшимся течением и охотно привечавший входящих в литературу авторов (довольно хорошо известно его одобрительное отношение не только к Кузмину, но и к Верховскому, и к Гумилеву, и к Мандельштаму, и к Зенкевичу, и к Хлебникову, и ко многим другим), но и постоянно оказывавшиеся в сфере его внимания молодые литераторы. Видимо, большую часть их вводил на "Башню" Городецкий, бывший очень активным членом недолговечного "Кружка молодых", многие члены которого оказались потом в окружении Иванова. Среди них надо назвать М. Л. Гофмана, Б. А. Лемана, писавшего под псевдонимом Борис Дикс, В. А. Пяста, В. Ф. Нувель ввел в этот круг практически никому не известного П. П. Потемкина, в будущем очень популярного поэта-"сатириконца", в 1907–1908 годах писавшего стихи первой своей книги "Смешная любовь". Они и их приятели вошли не только в дом Ивановых, но и в жизнь Кузмина.

Вторая причина, которая очень привлекала Кузмина к "Башне", - стремление к налаженному домашнему быту. Почти всю свою жизнь он стремился жить не в одиночестве, а в семейном - хотя всегда чужом - кругу. Жизнь с семьей сестры довольно сильно ограничивала его богемные привычки, тогда как Ивановы сами вели сходный образ жизни, в то же время заботливо устраиваемый их "ангелом-хранителем" - М. М. Замятниной. Видимо, именно это привело к тому, что Кузмин сначала перебрался в квартиру в том же доме, где жили Ивановы, а потом просто стал насельником самой "Башни", где в 1909 году ему были отведены две небольшие комнаты.

Наконец, не в последнюю очередь тяготение к Ивановым было определено обоюдной симпатией с самим Вячеславом Великолепным.

Вопрос о литературном влиянии Иванова на творчество Кузмина до сих пор является открытым, хотя поиски следов этого влияния, несомненно, должны привести к важным результатам. Вряд ли возможно говорить о прямом воздействии идей Иванова, так как слишком уж различно было мировоззрение двух поэтов и дух ивановского извода символизма должен был быть вполне чужд Кузмину. Прежде всего, очевидно, речь должна идти о сходстве интересов и обоюдном восхищении творчеством друг друга. В 1924 году Иванов, рассуждая о современном состоянии русской поэзии, заметил: "Все незначительно, всем я недоволен. Ну, скажите, кто есть в поэзии? Один Кузмин. Кузмина я люблю". О. А. Дешарт, секретарь Иванова на протяжении многих лет, писала о том, что он горячо любил Кузмина "за его безупречный художественный вкус и подлинный поэтический дар". Иванов разделял любовь Кузмина к античной литературе, высоко ценил его обширную эрудицию. Видимо, отчасти он играл роль проводника и определял поэтическое становление Кузмина в контексте литературных направлений современности. Кузмин же чувствовал к Иванову несомненное искреннее уважение, несмотря на то, что позже нередко шутил с друзьями насчет излишней учености его поэзии. Уже в 1934 году он назвал "башенный период" "одним из высших фокусов моей жизни" и так вспоминал о его хозяине: "Он был попович и классик, Вольтер и Иоанн Златоуст - оригинальнейший поэт в стиле Мюнхенской школы (Ст<ефан> Георге, Клингер, Ницше), немецкий порыв вагнеровского пошиба с немецким безвкусием, тяжеловатостью и глубиной, с эрудицией, блеском петраркизма и чуть-чуть славянской кислогадостью и ваточностью всего этого эллинизма. Из индивидуальных черт: известная бестолковость, подозрительность и доверчивость. Было и от итальянского Панталоне, и от светлой личности, но, конечно, замечательное явление. <…> не было ни одного выдающегося явления в области искусства, науки и, м<ожет> б<ыть>, даже политики, которое избежало бы пробирной палатки Башни". Именно в их общении могли точнее определиться те черты творчества Кузмина, которые прежде давали о себе знать лишь опосредованно: утратив Чичерина в качестве наставника, он обрел в этой роли Иванова. Многосторонний интерес в вопросах не только собственно литературных, но и в историко-культурных, религиозных, философских, основанный на глубоком знании предмета, делал близость к Иванову неоценимым подарком, хотя невозможно не сказать и о глубокой противоречивости кузминского отношения, чувствуемой в приведенной записи. Восхищение, внимание и приятие очень многого сменялись решительным отталкиванием и недовольством.

Значительно однозначнее, причем однозначно отрицательнее было отношение Кузмина (как, впрочем, и не только Кузмина, а подавляющего большинства людей искусства) к жене Иванова. В том же дневнике он описывает ее с неприязнью и жалостью: "У Брюсова волосы подымались дыбом всякий раз, как в редакцию вносили объемистую рукопись Зиновьевского романа. <…> К тому времени, как я познакомился с Зиновьевой, ей было года сорок два. Это была крупная, громоздкая женщина с широким (пятиугольным) лицом, скуластым и истасканным, с негритянским ртом, огромными порами на коже, выкрашенными, как доска, в нежно-розовую краску, с огромными водянисто-белыми глазами среди грубо наведенных свинцово-пепельных синяков. <…> Лицо было трагическое и волшебное, Сивиллы и аэндорской пророчицы. <…> Для здравого взгляда, не говоря уже об обывателях, она представлялась каким-то чудовищем, дикарским мавзолеем. В ее комнате стояла урна, крышки от диванов и масса цветных подушек. Там она лежала, курила, читала, пела и писала на мелких бумажках без нумерации бесконечные свои романы и пьесы. <…> Когда Бакст пригласил ее завтракать, бедная раскрашенная Диотима, в плохо сшитом городском платье, при дневном свете в элегантной холостой квартире Бакста производила жалкое и плачевное впечатление". Впрочем, свою неприязнь к Зиновьевой-Аннибал Кузмин умел скрывать, а в октябре 1907 года она скоропостижно умерла.

В первые годы активной литераторской и театральной жизни Кузмин постоянно подвергался искушению полностью отдаться одной из сторон своего таланта - создавать произведения легкие, изящные, но лишенные серьезного внутреннего содержания. К этому его пытались обратить и некоторые из прежних друзей. Так, прочитав рассказ С. Ауслендера "Флейты Вафила", к которому Кузмин написал стихотворение, Нувель обратился к нему с письмом: "…я должен сказать, что все эти Вафилы и прочие дафнисоподобные юноши мне немножко надоели и хочется чего-то более конкретного, ну, напр<имер>, современного студента или юнкера. Вообще удаление в глубь Александрии, римского упадка или даже XVIII-го века несколько дискредитирует современность, которая, на мой взгляд, заслуживает гораздо большего внимания и интереса. Вот почему я предпочитаю Вашу прерванную повесть и "Картонный домик" (несмотря на "ботинку") "Эме Лебефу" и тому подобным романтическим удалениям от того, что сейчас, здесь, вокруг нас" (11 августа 1907 года).

За этим призывом обратиться к современности, отказавшись от изображения прошлого, таится не только желание читать о сегодняшних событиях и проблемах (между прочим, как раз в это время Кузмин обдумывал повесть "Красавец Серж" из современной жизни, которая была бы написана без оглядки на цензуру), но и стремление вообще увести Кузмина от проблем более глубоких, чем те, что могут возникнуть при пересечении истории и современности, необходимо подразумевающемся во всех его стихотворных и прозаических произведениях, действие которых отнесено в прошлое. Обстановка же на "Башне", наоборот, культивировала в творчестве Кузмина то органически присущее ему единство глубины и воздушности, свободного изящества и напряженного мироосмысления, которое замечалось в нем даже не слишком проницательными наблюдателями типа Г. И. Чулкова, писавшего: "В прошлом у него были какие-то искания, какая-то любовь к старообрядческому быту, какие-то странствия по Италии… Все это смешалось в нем, сочеталось во что-то единое. И это не было механическою смесью, а органическим единством. Как это ни странно, но старопечатный "Пролог" и пристрастие к французскому XVIII веку, романы Достоевского и мемуары Казановы, любовь к простонародной России и вкус к румянам и мушкам - все это было в Кузмине чем-то внутренне оправданным и гармоничным".

Меж тем Кузмин становится не просто начинающим литератором, но тем автором, за которым журналы решительно начинают охотиться. Уже после появления "Александрийских песен", еще до "Крыльев", он получает приглашение от создаваемого в Москве журнала "Перевал". Текст приглашения, посланного тогда, нам неизвестен, но весьма показательно письмо, полученное Кузминым от его приятеля, художника Н. П. Феофилактова, вернувшегося в Москву страстным поклонником "Александрийских песен" (в недатированном письме он писал: "Очень часто вспоминаю Вас и Вашу музыку, очень часто декламирую Ваши "Александрийские песни""):

"Милостивый государь Михаил Александрович (так! - Н. Б., Дж. М.). Я совершенно случайно узнал, что Вас хотят пригласить участвовать в новом журнале г. Соколова "Перевал". Понимая и ценя очень Вашу индивидуальность и Ваш талант, я очень бы просил Вас не участвовать в этом журнале, потому что этот журнал социалистический и очень безвкусный и вульгарный. Пригласительное письмо участвовать в "Перевале" Вам пришлет г. Бачинский. Извиняюсь за невежливость с общепринятой точки зрения, но я очень прошу Вас, Михаил Алексан<дрович>, не участвовать в "Перевале". Я думаю, что с моими словами будет вполне совершенно согласен Вальтер Федорович". Тогда Кузмин отказался от участия в журнале, ибо ему, очевидно, важнее было иметь твердую поддержку "Весов" (а он вряд ли мог сомневаться, что письмо Феофилактова написано по настоянию Брюсова), но к лету 1907 года его литературное имя приобрело такой вес, что он уже мог не особенно задумываться над такими проблемами. 2 июня он фиксирует в дневнике письмо от страстного партизана "Весов" М. Ф. Ликиардопуло таким образом: "В Москве опять распри с "Руном", собираясь выходить из которого приглашают и меня присоединиться. Что же, лишивши меня "Перевала", хотят лишить и "Руна"?" Заявление об отказе от сотрудничества в "Руне" Кузмин подписал, но довольно скоро свое участие возобновил. Заодно, воспользовавшись этим обстоятельством, он ответил согласием и на новое предложение "Перевала". 12 июля 1907 года издатель журнала С. А. Соколов (писавший под псевдонимом С. Кречетов, а в литературных кругах известный под прозвищем "Гриф") писал ему: "Радуюсь Вашему согласию участвовать в "Перевале". Разумеется, органическое объединение общественного и эстетического элементов в каждой вещи, помещаемой в "Перевале", было бы недостижимым, и часто органическое объединение на страницах "Перевала" замещается центральной идеей "Перевала" о единстве революционной ломки догм, на каких бы путях она ни проистекала. <…> В Вашем письме в словах о "наименьшем эротизме" Вы угадали мои тайные желания. Желать "наименьшего эротизма" заставляет - увы - стратегия и сознание, что круг наших читателей далеко не совпадает с кругом читателей, скажем, "Весов"".

Не случайно гостивший довольно продолжительное время в Москве и видевшийся с лидерами тогдашних "Весов" Нувель сообщал Кузмину: "Разумеется, все москвичи ругательски ругают петербуржцев. Вы составляете единственное счастливое исключение. Ярость направлена главным образом против Чулкова, Блока, Вяч. Иванова, Леонида Андреева, Лидию Дмитриевну (так! - Н. Б., Дж. М.) и Городецкого. Я всячески защищал Вяч. Иванова, оправдал Блока - глупостью, сам набросился на Чулкова, выругал Леон. Андреева и не пощадил Зиновьевой-Аннибал. Зато мужески отстаивал молодежь - Городецкого, Потемкина и др. Брюсов поругивает Вяч. Иванова. Но кто не говорит о нем иначе как с пеною у рта, так это Эллис. <…> Брюсов очень мил, корректен, академичен. Вас очень хвалит. Впрочем, даже Белый при чтении Вас - "отдыхает". Белый тоже очень мил, но вести с ним продолжительную беседу - утомительно. Все время боишься: возьмет да выпрыгнет в окно. Итак, все Вас любят и всем Вы пришлись по вкусу, за исключением З. Гиппиус, Леонида Андреева, Буренина, Боцяновского и др<угих> им подобных" (письмо от 2 августа 1907 года).

Растущая литературная известность должна была, по замыслу Кузмина, подкрепляться и известной театральностью. По предложению Мейерхольда зашла речь о постановке в театре на Офицерской "Комедии о Евдокии из Гелиополя".

17 июня Мейерхольд извещал Кузмина о судьбе его пьесы, оконченной 31 марта: "О "Евдокии" буду хлопотать горячо: отдельные сцены перечитываю по несколько раз и восхищен Вашей пьесой очень". Ровно через месяц он написал Ф. Ф. Коммиссаржевскому: "Обращаю Ваше внимание - Веры Федоровны и Ваше - на пьесу Кузмина "Святая Евдокия". Чудесная вещь. Как прелестно будет звучать со сцены анахронизм: костюмы XVIII века и мотивы начала христианства в тексте поэта. Пьеса помещена в "Цветнике Ор"". Однако тогда же Коммиссаржевская отвергла идею постановки: "Пьесу Кузмина прочла, и вот мое впечатление: в изящной раме бессодержательная, ни зачем не нужная картина. Залюбовавшись рамой, Ваша впечатлительность бессознательно для Вас сказала Вам: "А картину я сам напишу", но ведь это не стоит, да и опасно себя расходовать".

Назад Дальше