Явные эротически заостренные метафоры ("укол стрелы" здесь, конечно, не просто абстрактный укол стрелы Амура, но и вполне конкретная метафора коитуса) здесь вполне в духе Кузмина соединены с чем-то божественным и отшельническим, даже мученическим. Путь плотской любви уравнивается с путем религиозного совершенствования, молебна и мученичества, все время двоясь, не позволяя забыть, что религиозное и любовное начало здесь не сплавлены настолько, что могут замещать друг друга, а становятся такими лишь в воображении поэта. Эта искусственность построения подчеркивается (по всей вероятности, невольно) в стихотворении Кузмина, к которому он ставит эпиграфом седьмую и восьмую строки Князева. Кузмин тщательно переводит весь наигранный параллелизм Князева в один план - только эротический:
Целованные мною руки
Ты не сжигай, но береги:
Не так суровы и строги
Законы сладостной науки.Пожаром жги и морем мой,
Ты поцелуев смыть не сможешь
И никогда не уничтожишь
Сознанья, что в веках ты - мой.
Первоначально увиденный в облике "вожатого" и "святого воина", герой князевских циклов постепенно превращается в желанного, но вполне земного человека, облаченного не в иконописные латы, а одетого в реальный зеленый доломан и чикчиры; вместо пронзающего грудь меча - обыкновенные гусарские шпоры, а главное - сознание того, что речь не идет о мистически предопределенной любви, а сводится ко вполне естественному - "опьянен я все тем же телом".
Единственное стихотворение Кузмина 1912 года, обращенное к Князеву, в котором вновь возникает образ, соотносимый с вожатым из "Сетей", представляет собой любопытный образец того, как поэт отрекается от написанного им же самим: в сонете "Всегда стремясь к любви неуловимой…" отчетливо читаемый акростих "ВСЕВОЛОД КН" вдруг прерывается буквой "И" вместо ожидаемого и вполне ритмически возможного "Я". Уничтожая акростих, Кузмин тем самым снимает отождествление героя этого стихотворения с Князевым как прототипом, разрушает когда-то начатый образный ряд.
Все больше и больше стихи как Князева, так и Кузмина начинают разыгрывать традиционную комедию масок. В ответ на князевское "Пьеро, Пьеро, - счастливый, но Пьеро я…" у Кузмина появляется: "В грустном и бледном гриме / Играет слепой Пьеро". Соответственно, сам Кузмин должен был приобрести черты зловещего Арлекина - и он обретает их как в стихах Князева, так и позднее, в "Поэме без героя", где появляется под маской "Арлекина-убийцы". И естественным продолжением этого должна возникнуть Коломбина в странной для себя роли: не она служит предметом соперничества двух других персонажей, а Пьеро становится яблоком раздора между нею и Арлекином. В дневниковых записях Кузмин тщательно старается скрыть свои истинные чувства, но можно себе представить, как больно ранили его такие сцены: "Заехал за Всеволодом. Были у Судейкиных. Приплелся туда Юраша. Поехали в Петергоф. <…> Тут Всеволод и Оленька нас покинули, и мы их не могли отыскать. Все надулись. <…> В вагоне я пригласил Всев<олода> отужинать, он отказался, но только Судейкины позвали к ним, согласился. Я обиделся и начал было объясняться, но он прервал и побежал вперед. <…> Я думал, что все кончено. Всеволод липнет к каждой юбке, все рушилось, и любовь, и книга, и все. <…> Князев не хотел ехать со мною, насилу его стащили. У них <Судейкиных> было трагично и мрачно. Наконец уехали. Просил зайти, чтобы позировать, но не обещал приехать вечером. У него есть палладизм" (11 июля 1912 года).
Выход из этой ситуации Кузмин, по всей видимости, видел в разыгрывании различных игровых ситуаций. Таким было, например, создание цикла "Бисерные кошельки", героиня которого, конечно, ассоциировалась у Кузмина с его матерью, но в то же время напоминала и Судейкину в ролях дам первой половины XIX века (этот цикл стал одним из любимых концертных номеров Судейкиной). Р. Д. Тименчик совершенно справедливо заметил, что "корнету", для которого героиня цикла нижет бисерный кошелек в первом стихотворении, отданы цвета Князева, которыми была украшена обложка его посмертного сборника: "Одна нижу я бисер на свободе: / Малиновый, зеленый, желтый цвет, - / Твои цвета".
Свои отношения с младшим поэтом Кузмин все время старается перенести в какое-то другое время, в литературную или историческую ситуацию. О поездке к Князеву в Ригу: "Иль то страницы из Гонкура, / Где за стеной звучит орган?" Поездка в Митаву к Гансу фон Гюнтеру вызывает в памяти пребывание там Калиостро и Карамзина. Князев в обличье водителя уподобляется расположенному за плечами изображенного на когда-то начатом Судейкиным портрете Кузмина ангелу. И этот ряд можно было бы продолжать, но и сказанного достаточно, чтобы увидеть: на смену глубоко мистическим переживаниям приходит гораздо более ограниченное отношение к любви как к телесной страсти или обоюдно разыгрываемой заранее заданной ситуации.
Но даже и это снижение градуса отношений не могло помочь Кузмину сохранить Князева для себя. Во время сентябрьской поездки Кузмина в Ригу к Князеву у них произошла ссора, о причинах которой мы не знаем ничего достоверного, потому что описание поездки в дневнике заканчивается нежной и прочувствованной записью: "Все это время было мирное любовное житье, лучше нельзя себе представить. Писали, читали, переводили. Были в Митаве, в гостинице, где останавливались Карамзин, Казанова и Калиостро, с чудной мебелью, старый дом. <…> Всеволод нежен, предан и мил, мил, мил. Был опять Гюгюс (Гюнтер. - Н. Б., Дж. М.) и даже два раза. Перечитали очень много. Служили молебен. Были в монастыре, где Вс<еволод> был влюблен в монахиню и куда ходить запретил ему командир. Господи, благодарю Тебя за все!" (6–18 сентября). И после этого Князев появляется на страницах дневника только в конце года, в обществе Судейкиной в "Бродячей собаке", дразнящий и выводящий из себя Кузмина, но не вызывающий уже никаких чувств, кроме отвращения. Потому-то и весть о его самоубийстве оставила Кузмина равнодушным. Можно по-разному отнестись к этому, можно находить для самого себя такое отношение к смерти бывшего возлюбленного внутренне неприемлемым, но странно заниматься морализированием по этому поводу. Никому ведь не приходит в голову обвинять в бездушии Пушкина, который после смерти своей бывшей любовницы написал: "Из равнодушных уст я слышал смерти весть / И равнодушно ей внимал я". Ахматова, безусловно, была художественно права, придав наиболее инфернальному персонажу "Поэмы без героя" некоторые черты облика Кузмина, но были бы не правы мы, если бы перенесли ее отношение к вымышленному персонажу на реального человека, поэта Михаила Алексеевича Кузмина, написавшего в том же 1913 году, когда ушел из жизни Князев:
Находит странное молчание
По временам на нас,
Но в нем таится увенчание,
Спокойный счастья час,
Задумавшийся над ступенями,
Наш ангел смотрит вниз,
Где меж деревьями осенними
Златистый дым повис.
…………………………
Случится все, что предназначено,
Вожатый нас ведет.
За те часы, что здесь утрачены,
Небесный вкусим мед.
И, может быть, еще откровеннее и загадочнее:
Бывают странными пророками
Поэты иногда…
Косноязычными намеками
То накликается,
То отвращается
Грядущая беда.
…………………………
Мы строим призрачные здания,
Чертим чужой чертеж,
Но вдруг плотину рвут страдания
И разбиваются,
И расстилаются…
Куда от них уйдешь?..
О начале следующего очень важного этапа в жизни Кузмина мы знаем очень мало. 3 марта 1913 года он записывает в дневнике: "Никак не налажусь с писаньем; самая тесная дружба с Нагродскими, любовь к Юркуну, отъезд от Судейкиных, - вот все, что произошло".
По рассказам людей, знавших Кузмина и Юрия Ивановича Юркуна, они встретились по дороге в Киев, где Юркун играл в каком-то оркестре. Мы не можем с полной уверенностью сказать, так ли это было на самом деле, но зато точно известно, что этот совсем молодой человек (он родился 17 сентября 1895 года, и, стало быть, к моменту встречи с Кузминым ему не было еще и восемнадцати лет) на долгие годы стал спутником поэта и его ближайшим другом, несмотря на самые различные перипетии судьбы, время от времени пытавшиеся их разлучить.
В жизни Юркуна довольно много загадочного, о чем мы пока не знаем. Не очень понятно, почему он носил два имени: Юрий и Осип (Иосиф). По одной из существующих версий, "Юрочкой" его стал называть Кузмин, что косвенно подтверждается и дневником: сначала он именуется только по фамилии, потом появляется сходное по созвучию прозвище "Юрка", а потом уже его ласкательный вариант - Юрочка. Не вполне ясно, как он попал в столицу и что в действительности там делал. О. Н. Арбенина постаралась составить что-то вроде конспекта жизни Юркуна до его встречи с Кузминым: "Мать Юры отдала его в какой-то иезуитский пансион <…> Юра убежал из "монастыря" и перешел на военный строй… Тут у него был <…> какой-то вроде унтера, <…> Юра любил его, но тоже сбежал, и начались его странствования, - одна из "остановок" после Вильны была - Киев. <…> И когда Юра стал актером с нелепым псевдонимом "Монгандри"? <…> Было ли это мимолетно или более длительно - это его актерское призвание? <…> Как началась его линия поведения, дававшая право считать его анормальным? - я этого не замечала никогда. По его рассказам, он был темпераментный мальчик, и на него одновременно произвели одинаковое впечатление - довольно рано - какие-то отношения с взрослой тетей и знакомым студентом". Как видим, и здесь больше вопросов, чем ответов.
В записях марта 1913 года Кузмин описывает, как он посещал гостиницу, где Юркун жил в одной комнате с неким Гри-Гри, но о роде их занятий ничего не сказано. Довольно темны намеки Кузмина на то, что у Юркуна в это время был серьезный роман с женой Ауслендера. Ничего не известно о начале творчества Юркуна, хотя в 1914–1917 годах он выпустил отдельными изданиями две довольно большие повести и целый сборник рассказов, а в 1920-е годы продолжал усиленно писать, хотя почти не печатался.
В качестве гипотезы, отталкивающейся от немногих известных нам фактов, предлагаем такую версию: знакомство и начало отношений Кузмина с Юркуном вызвали неудовольствие его друзей, с которыми он был теперь довольно близко связан и от которых отчасти зависел. 20 июня 1913 года в дневнике следует запись: "Сегодня случилось нечто совершенно неожиданное. Я расстался с Юркуном. Все шло как всегда. Мы пришли, когда Жак <Я. Л. Израилевич> уже там был, отобедали; Жак с Евд<окией Аполлоновной Нагродской> поехали кататься и вечер<ом> к Ротиным. Мы пошли в кинемо, где видели Сахорет, и, вернувшись, нашли Каннег<исера>. Юрочка вел себя непозволительно, жаловался на болезни, ругался с юношей, рвал свои рукописи. Потом тот ушел, вернулся Жак, Юрочка удалился. Жак тогда сказал, что все знаком<ые> возмущены, что Юрк<ун> надо мною издевается, мои деньги тратит на девок, известен в полиции, меня не любит, злобен, порочен до мозга костей, меня не ценит и т. п., что не было для меня новостью. Предложил поговорить с ним завтра. Я согласился. Как, - никогда не видать Юрочки, не чувствовать его тела, потому что мои знакомые шокированы, какая глупость! а может быть, и свобода? И за что его мучить?"
Сделать такого человека своим открытым спутником Кузмин мог, только подняв если не до своего литературного ранга, то, во всяком случае, до ранга популярного беллетриста. Видимо, он сразу осознал необходимость этого и взялся за воспитание из молодого музыканта творческого человека. Юркун постоянно сопровождает его в "Бродячую собаку", дневник фиксирует совместное чтение Платона (как мы помним, излюбленного философа Кузмина), Кузмин пишет предисловие к повести Юркуна "Шведские перчатки" (1914), всячески пропагандирует его прозу, а потом живопись. Судя по воспоминаниям современников Кузмина, с которыми удалось побеседовать одному из авторов, этот план ему вполне удался, и к 1930-м годам Юркун превратился если не в равного самому Кузмину по творческому и интеллектуальному потенциалу человека, то в серьезного и интересного собеседника, с которым приходилось всерьез считаться при любом разговоре.
Но особенно, конечно, для Кузмина было важно то, что Юркун превратился в его постоянного спутника, и неурядицы первых месяцев связи только ближе привязали их друг к другу. Они так и прожили вместе в большой квартире на Спасской - сначала отдельной, потом коммунальной - до самой смерти Кузмина в 1936 году, а потом Юркун хранил его рукописи до собственного ареста 3 февраля 1938 года, когда они были конфискованы НКВД, и лишь отдельные случайные документы остались в распоряжении друзей Кузмина. Характерно, что Юркун проходил по так называемому "писательскому делу", то есть для тайной полиции он был безусловным писателем, и приговор его был жестоким, как у настоящего писателя: он был расстрелян 21 сентября 1938 года.
В жизни Кузмина его квартирные перемещения занимали почти такое же значительное место, как и перемены внешности. Поэтому так важно было, что после "Башни" он какое-то время скитался, а потом устроился жить в квартире беллетристки Евдокии Аполлоновны Нагродской (Мойка, 91). И хотя пребывание его там было недолгим (он переехал туда не ранее середины 1913 года, а уже в октябре 1914-го перебрался с Юркуном по адресу: Спасская, 11), оно запомнилось современникам именно из-за своей необычности.
Евдокия Аполлоновна Нагродская (1866–1930) была дочерью известной своими отношениями с Некрасовым Авдотьи Панаевой. О ее жизни мы знаем довольно мало, потому что в литературном мире она оказалась только в 1910 году после выхода в свет романа "Гнев Диониса", выдержавшего за шесть лет десять изданий. Несмотря на всю его популярность, было очевидно, что роман этот имеет мало отношения к серьезной литературе, как и прочие романы, повести и даже стихи Нагродской. Внешне отношения Кузмина с Нагродской и ее мужем, инженером путей сообщения, выглядели почти идеальными (Нагродской были посвящены роман Кузмина "Тихий страж" и вступительное стихотворение его третьей книги стихов "Глиняные голубки", а ее мужу - рассказ "Капитанские часы"), но, как это видно по дневнику, были внутренне конфликтными. Причины этого, очевидно, следует искать в неоднозначности этих отношений.
Вот как описывает их в "Петербургских зимах" Георгий Иванов:
"Здесь, за глаза и в глаза, называют его гением и на каждое его слово ахают от восторга…
…Михаил Алексеевич - вы русский Бальзак!
…Кузмин - это маркиз, пришедший к нам из дали веков…
…Он выстрадал свою философию…
Автор "Гнева Диониса", знаменитая писательница, внушает своему новому "союзнику":
- Вы тонкий. Вы чуткий. Эти декаденты заставляли вас ломать свой талант. Забудьте то, что они вам внушали… Будьте самим собой".
Не доверяя Иванову в достоверной передаче разговоров и даже в описании действительного духа отношения Нагродской к Кузмину (впрочем, в одном из писем она не смущаясь называет его Гёте в прозе), поверим ему, что такое впечатление действительно создавалось среди знакомых Кузмина.
Говоря о последней книге стихов Кузмина, Ахматова проронила фразу: "Раньше так нельзя было: Вячеслав Иванов покривится, а в двадцатые годы уже не на кого было оглядываться…" Можно полагать, что уже в обстановке, созданной для него Нагродскими, Кузмин почувствовал себя гораздо более свободным, чем в обществе Иванова, но далеко не всегда это шло ему на пользу. Та масса вполне низкопробной литературной продукции, как в прозе, так и отчасти в стихах, которая в это время выливалась из-под его пера, невольно вызывает в памяти слова Эдгара Дега, сказанные им приятелю, художнику Уистлеру: "Господин Уистлер, вы ведете себя так, как будто в вас нет никакого таланта".