Владимир Высоцкий. Воспоминания - Давид Карапетян 4 стр.


Антониони не восхищал меня и в молодости. Но признаваться в этом я не осмеливался: ведь советская кинокритика его ругала. Причем вполне обоснованно, с точки зрения сугубо искусствоведческой, вне идеологических клише. Но тогда я пребывал в счастливой уверенности: достойно восхищения все то, что критикуется здесь. Видимо, бессознательное низкопоклонство перед Западом сидело во мне в ту пору прочно...

* * *

Летом 1966 года ценой неимоверных усилий мне удалось выцарапать у ректората характеристику, необходимую для частной поездки во Францию. И хоть аттестовался я в ней весьма нелестно, ОВИР дал мне неожиданно зеленый свет. Во Францию решили добираться морем. Смущало только название судна, на котором предстояло долгожданное отплытие. Но выбирать не приходилось: именно теплоход "Надежда Крупская" совершал круиз по маршруту Ленинград - Гавр.

Первым увиденным мной европейским городом был скромняга Хельсинки - бывшая автономная столица Российской империи. Поэтому впечатление оказалось скомканным. Высоцкому повезло больше. Спустя семь лет он проникнет в Европу через Западный Берлин - эту "витрину свободного мира", как его тогда называли. Зато я реваншировался в Стокгольме и Копенгагене. Это была уже настоящая Европа с королями-королевами и распахивающими дверцы своих лимузинов таксистами. Стоянка в устье Темзы была самой недолгой, но достигнуть Лондона и не увидеть Тауэр - этого бы я себе не простил никогда. И мы направились к электричке.

В Париже я первым делом потащил Мишель к тюрьме Консьержери, а оттуда - на бывшую Гревскую площадь. К местам, где томились, ожидали смерти и погибали люди, у меня был явно патологический интерес. Хотелось хоть мысленно побывать в их шкуре. К Достоевскому я пристрастился еще в школе. Очутившись в Марселе, я, понятное дело, тут же поспешил на остров Иф, чтобы нанести визит солидарности Эдмону Дантесу и аббату Фариа. Чувствовал я себя в этом жутком узилище вполне счастливым человеком.

Вернувшись в Париж и получив благословение Мишель, я не преминул побывать и на пресловутой Плас Пигаль. Предварительно в ближайшем баре я пропустил для храбрости двойную порцию кальвадоса, усугубив его тремя бокалами бочкового бельгийского "Леффа". Снявшая меня не первой свежести первая встречная проститутка не жалела эпитетов для "этого старого козла" де Голля, чья неприязнь к "ночным бабочкам" была общеизвестна. Я полностью разделял её возмущение, видя в них, в отличие от генерала, не падших женщин, а самоотверженных сестёр милосердия, за мизерную мзду несущих изнурительную вахту неотложной скорой помощи.

В магазине русской книги на улице Монтань Сент Женевьев я впервые увидел настоящего русского эмигранта первой волны. Им оказался голубоглазый старик-продавец, воевавший в Гражданку добровольцем у Колчака. Увидев, какие именно фолианты я жадно пожираю глазами, добрейший золотопогонник сделал мне значительную скидку, но, чтобы не подвергать меня опасности, записал для отчетности фамилию Мишель. Когда я подарил ему пачку советских сигарет "Тройка", он с трудом сдержал слезы.

В этом магазинчике я мог лишний раз убедиться в том, как бесцеремонно Родина отнимает у нас все самое ценное - память, свободу, отчизну.

Более всего поразило меня во Франции бьющее в глаза благосостояние рабочего класса. Я замечал это повсюду - в кафе, в универмагах, в загородных парках.

Шумные, прикинутые, лишенные комплексов, они бесцеремонно брали от жизни все, что та им могла в данный момент предложить. Ничто так не подтверждало мудрость французской поговорки "аппетит приходит во время еды", как это оголтелое упоение жизнью. В равной степени ничто и не опровергало столь убедительно тезис Мориса Тореза об "абсолютном обнищании пролетариата". Со смешанным чувством лицезрел я зрелые плоды "восстания масс". Ничего общего с обличительными описаниями Бальзака и Золя страна эта не имела. Прогресс был очевиден.

Еще больше озадачила меня Италия. В Генуе меня потряс протянутый через всю улицу кумачовый транспарант с лозунгом "Слава труду". Я стал мучительно соображать, в какую же именно общественную формацию угораздило меня угодить - в капитализм с человеческим лицом или в социализм с волчьим оскалом? Одно было несомненно - со старой, милой сердцу Европой покончено окончательно и бесповоротно. Вместо "прекрасных порывов" - полувегетативное прозябание под сенью избыточных свобод. Вместо мушкетеров короля - бастующие завода "Рено". Вместо тяжбы с Судьбой - тяжба с Капиталом.

Я не успел - я прозевал свой взлет...

Ленинград встретил нас пасмурной погодой и мучительно-долгим таможенным контролем. Вяло горящие неоновые буквы на фронтоне морвокзала неоспоримо подтверждали факт нашего возвращения домой. Но одна из букв почему-то вышла из строя и придавала всей надписи явный антисоветский душок. Теперь она читалась: "Ленинград", но оспаривать это не хотелось.

С мадемуазель Кан меня познакомил мой институтский товарищ Игорь, родной брат создателя кота Леопольда. Зная наши скромные возможности, Мишель часто подкармливала нас всякой вкуснятиной. Ее гастрономические маршруты были неисповедимы. Убежденная марксистка-интернационалистка, Мишель впитала в себя кулинарные рецепты почти всех континентов. Особую слабость питала она к кухне колониальной - алжирский кус-кус удачно чередовался с курицей по-камбоджийски. Впоследствии ее кулинарные таланты высоко оценит даже абсолютно неприхотливый в еде Высоцкий. Особенно нравились ему тушеные с помидорами, заправленные чесноком, перцем и петрушкой шампиньоны по-провансальски.

В один из зимних вечеров 1965 года мы были в очередной раз приглашены на домашнюю трапезу. На сей раз

Мишель решила побаловать нас изысками национальной кухни, и наши тощие студенческие желудки радостно урчали в предвкушении галльского петуха в винном соусе. Обычно мы добирались до ее дома от метро "Калужская", садясь на автобус-экспресс № 111. Доехав до нужной станции, мы выбрались наружу и тут же угодили в настоящую снежную бурю. Автобуса, как назло, долго не было. К счастью, голод и пурга натолкнули нас на счастливую идею в кои-то веки воспользоваться такси. Через несколько минут притормозивший таксист уже спрашивал, в какую сторону нам ехать. Он был с пассажиром, и нам оказалось по пути. Водитель открыл дверь, и вьюжный ветер удачи буквально зашвырнул нас на заднее сиденье. Движимый любопытством пассажир повернулся в нашу сторону и... обернулся сногсшибательной попутчицей. В то же мгновение мое южное сердце сладко заныло в предвкушении близкого счастья. Эффектная голубоглазая блондинка с чувственными губами, она напоминала одновременно и Брижит Бардо, и Мишель Мерсье. От волнения я не мог произнести ни слова. Из дурмана упоительных грез меня вывел оскорбительно земной голос таксиста:

- Сейчас будем сворачивать направо. А вам куда именно?

- К универмагу "Москва", - уточнил Игорь. Таксист с красоткой удивленно переглянулись:

- Так мы туда и едем.

- Вот и прекрасно. Значит, судьба, - оживился я.

Когда мы назвали номер дома, незнакомка недоверчиво на нас покосилась:

- Странно. И мне туда же.

Но когда она попросила остановиться возле подъезда, где жила Мишель, настал уже наш черед удивляться.

- И нам сюда же! - вскрикнули мы в унисон с Игорем.

И тут наша попутчица не выдержала:

- Знаете, у меня нет никакого желания с вами шутить.

Она не стала слушать наших уверений и, расплатившись, поспешила к подъезду.

Все выглядело настолько неправдоподобно, что даже таксист нам не поверил:

- Ну, зачем вам это, ребята?

Заверив его, что помыслы наши чисты, как хлопья этой снежной карусели, мы последовали к знакомому подъезду. Вызванный незнакомкой лифт уже спустился, приглашая ее навсегда избавиться от наглых преследователей.

- Извините, какой вам этаж? - в зыбкой надежде сохранить интригу осведомился я.

Ответом нам был резкий звук яростно захлопнувшейся двери. Что ж, всем миражам когда-нибудь приходит конец. Пора было спешно опускаться на землю и вместо взмывшего в кабине журавля довольствоваться синицей в облике ощипанного галльского петуха.

Мы решительно нажали на кнопку седьмого этажа и, спустя минуту оказавшись на лестничной площадке, замерли от радостного изумления: упорхнувшая жар-птица сосредоточенно возилась с ключами, явно пытаясь проникнуть в соседнюю с Мишель квартиру.

- Видите, а вы не поверили, что это судьба, - в голосе моем зазвучали торжествующие нотки, - мы ждем вас у вашей соседки, к которой как раз и приглашены.

Сгоряча я даже не сообразил сразу, какую бестактность совершил, пригласив незваного гостя и предварительно не известив хозяйку. В Европе это воспринимается как оскорбительный вызов всем правилам приличия. Вас еще могут простить за нагрянувшего с вами гостя, если тот благоразумно откажется от трапезы; в противном случае для порядочного общества вы потеряны навеки.

Незнакомка, казалось, была удивлена не меньше нашего этой чередой совпадений. Тепло улыбнувшись, она обещала непременно быть.

Глава третья.
ЛЕНИНСКИЙ ПРОСПЕКТ ВЛАДИМИР

И вдруг пахнуло выпиской

Из тысячи больниц...

Б.Пастернак

...Через час она уже звонила в дверь, и мы, к явному неудовольствию Мишель, познакомились. "Итак, она звалась Татьяной", - студенткой актерского факультета ВГИКа. В разговоре выяснилось, что Татьяна заходила проведать свою мать, сама же жила с мужем в однокомнатной квартире на Профсоюзной.

Первые наши встречи носили эпизодический характер, даже после моего переезда на Ленинский они оставались случайными. Мишель сразу почуяла в Тане опасную соперницу.

Неестественный сюрприз фортуны я попытался, в двойном качестве идеалиста и кавказца, претворить в естественную близость. Но моя Снежная фея весьма скептически приняла мои нудные ухаживания и произнесла монотонный, но тактичный монолог о праве любви на самоопределение. Резюме звучало так: "Я не собираюсь разрушать ещё одну семью".

До меня дошел смысл её последней фразы: ещё одну семью, и бес тщеславия захотел узнать имя счастливого соперника.

- Владимир Высоцкий, ведущий актёр нашего театра и бард, - отвечала Татьяна.

Это имя лично мне ничего не говорило. Но, хотя "Вертикаль" и "Опасные гастроли" были еще впереди, оно уже было известно довольно широкому кругу людей. Я самонадеянно представил себе какую-нибудь рюкзачно-патриотическую вариацию Визбора или Клячкина. Во мне бушевал посрамлённый Кавказ. Увидев мою скисшую физиономию, Татьяна предложила мне познакомиться с его записями: "Послушаешь и всё поймешь".

Через неделю бобина была у меня в руках, и я немедленно включил магнитофон. Мощный незнакомый голос ворвался в комнату и повёл рассказ о гибели подводной лодки. Голос передавал событие огромной важности, он вёл репортаж с места события - надо было что-то срочно предпринимать, как-то помочь гибнущему экипажу.

Я нажал на клавишу "стоп" - это было какое-то наваждение. Я опрокинул рюмку коньяку и снова включил звук. Этот охрипший баритон пользовался запрещенным приёмом - он монотонно бил ниже пояса и сбивал дыхание:

Наш SOS всё глуше, глуше,

И ужас режет души

На-по-по-лам.

"Смерть Ивана Ильича" казалась лёгким летаргическим сном перед сценой гибели субмарины, о которой пел неизвестный. Я чувствовал, что схожу с ума, я был зомбирован голосом, я слушал и выключал, слушал и выключал. Этот голос доносился прямо из балтийской пучины, сквозь свинцовую толщу воды, где погибала команда.

Я столкнулся с явлением, которому не в состоянии был дать определения. Только хамелеон кричал внутри голосом детства: "Я восхищаюсь, я восхищаюсь..." Поражала сила драматического накала, счастливого совпадения формы, смысла и звукописи. Речь уже не шла о силе таланта, здесь было нечто пограндиознее. Я был шокирован и раздавлен. При столкновении с незнакомой ситуацией каждый из нас мыслит трафаретами, то есть пытается укрыться за формальную логику. Ни в русской, ни в советской поэзии не находил я аналога тексту, озвученному голосом, рвущемуся из динамиков. Как переводчик даже подумал автоматически - а можно ли это перевести на итальянский? Но где найти такой голос к таким словам? Здесь всё слитно и неделимо.

Мне хотелось поделиться первыми впечатлениями с Татьяной, и только сейчас я заметил, что её уже нет.

Ещё больше часа, безбожно накачиваясь коньяком, я с маниакальной настойчивостью слушал этот божественный хрип и чувствовал, что прикасаюсь к оголенным проводам и меня бьёт электрический разряд в 380 вольт. Я был уверен, что давление у меня скачет и частота пульса убыстряется.

Этот голос имел магнитное поле воздействия, и я оказался слишком уязвимым - меня зашкаливало. Я был опустошен и растревожен, как булгаковский Понтий Пилат после разговора с Иешуа, - та же вибрирующая паутина мыслей и предчувствий отрывала меня от земной орбиты и относила к иным мирам, иной реальности, иным берегам...

Это было прикосновение к Чуду. Мнительный, я боялся его вспугнуть и решил ничего пока не предпринимать.

Утром я попытался на свежую голову холодно проанализировать вчерашнее. Незнакомый Высоцкий был моим первым интеллектуальным упущением. Это, во-первых, а кроме того, ведь в поэзии часто бывают случаи эпизодических удач. Еще неизвестно, что это - частный случай или тенденция. Ну, а коньяк, а шарм и сила внушения красивой девушки? Всё становилось понятно... Я разозлился на себя и решил преодолеть наваждение.

Нажал "Рlау", и... снова всё повторилось. Вот первый фрагмент:

Уходим под воду - в нейтральной воде

Мы можем по году - плевать на погоду.

А если накроют - локаторы взвоют

О нашей беде.

В этом мужественном лаконизме военного рапорта - спокойный спартанский героизм достоинства, а голос - хриплый, простуженный, просмоленный - может принадлежать любому матросу обреченной подлодки, и голосу этому веришь. Сама ритмика стиха создает драму, и она - между героикой и лирикой, усиленной внутренними рифмами:

Там слева по борту, там справа по борту,

Там прямо по ходу - мешает проходу

Рогатая смерть!

Эти рубленые, почти без глаголов, обрывки то ли приказа, то ли рассказа, эта техническая виртуозность - не могли не ошеломлять. Единственным известным мне в поэзии аналогом этому невероятному по накалу репортажу о бедствии души был шедевр Артюра Рембо "Пьяный корабль". Отличие - в поэтике. Если корабль Рембо - пиратский бриг с беснующейся командой, то субмарина Высоцкого - единица королевского флота с железной дисциплиной на борту. Отсюда - метафорический бунт Рембо и лексическая выдержка Высоцкого:

"А ну, без истерик!

Мы врежемся в берег", -

Сказал командир.

Очнувшись от этого эмфатического шквала и взбодрив себя основательной порцией коньяка, я приготовился слушать дальше. Это были записи песен 1964-1967 годов. Больше всего поражали в них жанровое и тематическое разнообразие. Пародийная "Сказка о нечисти" чередовалась с драматическими "Штрафными батальонами", шутливая "Тау Кита" - с щемящей "Наводчицей".

В мою тесную типовую квартиру хлынули явно нетипичные обитатели нашей необъятной Родины: тоскующие уголовники, чувствительные пограничники, мыслящие спортсмены, хамоватые космонавты. Все они изъяснялись на какой-то причудливой смеси арго и просторечья. К этому же говору прибегали и травестированные Высоцким и - в пику идеологии - горячо любимые мной с детства герои русских сказок и былин. Оставалось загадкой, с какой поэтической колокольни автор высмотрел этих диковинных субъектов. Населив свои песни чудесными персонажами сгинувшего Лукоморья: Змеем Горынычем, Чудом-Юдом, Бабой Ягой, лешими и вурдалаками, - Высоцкий как бы восстанавливал прерванную историческую память нации. Существовала очевидная связь между самостояньем королевского стрелка и упёртостью Нинкиного воздыхателя. Оба хотят собственным умишком, не считаясь с выгодой и логикой, решать, как им обустроить свою личную жизнь. Оба просят не лезть им в душу и плюют на доводы здравого смысла, противопоставляя им свой сиюминутный каприз:

Ну что ж такого, что наводчица, -

А мне ещё сильнее хочется!

Эти удивительные песни явно выпадали из контекста официальной мифотворческой культуры, давали иллюзию финала тысячелетнего ярма креста и молота, превратившего здоровое арийское племя в стадо государственных колодников, иллюзию возрождения спасительного стиля жизни Василия Буслаева и Садко. Вдруг почудилось, что предсказанному Достоевским "джентльмену с ретроградной физиономией" удалось-таки растолкать спящую царевну-Россию, убедить её разбить свой хрустальный склеп, выйти вон и снова зажить "по своей глупой воле"...

В коммунизме я всегда подозревал обезьяну христианства, её опрокинутую версию. Слишком уж явно проступала их родовая связь: то же мессианство, та же нетерпимость и навязывание своей воли, то же нигилистическое отрицание прошлого и настоящего во имя гадательного будущего. Только сектантско-катакомбному духу присуща эта претензия на истину в последней инстанции. Только на конспиративных явках могла родиться эта сатанинская система запретов и доносов, наказаний и покаяний, система окончательной отмены личности.

И христианство, и коммунизм - это замаскированное пожизненное судилище над жизнью, гигантский капкан, угодив в который, человек остаётся лицом к лицу с круговой порукой шкурничества и страха, этими нехитрыми регуляторами социальной механики. Конечно, я имею в виду исключительно практику исторического христианства как института идеологической диктатуры, вне загадочной личности Христа с его "Не судите, да не судимы будете".

Отвергнутая на родине воинствующая идеология маленькой семитской секты одним махом уничтожила не только поэзию эллинского Неба, но не пощадила и гармонии Природы, выкурив оттуда её "несчастных жителей", связанных с человеком тысячами таинственных нитей. Накинув, во имя Единобожия, чёрную плащаницу небытия на Пана, эта мстительная доктрина низвела всё цветенье жизни к тоскливому прозябанию с вечной оглядкой на обстоятельства. Какая же, к чёрту, жизнь без пения сирен, козней Кащея и посвиста Соловья-Разбойника?! В лучшем случае - её имитация.

Назад Дальше