По окончании катания сколько было рассказов, сколько было смеха при рассказах об этих двух господах и Ма-вой. Ее ведь решительно никто не любил, и даже прочие классные дамы сторонились, глядя на нее как бы с презрением.
Следующее катанье на Масленице хотя и радовало нас не меньше, но не произвело на нас такого впечатления, как первое. Оно было уже не ново для нас.
В "белом" классе, кроме прибавившихся учебных занятий и церковного пения, стали обучать итальянскому языку, учителем которого был Кавос. Прибавлялись также уроки рукоделья, и мы по очереди должны были, не ходя в класс, заниматься им, хотя учителя и протестовали, так как это отвлекало воспитанниц от учения и большая часть из нас стала наверстывать время, вставая по ночам, а я не знала, что и делать, не успевая писать за двоих и опасаясь за здоровье Д. Ст<ратано>вич, которая также стала вставать задолго до звонка.
С первого же года поставили в двух огромных рукодельных комнатах по громадным пяльцам для вышивки ковра, предназначавшегося для дворца.
Ковер этот длиною в 16 аршин должен был, как нам передавала учительница рукоделия, сшиваться вместе, что она впоследствии так искусно исполнила, что при самом тщательном осмотре никому и в голову не могло прийти, что он сшивной. <...>
Стали также приготовляться разные работы гладью.
Учительница танцев Кузьмина стала также требовать лишних занятий. Мы должны были протанцевать на публичном и императорском экзаменах менуэт, гавот и какой-то фантастический танец с шарфами.
Танцевальные уроки были после классов вечером и опять отрывали нас от учебных занятий, и те, которые хотели добросовестно заниматься, не имели решительно отдыха. Некоторые же, хотя их было немного, философски рассуждали, что не стоит беспокоиться и мучить себя, ведь всё равно всех выпустят и в наказание не оставят в стенах Смольного, не подозревая того, что то, что казалось теперь наказанием, для иных впоследствии было бы величайшим благом, если бы эти стены опять их к себе приняли.
А время идет да идет, и мы приближаемся к последнему году. Учителя уже нового ничего не задают, заставляя повторять все пройденное, и уже многие сделали из сшивной бумаги ленты с обозначением месяцев и чисел, отрывая каждый прошедший день.
Наконец наступил этот желанный и так долго ожидаемый 1848 год.
Не заря уже, а яркое солнышко нашей свободы показалось на горизонте!
Иногда среди занятий я вдруг останавливаюсь, и сердце трепетно, как птица в клетке, забьется. "Да неужели, - думаю, - я скоро увижу моих далеких дорогих мне существ, к которым стремилась все девять лет; нет, - думаю, - это невозможно, чтобы я могла существовать без этих стен и чтоб они могли существовать без меня; непременно должно что-нибудь случиться, что не даст мне испытать этого счастья", - и становится страшно за это счастье.
После Нового года и Крещенья сейчас же начались инспекторские экзамены, по которым назначались награды. Они были строги, но справедливы.
Принимались во внимание и баллы, получаемые воспитанницами в "белом" классе; главный балл был 12.
На этих экзаменах присутствовали: принц Ольденбургский, министр народного просвещения Уваров, начальница, инспектриса и инспектор, и по окончании их мы уже знали, кто и какие получит награды.
Нас выходило всех 140 человек, и из 1-го отделения должны были получить: 10 воспитанниц - шифры, 10 - золотые медали, из них три большие, три средние и четыре маленькие, величиной с целковый, и 15 - серебряных медалей, пять больших, пять средних и пять маленьких. На этих медалях вверху было изображено солнце с лучами на лозы виноградника и со словами внизу: "Посети виноград сей", - а на другой изображение императора Николая Павловича, внизу которого стояли слова: "За отличие", и выставлен 1848 год.
Во 2-м отделении, где были ученицы более слабые, 10 из них получали книги.
Награды эти должны были раздаваться уже по окончании публичных и императорских экзаменов.
Кроме того, каждой из воспитанниц, в том числе и не получившим награды, предназначалась небольшая сумма денег; тем, кто получали награды, - больше, остальным - меньше; на мою долю приходилось 137 рублей, и каждая из нас получала Евангелие с русским и славянским текстом.
Нам заказали белые из самой тонкой кисеи со многими складочками платья на юбках белого гласе коленкора; лифы были открытые с тюлевыми вышитыми нами самими бертами. Наряд этот заканчивался очень широкою белой атласною лентой, бант и концы которой были назади.
И вот, когда на генеральную репетицию танцев нам велели надеть эти платья, дав в руки по легкому розовому шарфу, мы с удивлением, не узнавая, глядели друг на друга и иные казавшиеся дурнушками вдруг превращались в хорошеньких, чему способствовало, кроме платьев, и возбужденное радостное настроение. Из дальних мест за многими уже стали приезжать родные, а я получила письмо от сестры, которая после смерти отца, чтобы не утруждать маму, взяла на себя эту обязанность.
Она писала, что все с нетерпением меня ждут, о маме и говорить уже нечего, но приехать ей за мною по слабости здоровья никак нельзя, ей же, сестре, оставить ее одну с маленькими детьми было невозможно и были другие домашние обстоятельства, по которым ей нельзя было отлучиться из дома, но что сестра моей мамы (я буду называть ее Марьей Петровной) выехала по своим делам в Петербург и обещалась взять меня из Смольного и привезти в Галич.
Это уже несколько умаляло мою радость. Оставя то счастье, которое дало бы мне свидание с ними, мне так хотелось, чтобы которая-нибудь из них была на наших публичных экзаменах; и потом, эта Марья Петровна еще с детства была мне не симпатична.
По окончании инспекторских экзаменов начались публичные, сначала учебные, на которых экзаменовались только получающие награды, и большая часть публики, пускаемая по билетам, состояла из родителей и родственников воспитанниц. Потом началась музыка. Две воспитанницы играли соло на рояли, а после этого исполнили на 16 роялях, по две за каждым, в числе которых была и я, оперу <Д. Россини> "Севильский цирюльник". Рояли поставлены были полукругом, в средине которого стоял дирижер, кажется, Кавос. <...>
По окончании пения рояли были убраны и начались танцы. Мы встали длинными рядами и начали менуэт и гавот, равномерно и грациозно приседая, подавая друг другу руки, делая глиссе, чрез что и получалась очень стройная движущаяся картина.
Вслед за менуэтом и гавотом начался танец с шарфами. В первой паре были две красавицы сестры, по матери грузинки, графини Симонич, и мы с розовыми шарфами вслед за ними проносились мимо публики, и вид этих молодых, воодушевленных радостью лиц был прелестен, как говорили присутствовавшие тут родственники.
Когда кончился этот танец, публика отправилась смотреть наши работы, помещенные в одной из зал, на одной стене которой висел громадный ковер, а на других стенах - рисунки воспитанниц. Были тут головки, пейзажи, цветы. На столах разложены работы: капот для императрицы Александры Федоровны, вышитый гладью по тончайшей кисее, мантилья для супруги государя наследника цесаревича великой княгини Марии Александровны из белой материи, выложенная лиловым шнурком; вышитые для ее детей гладью платьица и много других работ, отличавшихся вкусом и изяществом.
На императорские учебные экзамены, следовавшие вслед за публичными, государыня императрица велела нас привезти во дворец, и мы отправились в тех же каретах и в таком же порядке, как на катанье.
Помню, когда поднимались по лестнице, то я чувствовала себя как бы подавленной и уничтоженной грандиозностью и великолепием этой лестницы.
Нас ввели в огромную залу, где было поставлено несколько рядов кресел. Чрез некоторое время вышла государыня императрица и заняла место в середине первого ряда, назади поместились несколько фрейлин. Государя не было, но приходил ненадолго великий князь Константин Николаевич, бывший тогда женихом, невеста же его Александра Иосифовна, как говорили, в это время брала уроки музыки у Гензельта.
При экзаменах присутствовали наша начальница Марья Павловна Леонтьева и инспектор Тимаев. Последний раздавал билеты, по которым мы должны были отвечать. Экзаменовались так же, как и на публичном, только получающие награды 1-го отделения.
Императрица, кажется, внимательно нас слушала, часто поднимая глаза на отвечавшую воспитанницу. <...> После экзамена нас повели в другую залу, где были накрыты столы, и мы сели обедать. Хозяйкой была великая княгиня Мария Александровна, но входили туда ненадолго государь и государыня. За столом прислуживали бесшумно ходившие арабы в чалмах и сандалиях, что нас очень занимало, мы их видали только на картинках. После обеда мы были отвезены обратно в Смольный. После учебного экзамена настал и последний, так называемый императорский вечер, на котором присутствовали государь с государыней и вся царская фамилия, в том числе и невеста великого князя Константина Николаевича, Александра Иосифовна. <...> Недоставало только наших очаровательных великих княгинь Ольги Николаевны и Александры Николаевны. <...> Музыка, пение и танцы были те же самые, как и на публичном экзамене, и мы исполняли все это в тех же белых кисейных платьях, как и на том, а под конец вечера была кадриль, в которой принимали участие и некоторые члены царской фамилии. Торжество это закончилось ужином. Накрыты были столы в этой же зале, за которые сели государь, государыня и прочие члены царской фамилии. Государь в этот вечер был очень весел и со всеми шутил, особенно помню, как он, шутя, обходил со всех сторон принца Ольденбургского, нашего главного начальника, и все ему раскланивался, отчего тот казался совсем сконфуженным.
Императрица, уезжая, назначила день своего приезда для раздачи наград. У нас после этого было несколько репетиций, как для получения их мы должны были подходить к государыне, делая через каждые три шага по реверансу, который должен был быть глубок и грациозен.
В назначенный день нас всех, получивших награды (я получила большую серебряную медаль), повели в залу, где сидела императрица и тут же были принц Ольденбургский, начальница и инспектор.
Получавшие шифры, подойдя, как их учили, опускались пред государыней на одно колено, и она сама пришпиливала к левому плечу шифр и целовала в щеку воспитанницу, а та целовала ее руку. Первый шифр получила Обручева. Получавшие медали, подходя, держали руки одна в другую, ладонями вверх, куда и клала императрица медаль, взяв ее с блюда от инспектора, и каждой сказала несколько слов. Когда я подошла, она спросила мою фамилию и из какого я города, и, услышав, что из Галича, сказала, что знает его, это в Галиции, но я ответила, что этот Галич в России, в Костромской губернии.
Наконец все это было кончено, но мы должны были пробыть еще несколько дней в Смольном, ожидая числа, назначенного для выпуска.
Какое это было чудное время! Мы пользовались уже совершенно свободой. Беспрестанно приезжали родители и родственники выпускаемых воспитанниц; приходили модистки с примерками платьев, и тут уже сказалась горечь разницы общественного положения и состояния. Некоторые, у которых родители были очень бедны, требовали от них, не понимая этого, таких же дорогих платьев, какие видели у своих богатых подруг, и, когда те отказывали, они огорчались и плакали.
Про себя же скажу, что я вся была поглощена радостной мыслью свидания с моими далекими и дорогими существами, и радость эта вытеснила все прочие чувства, померкла даже и привязанность моя к Д.Ст<ратано>вич; пропала и ненависть к Ма-вой, кончавшей вместе с нами для блага будущих воспитанниц свою двадцатипятилетнюю службу, она заменилась равнодушием и как будто жалостью, что ее никто не любил и никто о ней не сожалел.
Приехала, наконец, и Марья Петровна, сказавшая мне, что дома все здоровы и с нетерпением меня ждут, но что мне придется с ней прожить в Петербурге месяца два; во-первых, невозможно по бездорожице пуститься в путь (нас выпускали в половине марта), а во-вторых, дела ее еще не будут кончены. <...>
Наконец наступил последний день нашего почти девятилетнего пребывания в Смольном! Не сумею рассказать, что я перечувствовала в этот день. Радость сменялась грустью и какой-то жалостью ко всем остающимся за этими стенами и даже к этим стенам, которые, казалось, без нас должны осиротеть.
В последний раз мы получили приказание надеть наши белые платья, чтобы в день выпуска быть всем одинаково одетыми; вручили каждой деньги и Евангелие и повели в церковь. В последний раз мы встали на клиросы и пропели молебен, после которого наш священник, он же и законоучитель, сказал нам трогательное напутственное слово, и мы, слушая его, все плакали. Наконец началось прощание с начальницей, инспектрисой, учителями, классными дамами. Прощаясь друг с другом, мы обнимались, крепко целуясь, обещаясь никогда не забывать друг друга, и многие горько рыдали.
И вот широко распахнулась дверь нашего монастыря, чтобы навсегда за нами затвориться, и мы, неразумные дети для жизни, очутились на той свободе, о которой мечтали все девять лет, и похожи были на птичек, вылетевших в первый раз из гнезда, радостно и доверчиво глядящих на
Божий свет и с неокрепшими еще крыльями готовых в него ринуться, не подозревая, что при первом же полете можно упасть и, может быть, насмерть разбиться, не подозревая и того, что в этом манящем их свете много хищных коршунов, подстерегающих подобных бедных, неопытных птичек. Счастье было тем из нас, у кого была любящая, руководящая и поддерживающая первые шаги рука, и горе тем, кто ее не имел...
М. С. Угличанинова. Воспоминания воспитанницы Смольного монастыря сороковых годов // Русский вестник. 1900. Т. 269. №9. С. 142-174; №10. С. 437- 446.
А.И. Соколова
Из воспоминаний смолянки
Я поступила в Смольный монастырь в тот класс, где моя тетка была инспектрисой, и хотя я была приведена годом позднее общего приема (прием был в 1842 году, а я была приведена в 1843-м), но мне удалось сразу занять первенствующее место в силу той серьезной подготовки, которая заботливо дана была мне дома.
В то время весь курс учения в Смольном монастыре делился на 3 класса, и воспитанницы оставались по 3 года в каждом классе. Ни отпусков, ни выездов не полагалось, и двери Смольного, затворявшиеся при поступлении за маленькой девочкой, вновь отворялись по прошествии 9 лет уже перед взрослой девушкой, окончившей полный курс наук.
В каждом из трех классов было по восьми классных дам при одной инспектрисе, и классная дама, приняв воспитанницу на свое личное попечение в день поступления ее в институт, неуклонно заботилась о ней затем в течение всех девяти лет. Группа воспитанниц, отданная под покровительство и управление одной классной дамы, образовывала из себя дортуар. Эти девочки спали в одной комнате и значились под последовательной серией нумеров.
В классах воспитанницы размещались уже по степени своих познаний, и там классные дамы дежурили поочередно, через день, так как всех классных отделений было по четыре на каждый класс. В смысле преподавания все девочки сразу поступали в ведение учителей и профессоров; учительницы полагались только для музыки. Положение профессоров в первые два года поступления воспитанниц было более нежели затруднительное. Большинство детей не знало ровно ничего; было даже много таких, которые и русской азбуки не знали.
Состав институток был самый разнообразный.
Тут были и дочери богатых степных помещиков, откромленные и избалованные на обильных хлебах, среди раболепного угождения бесчисленной крепостной дворни... Рядом с этими рыхлыми продуктами русского чернозема находились чопорные и гордые отпрыски феодальных остзейских баронов с их строгой выдержкой, с их холодно-презрительным тоном... Тут же были и бледные, анемичные маленькие петербургские аристократки, которых навещали великосветские маменьки, братья кавалергарды и сестры фрейлины, и рядом с этим блеском галунов, аксельбантов и сиятельных титулов внезапно вырастала неуклюжая и полудикая девочка, словно волшебством занесенная сюда из глухого захолустья и поступившая в число воспитанниц аристократического института единственно в силу того только, что ее дед и отец - чуть не однодворцы - значились записанными в 6-ю, или так называемую "Бархатную книгу".
Чтобы дать понятие о том резком различии, какое царило в рядах одновременно и на равных правах воспитывавшихся девочек, достаточно будет сказать, что ко дню выпуска того класса, в котором я воспитывалась и в списках которого значилось много громких и блестящих имен, - за одной из воспитанниц, уроженкой южных губерний, отец-старик пришел в Петербург из Чернигова пешком, вместе с вожаком-мальчиком, который за руку вел его всю дорогу, так как нищий старик ослеп за три года до выпуска дочери!..
На меня, воспитанную в строгих приличиях дворянского дома того времени, произвела удручающее впечатление та грубость обращения, которая царила между девочками и выражалась в постоянных перебранках и диких, бестолково-грубых выражениях. Самым грубым и оскорбительным словом между детьми было слово "зверь", а прибавление к нему прилагательного "пушной" удваивало оскорбления, грубые, наступательные жесты - все это дышало чем-то вульгарным и пошлым.
Классные дамы в сущность этих споров и ссор входили редко и унимали ссорившихся тогда только, когда возгласы их делались слишком громки и резки и нарушали тишину. Если же эти междоусобные войны разгорались во время рекреационных часов, когда кричать и шуметь разрешалось, то воюющие стороны могли выкрикивать все, что им угодно и как им угодно... За ними никто не следил, и их никто не останавливал.