Гончаров без глянца - Павел Фокин 12 стр.


- А помнишь, старина, какой я был маленький? Веселое было тогда время! Помнишь, как важно приходил ты к крестному во флигель звать меня к маменьке? Даже страшно было, когда ты выговаривал: "Иван Александрович, пожалуйте"… - и вдруг в тебя выстрел: "Пошел вон!" Огорчался, я думаю, ты этим, голубчик?

- Да что! - Никита махнул рукой. - Все маменька ваша изволили тогда беспокоиться понапрасну. "Поди, веди его!" А зачем вести? По-моему, Бог создал дитю для того, чтоб он играл и забавлялся, а они запрещают, - ну, разве это возможно? Хоша бы колокольня тогда. Ну, что?.. По-моему: пусть барчоночек полюбуется нашим городком - оттуда все видно. А они свое: "Расшибется!" Я тогда не вытерпел, сказал: "Эх, матушка барыня, Бог-то не в одной церкви живет, он и на колокольне нашего барчоночка спасет!" Так куда… Осерчала даже на мои разумные слова, изволили закричать: "Пошел вон, не рассуждай!" Вот и только.

Иван Александрович не вытерпел, засмеялся.

- А ты хорошо, Никитушка, рассказываешь; поедем со мной в Питер!..

- Ох, Питер, Питер! Нету, батюшка барин! Я, старик, здесь привык, в Питере, чай, больно скучно будет мне?..

- Что ты, голубчик! В Питере скучно? Да там сроду никто не скучал, все весело живут: Петербург на веселом месте стоит!

- А коли так, я, пожалуй, и в Питер поеду. Для вашей милости, батюшка барин, я теперича не токмо что в Питер - в ад готов сходить!

- Спасибо, друг!

Иван Александрович Никиту поцеловал и болтуна в Петербург взял. Софьюшка сама напросилась в Петербург: "И меня уж возьмите, Иван Александрыч, пожалуйста! Я большое любопытствие имею поглядеть: какой такой есть на свете Петербург? Ей-богу, страшно хочется, барин!"

С Софьюшкой и Мариной барин забавлялся иначе: то сонных свяжет за ноги сахарной бечевкой, то накинет на себя белую простыню и явится перед ними в темном месте. Старые девы крестятся, визжат со страху, а он хохочет. Трогательны были его беседы со слепой няней. Мне кажется, иногда он слов не находил, как бы нежнее ее назвать. "Голубка моя возлюбленная! Помнишь, какие волшебные сказки ворковала ты мне?.." И он поцелует голубку и погладит по голове. "Хочешь, я золотом засыплю тебя за них?" Старушка обидится и шепчет с укором: "Эх, Ваня, Ваня неразумный! На что мне твои деньги в могилу? Мне всего на свете дороже твоя любовь!" - и разрыдается до истерики. <…>

Но самые веселые игры были с племянниками и племянницами. С теми разыграется, так готов хоть в козны; развозится, так готов кувыркаться и такие веселые и забавные строит им рожи, что дети визжат, хохочут до упаду; смельчаки бросаются на шею, садятся верхом и едут на литераторе. С девочками он обращался нежно: подманит лакомством, расскажет им забавные побасенки, поиграет в куклы и споет какую-нибудь песню. Особенно он любил известную тогда песнь московских цыган и пел мастерски. "Пляши, дядя!" - пищит мелюзга, и дядя пускается в пляс, по-цыгански, так же ловко, мастерски, как настоящий цыган; по всем комнатам раздается визг Ивана Александровича: "Ай, жги, говори!"

Иногда на него находило другое настроение: он, как испанец, с гитарой в руках, становился перед гувернанткой в позу гидальго и начинал: "Ты душа ль моя, красна девица! Ты звезда ль моя ненаглядная! Полюби меня, добра молодца!" На слово "звезда", конечно, самая высокая нота, а пение его в это время было так пленительно, голос так очарователен, что романс этот я до сих пор не забыл, а в глазах Варвары Лукиничны сверкали тогда такие огоньки, которых я сроду не видал. <…> Гончаров в такой живой жизни прожил у матери долго, и общество дворян и купцов осаждало его день и ночь, точно они хотели видеть невиданного страуса или белого слона.

- Что это такое? - говорил литератор тоскливо. - Они не дают мне с Машуткой играть. Уедемте, мама, лучше в наш сад под гору, там и будем жить, как в скиту; туда не все доберутся. А здесь ты, Никитушка, сделай вот что: запирай с утра парадную дверь на крючок и без дозволения и доклада мне отвечай им в щелочку: "Дома нет". Кого нужно мне, я скажу. Проводы Гончарова были торжественны, как самого почетного и знатного лица в городе. Много колясок и карет, конечно, и с дамами, провожали его до Кандарати, где он оставил загадочный стишок: "Ах, Кандарать, Кандарать, хорошо здесь ночевать!" и что-то шепнул другу по секрету; тот ответил серьезно: "Счастливец ты во всем и ночью и днем". Трогательны были проводы матери с сыном-любимцем. После напутственного молебна старушка чуть не упала в обморок, обнимая бесценного Ваню, - точно она предчувствовала, что расстается с ним надолго-надолго…

Бегство

Иван Александрович Гончаров. Из письма Е. А. и М. А. Языковым. Петербург, 23 августа (4 сентября) 1852 года:

А знаете ли, что было я выдумал? Ни за что не угадаете! А все нервы: к чему было они меня повели! Послушайте-ка: один из наших военных кораблей идет вокруг света на два года; Аполлону Майкову предложили, не хочет ли он ехать в качестве секретаря этой экспедиции, причем сказано было, что, между прочим, нужен такой человек, который бы хорошо писал по-русски, литератор. Он отказался и передал мне; я принялся хлопотать из всех сил, всех, кого мог, поставил на ноги и получил письмо к начальнику экспедиции. Но вот мое несчастье: на днях этот начальник выехал на некоторое время в Москву и, воротясь оттуда, тотчас отправится в море, так что едва ли я успею видеть его; потом, как я узнал после, нужен человек собственно не для русского, но более для переписки на иностранных языках, а этого я на себя не приму. Впрочем, во всяком случае мне советовали повидаться с начальником экспедиции и узнать от него подробнее, что нужно. Стало быть, надежда не угасла еще совсем.

Вы, конечно, спросите, зачем это я делаю? Но если не поеду, ведь можно, пожалуй, спросить и так: зачем я остался? Поехал бы затем, чтоб видеть, знать все то, что с детства читал как сказку, едва веря тому, что говорят. Я полагаю, что если б я запасся всеми впечатлениями такого путешествия, то, может быть, прожил бы остаток жизни повеселее. Потом, вероятно, написал бы книгу, которая во всяком случае была бы занимательна, если б я даже просто, без всяких претензий литературных, записывал только то, что увижу. Наконец, это очень выгодно по службе. Все удивились, что я мог решиться на такой дальний и опасный путь - я, такой ленивый, избалованный! Кто меня знает, тот не удивится этой решимости. <…>

Свойство нервических людей - впечатлительность и раздражительность, а следовательно, и изменяемость. Может быть, я бы скоро и соскучился там, что и вероятно, мучился бы всем - и холодом, и жаром, и морем, и глушью, дичью, куда бы заехал, но тогда бы поздно было каяться и поневоле пришлось бы искать спасения - в труде.

Иван Александрович Гончаров. Из письма П. Ф. Броку. Петербург, 2 (14) сентября 1852 года:

Ваше Превосходительство.

Честь имею почтительнейше доложить, что я сочту особенным для себя счастием принять обязанность секретаря экспедиции, снаряжаемой вокруг света на фрегате Паллада, на тех условиях, которые мне предложены Вашим Превосходительством чрез столоначальника Департамента внешней торговли Львовского. Не могу выразить всей своей признательности за просвещенное и благородное содействие Вашего Превосходительства к успеху моего предприятия.

Иван Александрович Гончаров. Из письма В. П. Боткину. Петербург, 26 сентября (8 октября) 1852 года:

Всем приятелям хочется сказать хоть по одному слову перед отъездом в дальний и неверный путь. Мне осталось пробыть в Петербурге всего несколько часов: что ж могу сказать, кроме прости, но прости до свидания. Языков Вам объяснит, куда и зачем я еду, - еду везде, но зачем, еще сам хорошенько не знаю! Еду вокруг света, но далеко ли уеду с своим здоровьем и не вернусь ли с дороги, - это вопрос, которого теперь разрешить не берусь.

Константин Николаевич Посьет (1819–1899), публицист. Принимал участие в плавании на фрегате "Паллада", очерк о котором был опубликован в журнале "Современник". 14 (26) октября 1852. Из Зунда:

Мы снялись с якоря 7-го октября около полудня; пароход "Отважный" буксировал нас еще около 40 миль, за остров Сесакр, где принужден был бросить буксир, потому что усилившийся ветер развел большое волнение. Вскоре пошел снег, и мы продолжали полдня лавировать в густом, снежном сумраке; но едва миновали Гохланд, термометр поднялся до 50 теплоты, ветер переменился и за исключением некоторых лавирований, мы бежали до Зунда со скоростью от 8-ми до 10-ти миль в час. Знакомство с фрегатом, в чисто морском, служебном отношении, самое приятное; он оказывается прекраснейших качеств; качка на нем самая покойная, и ему нужно весьма немного ветра не совсем противного, чтобы делать по 8-ми миль в час, а по 11-ти миль - дело обыкновенное.

Ефим Васильевич Путятин. (1803–1883), граф, русский адмирал, государственный деятель и дипломат. Руководил плаванием на фрегате "Паллада":

31-го октября прибыл в Портсмут фрегат "Паллада", вышедший из Кронштадта 7 числа того же месяца. На нем, кроме командира флигель-адъютанта Унковского, было 22 человека офицеров и 439 нижних чинов. <…> Сверх того прибыли также: архимандрит Александро-Невской Лавры Аввакум, хорошо знающий китайский язык, и два чиновника министерства иностранных дел и финансов; один назначен был для исправления должности переводчика китайского и манжурского языков, а другой - должности секретаря при мне.

Иван Александрович Гончаров. Из письма Е. А. и М. А. Языковым. Лондон, 3(15)−4(16) ноября 1852 года:

После трехнедельного трудного, опасного и скучного плавания мы наконец бросили якорь в Портсмуте. Долго было бы рассказывать все, что с нами было в это время, а было понемногу всего. Мы немножко прихватили холеры, от которой умерло трое матросов, четвертый немножко упал с мачты в море и утонул, немножко сели в Зунде на мель, но снялись без всяких повреждений, выдержали три бури, которые моряки не называют никогда бурями, а свежими и крепкими ветрами. Вчера втянули фрегат с рейда в гавань и будут привинчивать водоопреснительный аппарат. Наш адмирал тотчас же явился из Лондона в Портсмут, осмотрел и фрегат и нас, велел мне написать бумагу, а потом, уезжая, сказал мне, что я могу отправиться в Лондон. Что Вам сказать о себе, о том, что разыгрывается во мне, не скажу под влиянием, а под гнетом впечатлений этого путешествия? Во-первых, хандра последовала за мной и сюда, на фрегат; потом новость быта, лиц - потом отсутствие покоя и некоторых удобств, к которым привык, - все это пока обращает путешествие в маленькую пытку, и у меня так и раздаются в ушах слова, сказанные, кажется, при Вас одним моим сослуживцем: Tu las voulu, George Dandin, tu las bien voulu! Впрочем, моряки уверяют меня, что я кончу тем, что привыкну, что теперь и они более или менее страдают сами от неудобств и даже опасностей, с которыми сопряжено плавание по северным морям осенью. В самом деле, едва мы вышли из Кронштадта, как нам прямо в лоб с дождем и снегом задул противный ветер, потом мы десять суток лавировали в Немецком море и за противными же ветрами не могли попасть в Английский канал. Между тем плавание по Финскому заливу и по Каттегату считается весьма опасным и не в такую глубокую осень. - Слава Богу, что на меня совсем не действует качка: это, говорят, зависит от расположения грудобрюшной преграды, то есть чем она ниже расположена, тем лучше. Видно, она помещена у меня в самом брюхе, потому что меня не тошнит вовсе и голова не кружится и не болит, так что нет никакого признака морской болезни, и я до сих пор, слава Богу, не знаю, что это значит. Вот что скажет океан: там, говорят, качка бросает корабль как щепку. Но я, однако ж, должен сознаться, что качка и на меня действует скверно, хотя и иначе, нежели на других. Она производит сильное нервическое раздражение: я в это время не могу ни читать, ни писать, ни даже думать свободно. Стараешься развлечься, забыться, зарыться в смысл фразы, которую читаешь или пишешь, - не тут-то было: непременно надо уцепиться за стол, за шкаф или за стену, а то полетишь; там слышишь, от толчка волны что-нибудь на палубе с грохотом понеслось из одного угла в другой; в каюте дверь и окно постоянно друг с другом раскланиваются. К этому прибавьте вечный шум, топот матросов, крик командующего офицера, свистки унтер-офицеров - и днем и ночью, вечно нужно исполнять какой-нибудь маневр, то поднимать один парус, то распустить другой, то так поставить, то эдак, - покоя никогда нет. Можно, конечно, ушам привыкнуть к этой суматохе, но голове - никогда. <…> Я был очень болен зубами: у меня ревматизм обратился, как я вижу, в хронический; если б это повторилось еще теперь, пока мы в Англии, очень немудрено, что я бы и воротился: и без того трудно путешествовать человеку, не воспитанному с детства для моря, но странствовать больному - беда.

У нас на фрегате дня два гостил у капитана его товарищ, находящийся по службе в Лондоне, некто Шестаков. Оба они сегодня предложили мне ехать в Лондон - и вот я - в Лондоне. Часа два как приехали из Портсмута по железной дороге. С жадностью вглядывался я в новую страну, в людей, в дома, в леса, поля - потом вздремнул, когда смерклось. Отсюда до Портсмута 84 мили (миля - 1/2 версты) мы ехали часа три, поезд был огромный; со всех сторон стекаются на похороны Веллингтона, или дюка, как его просто называют здесь. <…> Мне бросились в глаза и в вагонах, и на станциях, и на улицах - множество хорошеньких женщин. Это, кажется, царство их. Наконец здесь, где я теперь остановился, на целый дом прислуживает прехорошенькая девушка лет 20, miss Эмма. Меня ужас берет, как посмотрю, что она делает. Она отперла нам двери, втащила наши sacs de voyages, развела в трех комнатах огонь, приготовила чай, является на каждый звонок и теперь топает над моей головой, приготовляя мою комнату. <…> Чувствительный Карамзин называет англичанок мило видными: это название очень верно, хотя и смешно. Но на меня эта миловидность действует весьма оригинально: как увижу миловидную англичанку, сейчас вспомню капитана Копейкина. Но вот miss Эмма спрашивает меня что-то, никак не разберу сразу, заставляю повторять себе по два и по три раза, и, когда сам, ворочая всячески мой собственный и английский язык, совру что-нибудь непонятное, она говорит мне вопросительно: sir? а когда скажу так - молчит. Во всяком случае, я бы привел сюда мерзавца своего Филиппа и всех российских Филиппов посмотреть, как работают английские слуги. До завтра: идем ужинать.

Утро превосходное, не английское. Тепло, как у нас в августе. Мы оставили в России морозы, а только спустились за Ревель, началось тепло, продолжающееся до сих пор, так что пальто Клеменца из толстого трико гнетет меня, как панцирь. Спал я как убитый, может быть, от портера, который я употребляю ежедневно, а также и устриц; сотня стоит всего два шиллинга. Я бы написал о миллионе тех мелких неудобств, которыми сопровождается вступление мое на чужие берега, но я не отчаиваюсь написать когда-нибудь главу под названием Путешествие Обломова. там постараюсь изобразить, что значит для русского человека самому лазить в чемодан, знать, где что лежит, заботиться о багаже и по десяти раз в час приходить в отчаяние, вздыхая по матушке России, о Филиппе и т. п. Все это происходит со мной и со всеми, я думаю, кто хоть немножко не в черном теле вырос.

Иван Александрович Гончаров. Из письма Евг. П. и Н. А. Майковым. Портсмут, 20 ноября (2 декабря) 1852 года:

Я еще сам не определил смысла многих явлений новой своей жизни. Голых фактов я сообщать не люблю, я стараюсь прибирать ключ к ним, а если не нахожу, то освещаю их светом своего воображения, может быть, фальшивым, и иду путем догадок там, где темно. Теперь еще пока у меня нет - ни ключа, ни догадок, ни даже воображения. Все это еще подавлено рядом опытов, более или менее тяжелых, немножко новых и совсем не занимательных для меня, потому для меня, что жизнь начинает отказывать мне во многих приманках на том основании, на каком скупая старая мать отказывает в деньгах промотавшемуся сыну. Так, например, я не постиг поэзию моря и моряков и не понимаю, где тут находили ее. Управление парусным судном мне кажется жалким доказательством слабости ума человечества. Я только вижу, каким путем истязаний достигло человечество до слабого результата - проехать по морю при попутном ветре; в поднятии или спуске паруса, в повороте корабля и всяком немного сложном маневре видно такое напряжение сил, что в одном моменте прочтешь всю историю усилий, которые довели до уменья плавать по морям. <…> Напрасно капитан водил меня показывать, как красиво вздуваются паруса с подветренной стороны или как фрегат ляжет боком на воду и скользит по волнам по 12 узлов (узел - 1 /4 верст) в час. Эдак и пароход не пойдет, - говорит он мне. Да зато пароход всегда идет, а мы идем двое суток по 12 узлов, а потом десять суток носимся взад и вперед в Немецком море и не можем, за противным ветром, попасть в Канал. <…> Само море тоже мало действует на меня, может быть оттого, что я еще не видал ни безмолвного, ни лазурного моря. Я, кроме холода, качки, ветра да соленых брызг, ничего не знаю. Приходили, правда, в Немецком море звать меня смотреть фосфорический свет, да лень было скинуть халат, я не пошел. Может быть, во всем этом и не море виновато, а старость, холод и проза жизни. - Если вы спросите меня, зачем же я поехал, то будете совершенно правы. Мне, сначала, как школьнику, придется сказать - не знаю, а потом, подумавши, скажу: а зачем бы я остался? Да позвольте еще: полно - уехал ли я? откуда же? только из Петербурга? Эдак, пожалуй, можно спросить, зачем я вчера уехал из Лондона, а в 1834 году из Москвы, зачем через две недели уеду из Портсмута и т. д. Разве я не вечный путешественник, как и всякий, у кого нет своего утла, семьи, дома? Уехать может тот, у кого есть или то или другое. А прочие живут на станциях, как и я в Петербурге и в Москве. <…> Поэтому я - только выехал, а не уехал. Теперь следуют опасности, страхи, заботы и волнения, которые помешали бы мне ехать. <…>

Назад Дальше